Предания этого круга повсеместно распространены на русском Севере, и образуют довольно устойчивый комплекс. До сих пор в отдаленных деревнях, а то и в обычной квартире на Ржевке-Пороховых знающие люди расскажут вам, что до прихода русских эти места населяла чудь, оставшаяся тут с древних, едва ли не допотопных времен. Нового населения она чуждалась, и была вытеснена им, частично на север, нередко в укромные уголки данной местности, где и влачит свою скрытую жизнь в «полых холмах», землянках и всяческих подземных ходах. По этой причине она сведуща в древних кладах, а в остальном ведет обычную сельскую жизнь, обнаруживая лишь склонность к исконно чудским промыслам – рыболовству и некоторым видам охоты. Особо бедовые русские охотники могли рассказывать о том, как забравшись в самую глухомань, им доводилось слышать, как брешут неподалеку собаки потаенной чуди, а то и разглядеть сгорбленную над снастями фигурку чудина в челноке.
Впрочем, подглядывать за чудью, тем более обижать ее считалось делом небезопасным. По общему мнению, она владела древним недобрым колдовством, и могла сглазить, если не натворить кое-чего похуже. У фольклористов собрано немало быличек и бывальщин на эту тему, раскрашенных всеми цветами народного воображения. Надо представить себе и обстановку рассказа – черную-пречерную карельскую ночь, жарко натопленную русскую избу, расширенные глаза и аханье слушателей, выразительный голос бывалого сказочника, плетущего свое повествование под треск лучины и завывание вьюги.
«Как наступили потемки, случилась с нами история: стали мы замечать, что кто-то ровно ходит, осторожно ходит так по палубе. Медведь? Нет, медведя и следов не бывало. Песец? Для песца опять больно тяжело, потому слышно, как снег поскрипывает, ровно под человеком. И вспомни мы тогда про белоглазую чудь… Как вспомнили мы тогда с товарищем, так и присели… Ну, быть беде, если чудь про нас прознала. И вот выйдешь на корму, просто вот тебе и кажутся ихние черепа, что видели осенью в пещерах. Большие, громадные, с оскаленными зубами, лоб маленький такой, рыло вперед, и так страшно, право, ровно чего уж не видал моряком и кормщиком, а тут попятишься, попятишься назад, да как заскочишь в каюту, так даже товарищ и тот подскочит на койке, и у того волосы дыбом на голове подымутся… и как ночь, как полночь, так и слышно, кто-то ходит; вот как есть человек: так же и скрипит под ним, так же вот и шаги слышатся…»
Следует сразу оговориться, что процитирована не фольклорная запись, а литературная обработка Н.Носилова, опубликованная им в форме святочного рассказа в конце прошлого века (1993:463–464). К тому же события приурочены к Новой Земле, а стало быть, к иной этнокультурной ситуации: там обитали наши поморы и местные самодийцы, по языку родственные финно-уграм в рамках так называемой «уральской группы» (в старину их называли у нас самоядью). Однако и фабула, и повествовательные приемы очень характерны для русского Севера в целом, и обнаруживают вероятное знакомство автора с устной традицией.
Рассказы такого рода широко бытовали и на землях Великого Новгорода, будь то Водская пятина, Обонежская, или Бежецкая. В разных местах образ «чуди, ушедшей под землю» складывался под влиянием разных исторических событий. Для наших краев это нередко история вытеснения саамов на север или в глухие уголки южного Приладожья, где они продолжали влачить прадедовский образ жизни и предаваться древнему шаманству. Такие рассказы могли оживляться и не раз отмеченной склонностью саамов иногда скрытно возвращаться на свои старые священные места, проделывая для того довольно далекий путь.
Примером могут служить анналы Муромского монастыря, славившегося своей святостью. Он был основан в XIV веке на островке у восточного берега Онежского озера, близ знаменитых наскальных рисунков-петроглифов. Их комплекс представляет собой колоссальное святилище, созданное еще во времена позднего неолита, и окруженное суеверным почитанием перенявших его племен «лопи, чуди и самояди». Придя сюда, монахи встретили довольно упорное сопротивление местного населения, с которым пришлось бороться когда силой духа (они чудесно исцелили слепорожденного сына старейшины-лоплянина), а когда и принуждением.
В итоге карелы были формально крещены, саамы предпочли откочевать на север, к берегам студеного Белого моря, а святилище было разорено. И все же иногда, все реже и реже, монахи с удивлением замечали в предутреннем тумане или сквозь пелену мокрого снега как будто из-под земли выросших бедных лоплян, упорно и молчаливо пересекших холодные и небезопасные просторы Севера, чтобы вернуться на старое «место силы», украдкой поклониться ему, и снова уехать прочь (Лаушкин 1959; 1962)…
Да, странные рассказы ходили у нас на севере в старину. Однако неверным было бы относить их исключительно на счет саамов. Прежде всего, предания говорят все-таки не о «лопи, ушедшей под землю», а о чуди. Кроме того, она нередко называлась «белоглазой». Что под этим нужно понимать, сказать трудно, но во всяком случае по антропологическому типу саамы с их черными глазами и волосами сюда вряд ли подходят (Криничная 1978:173).
Нельзя сбрасывать со счетов и возможное влияние погребальной обрядности, сложившейся в стародавние времена на западе ареала, то есть Ижорском плато – примерно на полпути между Невою и Лугой. Покойника ориентировали по сторонам света, располагали в полусидячем положении, и засыпали невысоким курганом – иной раз в человеческий рост. Когда такой курган размывало паводком или сильным ливнем, содержимое такого подземного «жилища» представало глазам прохожих, и могло дать толчок соответствующим толкам. Они могли быть поддержаны и отзвуками древних представлений о подземном мире, сохранившимися в народной памяти. Ведь описанный культ примерно в X–XIV веках объединял племена «лужской чуди» и словен, вместе ставших предками позднейшего сельского населения Ижорского плато (Лебедев 1977:137–154).
До наших дней дошло очень много таких насыпей, около десяти тысяч, расположенных на довольно ограниченной территории. Ученым еще предстоит выяснить причину такой концентрации, так же как и роль этого уникального некрополя в сакральной структуре нашего Северо-Запада. Ну, а жителю Петербурга, изучающему историю родного края, нетрудно будет посмотреть на древние курганы и своими глазами. Для этого достаточно будет сесть у Балтийского вокзала на междугородний автобус, и отправиться на выходной день куда-нибудь в Волосово, а еще лучше немного дальше того – в Извару, посмотреть дом-музей прославленного нашего художника Н.К.Рериха.
Для начала естественно будет ознакомиться с экспозицией, а потом выйти из дома, обойти его, и направиться по заросшей аллее в сторону недалекой околицы, где и теперь цивилизация кончается, и начинаются непроходимые дебри. Тут-то глаза посетителя и выделят из зеленого фона первую невысокую насыпь, ожидающую его в оцепеневшем молчании. Летний ветер будет доносить до посетителя запахи близкого болота, а временами – как будто отзвуки того далекого, чуждого современному человеку мира, к одному из входов в который его привела тропинка…
Лирический тон, в который мы понемногу стали впадать, требует далее сказать что-нибудь о том, как приятно будет потом вспомнить о виденном, садясь в сумерках в обратный автобус. Но это было бы явным преувеличением. Автобусов ходит мало, и алчные шоферы, пользуясь кротостью местных жителей, переполняют свои машины до такой степени, что пассажирам приходится в буквальном смысле слова сидеть друг у друга на плечах.
Возвращаясь к нашей теме, заметим, что предания типа «чуди, ушедшей под землю» бытовали не только в русской среде, но и у самой чуди, и даже более широко – у финно-угров в целом. Ученые-фольклористы проследили их на значительной территории, вплоть до коми и марийцев (Криничная 1989:7–9). А это значит, что под слоями финского и саамского влияния снова проступают контуры неизвестного народа, населявшего наши края в древнейшие времена.
По сути дела похожее положение сложилось и у наших северных соседей – шведов с норвежцами. Представления о магических способностях финнов, предания о совместной ворожбе всегда были у них широко распространены, и регулярно встречаются в литературе – от скандинавских саг вплоть до наших дней. Когда ученые специально занялись легендами этого круга, выяснилось, что в поздние времена речь идет действительно о финнах. В более же ранние времена, и в особенности на севере Швеции и Норвегии (в так называемых «финских волостях», Finnmarkerna) подразумевались чаще всего саамы. Эту точку зрения наиболее последовательно отстаивал известный шведский ученый Б.Коллиндер. Однако еще раньше, чем саамы, а местами («островками») и позже, здесь присутствовал какой-то неизвестный народ. Его тоже могли называть финнами, но на самом деле это были «люди пока неопределимого происхождения, сохранившиеся в горных местностях, труднодоступных для жителей долин» (Бекман, Пирак 1982:252). Можно сказать, что у них скрывались в горах, а у нас – в болотах.
Представлению о древнем неизвестном народе отдал дань и крупный авторитет в области прибалтийско-финской филологии и этнографии, тартуский профессор Пауль Аристэ. По его мнению, следы этой старейшей, «протоевропейской» культуры сохранились до наших дней, и могут быть реконструированы по данным эстонского, но в особенности водского и ижорского фольклора. Как завороженный, Аристэ опять и опять обращался к водским сказителям, записывал их руны, предания и сказки, и публиковал их в серии известных сборников. Шло время, годы брали свое, но с наступлением лета уже очень немолодой профессор надевал кеды, брал рюкзак, и отправлялся в бедные водские селения Ленинградской области. «Как же мне было туда не ехать», – шутя сказал Аристэ однажды автору этих строк, – «ведь водь – это, пожалуй, единственный народ, со всеми членами которого я не только перезнакомился, но даже и перешел на „ты“.»
Как обычно у Аристэ, в этой шутке была доля грусти. Ведь водский народ быстро ассимилировался, его язык исчезал на глазах, а с ним и поверия древних обитателей этих мест. Заметим кстати, что этот процесс был связан с близостью большого города отнюдь не прямо. По мнению фольклористов, ижорцы, жившие в непосредственной близости от Петербурга, сохранили до наших дней гораздо более архаичные речевые обороты, чем карелы, живущие где-нибудь в отдаленных лесах, куда, как говориться, Макар телят не гонял (Киуру 1990:15).
Вслушиваясь в голоса своих информаторов, Аристэ как будто иногда начинал различать отзвуки речи более ранних обитателей этих мест. Специально занявшись этим вопросом, он выделил пласты слов, которые могли быть заимствованы древними эстами прямо из «протоевропейского» языка. Это породы рыб: ahven – окунь, haug – щука, siig – сиг. Заметим кстати, что все три названных русских слова подозрительно похожи на эстонские. Заглянув в этимологические словари русского языка, мы узнаем, что безусловным заимствованием ученые считают лишь слово «сиг». Оно, кстати, впервые употреблено в тексте, происходящем из Вотской пятины (Черных 1994-2:160). В других случаях как будто находятся индоевропейские параллели, что ставит реконструкцию П.Аристэ под вопрос (в ряде других моментов она также сохраняет дискуссионность, и продолжает уточняться специалистами). Однако очень любопытно, что в повседневной речи мы, может быть, продолжаем пользоваться словами древнейших обитателей наших мест.
Другой пласт слов относится к привычному нам северному пейзажу: neem – прибрежная коса, saar – остров, soo – болото, и прочие, а с ними и некоторые географические названия, например Peipsi. Так наши соседи с древности называют Чудское озеро; у нас тоже могли до недавнего времени сказать «Пейпус». Еще один пласт эстонских слов относится к телу: huul – губа, nina – нос, kube – пах, kulg – бок, liha – мясо (Рятсеп 1980:57).
Похожие и означающие то же самое слова есть и в других прибалтийско-финских языках. Вот как они звучат, к примеру, по-фински; перечислим их в том же порядке. Породы рыб: ahven, hauki, siika; географические названия: niemi, saari, suo (отсюда, может быть, и Суоми, то есть Финляндия); части тела: huuli, nena, kuve, kylki, liha. Как видим, слова почти совпадают, а их распространение говорит в пользу того, что неизвестный народ, говоривший в древности на этом языке, вполне мог населять и берега Невы.
Все это так, – скажет читатель, – но все приведенные слова относятся к «низкой», материальной стороне жизни. Где же здесь метафизика? В ответ мы раскроем «Калевалу», хотя бы на руне 47, и перечитаем древнее предание о том, как лапландская колдунья Лоухи похитила солнце и луну, и оставила мир без света. Что было делать людям? Они взмолились богу Укко, тот высек огонь ногтями и поместил его в колыбели, чтобы вырастить новые светила взамен старых. Однако вскоре непоседливая искра выпала из колыбели и упала на землю, точнее – в воду.
Шипя, искра опустилась в пучину; вода бурлила и клокотала. Тут-то и приблизились к ней наши знакомые: кривошеяя рыба-окунь, толстая рыба-сиг и хищная рыба-щука. Первая не решилась проглотить огонь, вторая рискнула, и сильно мучилась потом от жжения в утробе, пока не была проглочена пеструшкой. Та в свою очередь попала в зубастую пасть щуки. На это чудище никакой управы уже не было, и светясь изнутри, она направилась охлаждать брюхо в ледяные пучины.
Пришлось Вяйнямейнену с Ильмариненом плести сети и придумывать хитроумные уловки, чтобы выловить зубастую разбойницу. В конце концов это удалось. Распластав щуку, они достали из ее брюха божественный огонь, и пустили его по очагам людей. Таким образом, перед нами важнейший культурный миф о добывании огня, стоящий в одном ряду с мифом о Прометее. Любопытно и то, что этот миф приурочен к нашим местам. Во всяком случае, отправляясь на ловлю щуки, божественные рыбаки спустили свою лодку на воды Невы-реки. Об этом ясно сказано в стихах 139–140.
Но наше основное внимание привлекают, конечно, образы рыб, и в первую очередь щуки. Гладкое течение «Калевалы» не раз вспенивается ее мощным хвостом, и каждый раз создатели древнего эпоса находят для щуки самые почтительные выражения. В одном случае она именуется «водяной собакой», в другом – «проворным и жирным пловцом», а в руне 19 щука становится вообще каким-то чудовищем: челюсть у нее – «с рукоятку грабель», а спина – «шириной с семь лодок». Это неудивительно – известно, что щука была священным животным финно-угорских народов.
Однако даже на этом фоне миф о похищении огня поражает своей причудливостью. Трудно представить себе что-либо более замысловатое, чем спрятать огонь в глубине вод. Посредником между этими враждебными друг другу стихиями, и хранителем огня становится священная рыба, точнее – цепочка таковых, проглотивших друг друга. Ученые давно предполагают здесь влияние еще более архаичной мифологии какого-то неизвестного древнего народа. Таким образом, составленный П.Аристэ список слов отнюдь не так прост, и говорит в пользу обмена сакральными ценностями между древнейшими обитателями нашего края.
К этому можно добавить и то, что русский народ со стародавних времен считал щуку за нечто вроде тотема Ладоги, а сига тем же манером связывал с Новгородом. В новое время это отразилось в так называемых «присловьях» – дразнилках жителей соответствующих мест. «Ладожане щуку с яиц согнали», – такое присловье иногда доводится слышать и в наши дни от поселян Ленинградской области. Что касается новгородцев, то кто же в старину не знал, что они «сига в Волхов столкнули» (Забылин 1990:578–579)… На том отступление можно прекратить, и вернуться в основное русло рассказа.
Мы оставили Новгород во времена его могущества и славы – в XIV столетии по рождестве Христовом. Дальше был еще не упадок, но признаки кризиса обнаруживались все явственнее. «Ужели Волхов твой не Волхов прежних лет?» – вопрошал М.Ю.Лермонтов гения-покровителя древнего города. Увы, не тот! Яжелбицкий договор 1456 года поставил на новгородских вольностях жирный знак вопроса, а последовавшие за тем походы полчищ Ивана III решительно перечеркнули их. Новгородские земли были присоединены к Москве.
Причины возвышения великого князя московского были не вполне ясны даже современникам. У позднейших историков тут тоже осталось много вопросов. Как бы то ни было, в русских землях возник новый мощный центр, и располагался он уже на северо-востоке, в междуречьи Оки и верхней Волги. Посмотрев на карту XV века, мы увидим, что исходно московские земли были очень невелики, а направления их расширения были перекрыты с севера владениями Новгорода, с запада – великим княжеством Литовским (было время, когда его граница проходила между Вязьмой и Можайском), а с востока и юга – воинственными поволжскими народностями финно-угорского корня, вроде мордвы и черемисы (марийцев), и конечно, татарами. Рассматривая положение Москвы, историки рисуют как бы образ туго завязанного мешка, в котором более слабый народ просто задохнулся бы. «Масса русского населения, скучившись в центральном междуречьи, долго не имела выхода отсюда», – подытожил В.О.Ключевский (цит. по: Замятин, Замятин 1993:38).
Опечаток этого (и более раннего) положения сохранился на наших картах по сей день. Многие географические названия центральной России имеют нерусское происхождение. В особенности это касается рек и озер. Так вот, к северу от Москвы преобладают западно-финские названия, к востоку – восточно-финские (точнее, берущие начало из языков волжской и пермской групп), к западу – балтийские и балто-славянские. Стройность картины нарушается многочисленными вкраплениями. К примеру, ученые спорят о загадочном «палехско-лухском языке», оставившем немало названий в окрестностях теперешнего Палеха. О нем накоплено немало любопытных предположений, которым, к сожалению, здесь не место. Для нас гораздо важнее то, что Москва была расположена на окраине древнего финно-угорского мира, и на свой лад продолжала некоторые его интуиции и практики.
О проекте
О подписке