На обратной дороге Потехин был сыт и утомлен. Сидел, широко расставив ноги, щурился на огни встречных машин. Источал запах разъятых ложесен.
– Чего-чего? – переспросил он.
– Ты пахнешь этой бабой, Викторией Ахметовной. Ее срамными губами.
Он цыкнул зубом, спросил – уж не завидую ли я? – получив ответ, что да, завидую, сказал, что у Виктории на заднице кожа шершавая, да еще расчесанный прыщ, что она ненасытная и жадная, что предлагала остаться, говорила, что может спрятать в гардеробной, что сестра Нона, когда вернется, сразу завалится спать, а сын ее, фигурист-онанист, засядет за Воркрафт носферату, игра это компьютерная, ты же дальше тетриса не продвинулся, так вот, остаться с тем, чтобы Потехин всю ночь, всю долгую, бляха муха, ночь делал Виктории хорошо, еще лучше и лучше, что ей давно не делали так хорошо, как сделал Потехин, каждый раз – хорошо и раз от разу – лучше, словно он машина, неутомляемая, неугомонная, но она так в самом деле думает, прикинь, некоторые бабы пребывают в такой иллюзии, и расстраиваются, когда сталкиваются с реальностью.
– Как и все мы… – сказал я.
– Ну да, ну да, – согласился Потехин, потянулся, хрустнул суставами: расстроенная отказом остаться Виктория, чей муж, нефтяник, пропадает на буровых, приезжает помороженный и равнодушный, она по связям с общественностью, в той же «Вогалым-ойл», вокруг или мужнины дружбаны, или журналюги, сунул-вынул, две-три минуты, а позора не оберешься, приглашала приехать завтра, послезавтра, будет еще неделю, утешение сестры, она так несчастна. Я спросил – понял ли он, в какой дом мы попали? И если понял, то какого хрена валяет ваньку?
Но Потехин начал рассуждать о женской коже: его парижская подруга, Лэлли, была бархатиста и сладка, кожа Аксы была точно щелк, и по Аксе Потехин скучает, как она там, жива ли и живы ли их с Аксой детки, как-никак Акса была ему женой, была так покорна и так своенравна. Тут ему полагалось пустить слезу. Он был сентиментален и плаксив. Я сказал, чтобы он не плакал, не плакал о прошедшем, спросил – почему он всегда так пренебрежительно отзывается о женщинах, с которыми только что переспал: прыщи, шершавая кожа, неужели у всех что-то не так, и даже если не так, то почему об этом «не так» надо говорить? Потехин сказал, что у Аксы и Лэлли все было так, но я-то имел в виду наших женщин, живущих здесь. Потехин вздохнул. Что? Что? Тебе не понравится, что я скажу, – сказал Потехин. Не понравится, повторил он. Не понравится в каком смысле? Обижусь за наших женщин? За их кожу, уступающую в бархатистости и щелковистости коже парижской бляди и афганской грязной девки? Пуштунской, уточнил Потехин. Благоуханной пуштунской девочки, моей Аксочки, и великолепной сенегальской певицы. Хорошо, пуштунской, согласился я, пуштунской, так пуштунской, певицы, так певицы. В которую ты влюблен. В Лэлли? Я? Ты, ты влюблен в Лэлли, не спорь. Я не спорю. Да, влюблен, влюблен, но влюбленность моя бессмысленна, она, может, будет лишь меня согревать, насколько влюбленность согревает такого человека, как я, сорока с лишним лет, отца двоих детей, чтобы ты, сука, и моя бывшая жена, сука, ни говорили, никакой анализ мне не нужен, достаточно взглянуть на Петьку, и Потехин сказал, что жизнь может сложиться самым замысловатым образом, и мы с Лэлли можем встретиться, и обрести друг друга, но что касательно кожи, то у моей жены она далеко не самая чистая, и мне на него обижаться не стоит, на себя надо обижаться, хоть и это бессмысленно, ее выводил из себя запах твоих крыс. Дверь закрывалась плотно, и я убирал два раза в день. Она не переносила эту вонь! Ты сам-то чувствовал? Значит, из-за вони от моих королей она тебя соблазнила, и ты ее трахнул на кухонном столе? Это было послание. Послание от нее к тебе. А ты, значит, был почтальоном? Скорее – конвертом. Языком, заклеивающим конверт. Вложением в почтовое отправление. Штемпелем. Маркой.
Некоторое время мы ехали молча.
Потехин сказал, что в случае с Викторией руководствовался принципами, они, его принципы, всегда неуклонно вели к цели. Что за принципы, откуда, как-никак мы знали друг друга больше двадцати лет, ну хорошо, хорошо, с перерывами, за время которых и в нем и во мне происходили изменения, иногда глубокие, судьбоносные, ага-ага, хорошее слово, его повторял замполит, помнишь, Дьяченко по кличке Пуганый, тот, что разорвал тросом хряка, убежавшего со скотного двора, помню, помню, так вот, принципы Потехина состояли в том, чтобы драть всех гэбистских баб, драть их безжалостно, невзирая на возраст, оставлять в них свою сперму, орошать их, а если я вздумаю возразить, что Виктория лишь сестра жены гэбиста, да, да-да, он помнит – теперь вдовы, – то он парирует тем, что гэбизм проникает, как гены литовской или западнобелорусской еврейки проникли в мою кровь, он заражает гнилью изнутри, и бороться с этой гнилью – суть его, Потехина, борьбы, и жен, матерей, дочерей гэбистов он трахал, трахает и будет трахать: «Майн кампф!» – так и сказал Потехин.
Он помолчал и скромно признался, что далеко не все те, кого он трахал, гэбистские бабы, но сейчас, когда начался гэбистский ренессанс, он хотел бы посвятить им всего себя, его сперматозоиды очень живучи, они проникают везде, они, если объект не готов к оплодотворению, затаиваются, ждут своего часа, он всем этим гэбистским кланам, через оттраханных им баб испортит породу, по меньшей мере настроение, он их всех, всех, пока есть силы, конечно…
Тогда я заметил, что, обнаружив портрет Дерябина с траурной ленточкой и вспомнив некоторые обстоятельства моего с покойным быстротечного знакомства, я отыскал Потехина, трахающего Викторию Ахметовну в детской спаленке, где она билась в предчувствии оргазма головой о стенку с фотографиями Плющенко, Плющенко на льду, Плющенко на пьедестале, понаблюдал за умелыми – не спорю, не спорю! – приемами Потехина, и он заметил меня, натянул джинсы и вышел в коридор, а я потащил его за собой и показал дерябинский портрет, что только тогда у Потехина могло появиться основание считать Викторию Ахметовну причастной к племени, сообществу, клану гэбистов. Потехин мое возражение отмел легко, сказав: «Я их сразу чую! Сразу!» Как? Он пожал плечами. Так же, как Акелла чует себе подобных. Гэбисты тебе подобны? Ненавидимые нами, это часть нас, самая важная часть. А любимые? Любимые – это мы. Иногда любимые и ненавидимые меняются местами. Иногда мы становимся теми, кого ненавидим. Я бы этого не хотел. Красиво звучит. Спасибо. Пафосно. Нет, это правда, правда без пафоса.
Мы вновь помолчали.
– Слушай, ты же принял ислам? Верно?
– Когда?
– Когда тебя взяли в плен. Тебя там лечили, вылечили. Ты же рассказывал…
– Ну было дело. Сказал «Ашхаду ля иляха илляллах ва ашхаду мухаммадун расулюллах». Не я один это сказал. Были кто отказался… Я не пошел на принцип. Не пошел.
– И что это значит?
– Что я не пошел на принцип? То и значит, что я сейчас еду в твоем фургоне…
– Нет, эти слова. Что они значат?
– Свидетельствую, что нет Бога, кроме Аллаха, и что Мухаммад Посланник его. Несложная формула. Три раза – и все. Они простые ребята. Без наших, блядь, заморочек. Я был одним из последних. Про меня почти забыли. Меня-то всего лишь чуть-чуть подлатали, а не лечили, как ты говоришь, отвели к стоявшим у Гульбеддина танкам, спросили – могу починить, если могу – что надо, какие запчасти, вот если бы тогда отказался, убили бы, это точно…
– А откуда они собирались взять запчасти?
– Они запчасти покупали у Советской армии. У героических прапорщиков оной. Чтобы потом с этой же армией воевать. Или с конкурирующими группировками. И покупали, за наличный, блядь, расчет в североамериканских, на хуй, долларах. Ты прекрати мудака-то включать. Найдем мы тебе бабу, беременную, но верную, даст она тебе разрядку, руками, ртом, и перестанешь ты задавать вопросы, которые задавал уже сто пятьдесят триллионов и двести сорок тысяч раз. И поймешь…
Потехин замолчал.
– Что? Что пойму?
Но Потехин не ответил, он смотрел перед собой невидящим взглядом:
– Мои принципы сожрали вши, когда я сидел в яме у Гульбеддина, потом, что осталось, дожирали клопы и блохи в яме чеченской, они вымерзли из моих родственников и предков, которых я никогда не видел и которых ухайдокал тот гандон усатый и его нукеры, у меня остался только один принцип – выжить, любой ценой, похоронить тетку, не дать тому случиться, чтобы она хоронила меня, и, кроме как выжить, по возможности обосрав им праздник, эти сукам, обосрать, обосрать! другого принципа нет – и он повернулся ко мне:
– Почему ты спросил про ислам?
– Почему? Так ты никогда не молишься, не расстилаешь коврик, а должен пять раз в день.
– Я бы молился Аллаху, Иегове, кому угодно, если бы верил…
– Вот это да! Ты не веришь в бога?
– Можно подумать – ты веришь… Да, не верю, но не верю в того, о котором мне рассказывал мулла гульбеддиновский, всеблагого, который в соответствии с делами человеков введет в рай, удалит от ада, в того, кого люди и придумали.
– Получается – их несколько?
– Как минимум – два. Вот во второго, злобного, мстительного, жаждущего крови, любящего смотреть на страдания, то есть – в естественного, соответствующего нашей природе, награждающего подонков и пидарасов, задвигающего честных и порядочных, в настоящего человеческого бога верю, верю всем сердцем. Беда только – он где-то там, далеко-далеко, и нашему разумению недоступен…
…Через пару-тройку недель, когда я приехал к Зазвонову просить что-то сделать для Илюши, Зазвонов – было часа три дня, он только-только вышел из послеобеденного сна, причмокивая, пил свекольно-капустно-морковный сок, помешивая его стеблем сельдерея, – подтвердил то, что сказал Потехин. Только Зазвонов был подробнее. Дерябина нашла снайперская пуля, но Зазвонов уточнил, что вице-президенту Фонда социально-гуманитарных исследований, заместителю директора Института комплексных проблем, секретарю премии «Новатор», кандидату политических наук и доценту Высшей школы экономики, бывшему заместителю резидента и подполковнику в отставке Вилену Дерябину пуля почти снесла голову. Тогда я подумал: Дерябин везде был вице и заместитель, а пуля все равно его нашла.
Снайпер, как установило следствие, сидел на березе, чуть выдававшейся за линию леса. Между лесом и усадебными участками располагалось вспаханное поле. От березы до того места, где жена Вилена Дерябина Нона обнаружила тело мужа, было тысяча сто тридцать два метра. Выстрел профессионала. Гильза упала в гильзоулавливатель, но пулю, продолжившую полет после головы Дерябина, извлекли из земли. Она оказалась от специального снайперского патрона для высокоточной стрельбы, который подходил как к американской винтовке Барретт М98В, так и к российской Т-5000. Выстрела никто не слышал. Смерть была мгновенной.
Зазвонов отгрыз от стебля сельдерея кусочек, похрустел. Сказал, что хотел бы так умереть. Я спросил – есть ли за ним что-то такое, чтобы стать мишенью снайпера, Зазвонов ответил, что за каждым кроется нечто, что достойно пули, а он сам одна сплошная цель. Он был большой и крепкий. Выглядел много старше своих лет. Халат его распахивался, увесистый член выпирал из длинных серых трусов.
Источающая запах молока, белокожая, в платочке, женщина принесла из глубины дома миску горячей рыбной солянки, поставила передо мной, сдернула салфетку с вазочки с хлебом, положила рядом с миской ложку. Зазвонов подождал, пока она уйдет. Я сказал, что не голоден. Зазвонов кивнул, сказал, что, пока я не поем, он ничего не скажет. Солянка была вкусная. Мне захотелось добавки. Женщина вошла в комнату, поставила передо мной стакан в подстаканнике, блюдечко с сушками. Чай был с чабрецом.
Лишь только за женщиной закрылась дверь, Зазвонов сказал, что через Дерябина шло финансирование РСВО, и Дерябин устроил боковичок, направлял деньги в свою фирму, которую открыл еще в бытность во Франции, после того, как я свернул ему нос. Меня поразило, что Зазвонов знал и об этом. Я спросил о том, что неужели мой удар все-таки так изменил дерябинскую жизнь, на что Зазвонов ответил, что изменил, конечно, но, если бы вот сейчас сюда вошел Дерябин, он бы сказал, что очень мне за изменения благодарен.
Я представил, что в комнату, где мы сидели с Зазвоновым, входит Дерябин, у него половина головы, по плечам – кусочки мозга, спросил, что такое РСВО, и Зазвонов ответил, что РСВО расшифровывается как «ратный союз воинов-освободителей», что мой сын Илюша был в этом союзе еще не полноправным воином, а кандидатом, каких-то несколько месяцев, что дела не меняет, зачищают всех, в союзе состоявших, кандидатов, их родственников и друзей, поэтому максимум, что сейчас может сделать Зазвонов, – это попытаться перевести в другой следственный изолятор, где будут лучше кормить и где камеры на двоих, да-да, сейчас он сидит в камере, где кроме него еще одиннадцать человек, неудобно, да, согласен, одна параша, все это неприятно, понимаю твое волнение.
Я сказал, что не волнуюсь, что нахожусь в таком состоянии, будто вокруг меня студень, я плохо слышу, все скользкое на ощупь, все дрожит и движется рывками.
– Это пройдет, – сказал, доедая сельдерей, Зазвонов. – Тебе надо выспаться. Его могут долго держать до суда. Ищут командира этих ратников. Он из страны уехал, а в международный розыск его не объявляли. Плохо работают. Могут не найти, и тогда на твоего Илью повесят больше, чем на нем висит по делу. И на его эту… как ее…
– Иру?
– Ну да, на нее…
У Дерябина было незапоминающееся лицо с правильными чертами. Раз взглянул и забыл. Ничего не выражающие глаза. Он был важным звеном в финансировании большими людьми настоящих, жестоких боевиков. Среди которых, пусть пока в статусе кандидата, был мой Илюша. Из денег, выделяемых большими людьми, Дерябин присваивал значительную часть. Дела его французской фирмы шли неважно. Мировой финансовый кризис. Дерябин переживал за своих французских рабочих. Крал все больше и больше, но убили его не за воровство, это грехом не считается. Я кивнул, оглядел зазвоновскую обстановку. Конечно, не считается…
…Через два дня после похорон отчима я приехал в дом Дерябиных забирать Тарзана. Со мной увязался Вальтер. Обе сестрички – Нона оказалась совсем на Викторию не похожей, была невысокой, мягкой, широкоскулой, – очаровались моим братцем, угощали нас кофе. Оказывается, они видели Вальтера в двух телепередачах: в одной Вальтер готовил фасоль, в другой рассуждал о перспективах борьбы с терроризмом. С сестричками Вальтер был галантен, но говорил с сильным акцентом. Для интересности. Нона была в тонком черном платке, который она после кофе опустила на плечи, Виктория собиралась улетать в свой Вогалым, место дислокации газо-нефтяной компании «Вогалым-ойл», к семейному очагу.
Нона повела Вальтера смотреть собранные Дерябиным картины, мы остались с Викторией на диванчике с гнутыми ножками. На низком столике были очень вкусные пирожки. Я съел два, потом взял третий, он оказался с курицей. Было слышно, как Вальтер восклицает «Грандиозно! Колоссаль!» Датчики показывали отсутствие крыс. Тарзан сожрал крысят, передушил самок, выел мозги у самцов. Молодой да ранний. Моя собственная линия крысиных волков, смесь диких, подвальных крыс и нежнейших чепрачных, лабораторных.
Виктория придвинулась поближе, от нее пахло кожей и волосами, глубиной, естеством, Потехин говорил, что она несколько раз спрашивала – нравится ли ему ее цветок, так она говорила, – и радостно засмеялась, когда Потехин сказал, что у нее не цветок, а настоящий букет. Запах ее букета был отчетлив, похотлив, она текла. Виктория спросила – откуда я знаю Вальтера?
– Он мой брат, – ответил я. – Точнее – кузен. В Германии и вообще на Западе брат, сестра – это только родные братья и сестры, остальные кузены и кузины…
– Не надо устраивать ликбез, – Виктория улыбнулась, у основания ее крупных зубов шла желтая полоса налета, – я спрашиваю – откуда? – а не кто он вам!
Мне хотелось сказать ей какую-то гадость. Обхамить. Сказать, что она воняет. Что она ебливая сука. Нона отдала деньги, когда мы с Вальтером только приехали, вышедший на свист манка Тарзан уже был в фургоне, сидел в клетке, зализывал раны. Ноне я сказал – спасибо! – в ответ она улыбнулась так, словно собиралась успокоить: «Не волнуйтесь! Я скоро кончу жизнь самоубийством!», пожаловалась на прислугу, на шофера, на повара – все распустились после смерти мужа, все очень быстро отбились от рук, спросила – не смогу ли я отвезти сына Митю на тренировку, шофер убедил, что «Мерседес» нуждается в профилактике, но она-то знает, что это обман, он катается по своим делам, а подсунет фиктивный счет, Вальтер ответил за меня, сказал, что мы отвезем Митю на тренировку, Нона с сыном смогут сесть на переднее сиденье фургона, он сам поедет в кузове.
Митя был тихий, похожий на отца, неприметный, но с решительной складкой на остреньком подбородке, и Нона, когда мы, после показа коллекции картин, после второй порции кофе и свежих пирожков, собрались и поехали, спросила – как прошли похороны отчима. «Откуда вы знаете, что я хоронил отчима?» – спросил я, и Нона ответила, что ей рассказала сестра, Виктория, а ей – мой сотрудник, Николай, которому Виктория показывала дом, который устанавливал датчики, и я хотел было сказать, что Виктория показывала Николаю не дом, а подсовывала ему свой букет, цветок, свою клумбу, которую тот вскопал на совесть, что датчики устанавливал я, но сказал лишь, что похороны прошли хорошо, что было много народу, что пришли бывшие сослуживцы отчима, что предпоследний раз я видел его аж в семьдесят седьмом, когда уходил в армию, что за два года он успел обрюхатить молоденькую журналистку, практикантку в газете, где служил специальным корреспондентом и под разными псевдонимами писал огромные статьи о том, что на верном нашем пути еще встречаются отдельные недостатки, журналистка родила как раз в апреле семьдесят девятого, в мае я встретил отчима на бульваре, с коляской, счастливого, просившего передать привет моей матери, и больше никогда его живым не видел, а еще хотел сказать, что покойного ее мужа, Дерябина, встретил через много лет в Париже, где нашел и своего – как она выразилась – сотрудника, – Николая, но посмотрел на Митю и промолчал.
«Что значит обрюхатил?» – спросил Митя у матери. «Это когда мужчина проникает в женщину, а потом в женщине развивается ребенок и растет живот. Брюхо по-народному…» «Сытое брюхо к ученью глухо», – сказал Митя. «Верно!» – Нона была горда за сына, Митя не только знал многое для своего возраста, но Нона при нем начала рассказывать, что дети Дерябина от первого брака, уже взрослые брат и сестра, собираются отнять у нее и городскую квартиру, и дом, дом, только что освобожденный от крыс. Ноне был нужен адвокат. Она боялась, что дерябинский постоянный адвокат ведет двойную игру. Она не хотела остаться ни с чем. Ее обманывала челядь, но она привыкла и к челяди, и к обманам. Из глубины фургона подал голос Вальтер. Он обещал адвоката. Самого лучшего.
И вот Викторию я не обхамил. Сказал, что Вальтер оказался на похоронах моего отчима потому, что отчима знал, но не знал, что он мой отчим. Сказал, что мир очень тесен. Она фыркнула, скривила полные губы. Виктория не любила банальности. Презирала тех, кто говорит банальности. Меня она презирала. Больше за то, что думала, будто я подглядывал за ней и Потехиным и потом онанировал. Она смотрела мне в глаза. «Придурок!» – читалось в ее взгляде.
– Почему вы сегодня работаете один? Где ваш помощник? – спросила Виктория.
– А его убили, – ответил я. – Застрелили. Позавчера…
О проекте
О подписке