Читать книгу «Исаак Дунаевский» онлайн полностью📖 — Дмитрия Минченка — MyBook.

Розалия Исааковна, по всей видимости, из всех крепких оснований нашего земного мира выбрала в качестве фундамента самый нематериальный, но, может быть, более крепкий, чем бетон – фундамент веры. Вера ее, если вслушиваться в воспоминания сыновей, была невероятна сильна.

Я читал десятки поэтических объяснений талмудических истин и могу пофантазировать, как любящий дядя мог увлекать любимого племянника проснуться среди ночи и пойти в синагогу.

В одну единственную ночь в году засыпает даже черт Ашмодай, и тогда Бог торопится сделать добрые дела, пока ему никто не мешает.

Множество людей спешат во тьме в синагогу, прогоняя сон. Вернуться домой и поспать они смогут только по окончании молитвы. Потом на столе появятся утренний чай и сласти, формой и цветом похожие на лица восточных людей, и можно вдоволь насладиться праздником, смысл которого заключается как раз в этой сладости посреди горечи жизни.

Самое главное – накануне вечером, когда происходит трапеза священного Судного дня – капорес, обряд, напоминающий об искупительной жертве Авраама. За каждого члена семьи режут курицу или петуха, чтобы вместе с их кровью в землю ушел грех, совершенный человеком за год. Красиво расставленные блюда освещаются возглашаемой над столом молитвой. Так начинается капорес.

Я никогда бы в жизни не представил этот ритуал в своей первозданной чистоте и наивности, если бы не увидел такой же в древнем абхазском селе Дурипш, куда привез меня мой друг Кесоу. Я не знаю, откуда абхазские крестьяне, с какого неба, принесли в свои души свой ритуал очищения, который происходит каждый год на 14 января и называется ахичкуамой, но он в самых главных чертах невероятно похож на то, что начали делать древние иудеи и продолжают век за веком их потомки. Может быть действительно, халдейский каганат, в котором главенствующей религией был иудаизм, отбросил свою тень на верования древних апсуа и соединил две религии – абхазскую и иудейскую. Тема эта бесконечно таинственна и загадочна и способна породить кучу теорий, ибо позволяет глубже понять чудо замысла Создателя в отношении всех нас, тех, кто хочет обращаться к встречному незнакомцу словом «брат».

Если уместно искать связь между детьми, шагающими по улицам в синагогу, и музыкой, то можно сказать, что они выглядели как аккорд, взятый на небесном инструменте. В их парадном шествии под руководством отца не было беспорядка или дисгармонии. Так же как там не было и особой торжественности или жалостливости.

Скорее всего, это было нечто более легкое, чем торжественный марш по случаю коронации неизвестного императора неизвестной державы, и что-то более тревожное, чем полька.

Если бы периодичность рождения детей в семействе Дунаевских можно было записать по интервалам, музыкальной грамотой, подразумевая под тоном – год, то получились бы чарующие квартсекстаккорды или квинтсекстаккорды, тяготеющие к тонике, настоянные на изменчивых терциях или квартах, которые тяготеют к гармонии, как вино на молодых и пахучих травах к счастливому настроению.

В его родословной есть любопытность.

Дети в семье Бецалеля-Иосифа и Розалии Дунаевских рождались каждые два года.

1896 год – старший брат Борис;

1898 год – сестра Зинаида, ставшая учительницей. Физика прельстила девушку больше, чем музыка;

1900 год – сам наш Моцарт.

Затем неожиданный пропуск.

1904 год – Михаил;

1906-й – Семен;

1908 год – Зиновий.

Заметили? Раз в два года.

Пропуск только между 1900-м и 1904-м. Между Исааком и Михаилом.

Почему?

Ведь Еврейский Бог запрещает аборты.

Ответ напрашивается сам собой.

Я неожиданно вспомнил, как Евгений Исаакович (а может быть, это было в письмах самого Исаака) упоминал про двух сестер. Точно! У Исаака было две сестры. Тот самый пропуск объясняется очень просто. Там была смерть новорожденного ребенка. Должно быть, девочки.

Смерть всегда притягивает наш взор.

В ночи старшие несут белые свечи, свечи мольбы и покаяния. Их зажигают во имя умерших, чтобы им на том свете было светлее и они могли бы разглядеть тех, кто остался на земле.

Сотни свечей в ящиках с землей. Как свечи в песке в греческих храмах. Огни разворачивают свои священные флаги. Пламенеющие цветы.

Пламя от каждой свечки растет и разгорается. Множество лиц… Лица, лица, лица. Что-то темное.

Борода.

И снова лица и бороды.

Фигуры в белом теснятся, толкая друг друга, – это необходимые несовершенства самого совершенного в мире ритуала.

И всегда за мальчиками следит пристальный взгляд матери: оберегающий, наставляющий, поучающий.

По существующей традиции Бецалель Симонович перед входом в синагогу (мужчины молятся на первом этаже, женщины на балконе) показывал супруге страницы в молитвеннике, которые ей надо читать в синагоге, на специально отведенном для них месте, чтобы читать Библию. В особо драматических местах полагалось плакать. Чтобы не ошибиться, раввины накануне писали в молитвенниках своих прихожанок: «Плачь здесь». Может быть, это была условность. А может быть, правда. В любом случае со стороны все выглядело завораживающе. Маленький Исаак видел слезы, которые рождались. Я видел такие же. Слезы раскаяния. Возможно, в этот миг я познавал соблазн страдания. Точно такими же слезами будут плакать героини Любочки Орловой. Розалия Исааковна никогда не рыдала невпопад. Она знала Шулхан-арух – свод религиозных законов и правил не хуже цадика.

Откуда я это знаю? По воспоминаниям других евреев. Если ты знаешь все про других, значит, то же самое может произойти и с тобой. Правила просты.

Женщины приходили к ней советоваться по каждому поводу (вычитал у брата Бориса), мужчины обязательно раскланивались при встрече (понял из «между строк»).

Интересно, кто пользовался бόльшим авторитетом в глазах Исаака: дядя Самуил, отец или мама? На что все трое готовы были пойти, чтобы их маленькие дети свое еврейство не замечали?

Как старший брат, Самуил должен был всегда стоять в синагоге перед Цали. Ритуал очень трепетно реагирует на старшинство во времени. Мужчины оплакивают гибель храма от всего сердца, но тихо, мужественно, без надрыва, женщины имеют право на слезы и вскрики.

В моем детстве одна иудейская бабуля рассказывала мне, как ее отец, когда надо было оплакать гибель Храма, закладывал в нос понюшку табаку. Сердце таяло как масло. Слезы лились как из шланга. И никого это не смущало.

Каждая живая слеза – бриллиант.

Зная, как это работало в витебском местечке, могу предположить, что точно так же все происходило и в Лохвице. Есть только одно «но».

Каддиш (молитва, читаемая по усопшему).

Какое впечатление смерть производила на маленького Исаака? Пугала ли или какой-то другой частью завораживала, давая понять, что она не есть глухой черный ящик, за которым вообще ничего нет.

В феврале 1937 года Исааку пришлось пережить опыт – написание «Реквиема» на смерть Серго Орджоникидзе. История эта выглядит таинственной, и я не буду о ней пока подробно рассказывать, скажу лишь, что ничего не происходило в его взрослой жизни без эха детских событий.

Когда дети и женщины вдруг испуганно устремляют взгляды на сиротливо поднявшегося на возвышение шалиах цибура, всё затихало. Хазан (чтец) начинал тоскливо выть, поднимаясь на носки, словно восходя голосом по ступеням на все семь уровней невидимого обиталища Создателя.

Между именем раба, усопшего, и именем Создателя, вечно живого, устанавливается непреходящая связь, дарующая душе вечное пребывание в осуществленном бытии, не вполне человеческом, но вполне ангельском, что сближает его с тенью от голубки, летящей над землей, влияющей на всю землю, словно тень от солнца, которое согревает трон у подножия Творца умерших.

В этот момент детское сердце замирает и уши перестают слышать звуки. Есть только ступени, по которым человек восходит на небо.

Звуков больше нет в природе, не скрипят сапоги балагул, не кряхтят русские извозчики, не стонет земля, не поют птицы. Всё и вся – звуки и дыхание улетают вверх, на небо.

В этот момент и творится нечто особенное с прахом усопшего. Праха больше нет. Имя ушедшего соединяется с Именем Имен Создавшего его.

Плач слышен только тем, до кого не долетают слова.

Ах, что же там с нашими слезами происходит?

Они превращаются в бриллианты. Воздвигается тишина.

Стена из тишины. И это род музыки.

И тогда приходит избавление. Иногда как враг, ибо приносит забытье. Иногда как милость, ибо приносит неутихающую память.

Кто знает, чем была тишина для маленького Исаака? Может быть, музыкой, которая исцеляет?

* * *

В возрасте шести лет к старшему брату Борису пригласили учителя – уже упомянутого мной революционно настроенного режиссера Дьякова, который по совместительству был пианистом. Это был смелый шаг. Шаг, противоречащий всему, чему учили Цали предки. Отец решил нанять православного.

Это был грех.

Это было преступление.

Но они были сделаны. Отец хотел видеть сыновей вписанными в русское общество. Ничего лучше православного учителя придумать было нельзя.

Именно тогда в их доме появился новый жилец. Выписанное отцом из Киева пианино фирмы «Дидерихс», сменившее старенькие клавикорды. Братьям Дидерихс я в свое время посвятил целое эссе, но оно сгорело, реально сгорело – 140 страниц бумаги, формата А-4, в которых прослеживалась история поиска идеальной формы для инструмента. Я мог бы восстановить тот труд по памяти, но решил, что это бесполезно. Былого не вернешь, да и жертвовать чем-то всегда надо.

Скажу только, это были уникальные люди, а производимые ими пианино и рояли могли поспорить по цене со скрипичными чудовищами Амати.

Исаак прокрадывался в комнату, где с Борисом мучился учитель, и внимательно слушал долдонные грамоты Дьякова. Выучил бы он теорию относительности, не знаю, но музыкальную грамоту освоил. Легко раскладывал мелодию на два голоса: в басовом и скрипичном ключах, как будто два потока ветра: над проводами и внизу у земли. Позже эту правду заслонила легенда, похожая на любую другую легенду о вундеркинде.

Про Исаака говорили то же, что и про маленького Моцарта – как он, с трудом дотягиваясь до клавишей, подбирал по слуху знакомые мелодии (естественно, с листа, иначе случайных свидетелей не впечатляет) и вообще учился музыке без труда (что как раз плохо).

На самом деле мальчик с детства проявлял усидчивость и послушание (не понятно, откуда тогда папироса в восемь лет).

В возрасте девяти-десяти лет Моцарт из Лохвицы стал концертирующим ребенком. Гастрольные маршруты были поскромнее, чем Моцарта из Вены. В основном – по домам ближайших друзей Дунаевских. Вдвоем с братом Борисом они создали дуэт. Дуэт пользовался успехом. Обоим прочили исполнительское будущее. Но ни у того, ни у другого это не получилось. (ха-ха) Борис стал хормейстером, а Исаак композитором.

Только прозорливый дядя Самуил настаивал на том, что Исааку нужно не пианино, а скрипка, как сердечнику – корвалол.

«Дядя давно настаивал, – вспоминал брат Борис, – на том, что один из нас должен быть пианистом, а второго надо сделать скрипачом. Скрипачом надлежало стать Исааку. Остановка была только за хорошим преподавателем».

Возможно, советы Самуила не были бы услышаны, если бы однажды на Пасху Николай Николаевич Дьяков, перепив, не заснул под забором и не умер от переохлаждения во сне, наверняка разучивая гаммы с одним из своих учеников.

Об этой первой утрате Исааку суждено было забыть. Зато снова заговорили о скрипке.

Поводом для этого стал визит незнакомого человека. Однажды утром горожан разбудил неожиданный приезд балагулы. Напротив дома священника отца Гавриила остановилась телега, и оттуда вышел высокий худой человек с небольшой бородкой, как у испанского гранда, и бледным лицом. Чемоданов на телеге было столько, что из них можно было сложить гору Синай. Балагула не спеша поскидывал все на землю и уехал. Никто не вышел встречать приезжего. Лишь попадья, притаившись за окошком, высматривала, что будет дальше.

Незнакомец потоптался на месте, а потом, неловко прихрамывая, точно черт, двинулся к дому священника. Попадья перекрестилась и помчалась к парадному крыльцу. Волнение ее было так велико, словно она встречала своего суженого.

– Чего изволите, милостивый государь? – расплылась она в улыбке.

– Не скажете ли, где здесь находится банк Общества взаимного кредита? – спросил незнакомец.

Попадья махнула рукой в сторону собора, где служил ее муж.

– От собора вниз по улочке, по левую руку. Видите дверь? Эта-та банк наш. А сами-то откуда-та будитя? – не удержавшись, зачастила озадаченная матушка.

Худющий назвал некий город. Попадья на всякий случай кивнула, как будто о таком слышала.

По профессии приезжий был акцизным чиновником. Несколько дней город наблюдал, как незнакомец обживает новое место. Загадочный человек временно остановился в доме лучшей стряпухи Лохвицы, которая мастерски готовила куриные котлеты, а рецепты, по ее признанию, списывала во сне из книги, которую видела лежащей раскрытой на кафедре местного раввина.

Когда об этом прослышал священник, он запретил есть стряпухины котлеты. Но ее это не остановило, она переключилась на кулебяки, во сне списывая рецепты у раввина, нимало не заботясь о том, что это смущает батюшку.

Незнакомцем заинтересовался дядя Самуил. Как-то он принес поразительную новость, будто банковский служащий на самом деле является великолепным музыкантом. Изумительные звуки скрипки, доносившиеся из окон дома, где остановился акцизный чиновник, убедили дядю лучше всех рекомендаций. Выбора не осталось. Дядя настоял на том, чтобы Григория Павловича Полянского, (так звали вновь прибывшего) пригласили в учителя к Исааку. Мальчику на тот момент исполнилось восемь лет, и он вместе с братьями с любопытством ожидал нового учителя.

И здесь надо сделать остановку. В воспоминаниях брата Бориса сказано, что о приезде замечательного скрипача детям поведал дядя Самуил. Еврейский и русские миры жили достаточно обособленно, предпочитая не смешиваться. Исключения составляла только иудейская «знать», самый зажиточный слой. Возможное исключение было допущено мной из указания должности Полянского «акцизный чиновник» – самая маленькая чиновничья должность у человека, который ведает учетом акцизов, выдаваемых на табак или вино. И вот здесь я и сделал стойку, брат Борис не уточняет, какими именно акцизами занимался Григорий Полянский, но предположение о табаке, как самой насущной причине для встречи, более чем возможно.

А если учесть маленькую зарплату акцизного чиновника и большую, получаемую тем же чиновником в качестве учителя, получается некая «прикормка». Дело взаимовыгодное.

Дядя, как вспоминает Борис, познакомился с Григорием Павловичем сразу же, как только он появился в городе. Могла быть только единственная причина для такого быстрого знакомства – деловые отношения, которые невольно свели музыканта Полянского и «табачного фабриканта».

Григорий Павлович оказался настоящим кудесником. Возможно, что какие-то чародейские способности он приобрел в обмен на здоровье. Во всяком случае, взрослые постоянно говорили о том, что он – не жилец. Врачи называли это иначе – чахоткой. Маленький Исаак захотел, чтобы у него тоже была чахотка. Мать его отругала. Исаак возразил, что желает играть так же, как его учитель. Дядя с последним спорить не стал. (Много лет спустя эта страшная болезнь неожиданно настигнет сына Исаака Евгения, но, слава Богу, врачи сумеют ее победить.)

Болезнь Полянского напрямую отражалась на его игре – никто не умел исполнять так, как он, лирические произведения, особенно медленные.

«Болезненность придавала его игре какое-то особое очарование», – вспоминал позднее Исаак Дунаевский. «Меланхолическая серенада» Чайковского в его исполнении без аккомпанемента казалась Дунаевскому непревзойденной.

Взрослым он неоднократно слышал эту вещь в исполнении мировых знаменитостей, но, представьте себе, все они недотягивали до уровня Полянского. Вероятно, тяжелые переживания, связанные с неизлечимой болезнью, окрашивали игру учителя такой силой скорби, что это не могло не производить впечатление на души слушателей.

Благодаря Полянскому отношения между скрипкой, музыкой и маленьким Дунаевским стали походить на гипнотические. Во всяком случае, сам Исаак считал, что лирическое чувство было порождено в нем Полянским. Учитель научил маленького мальчика приручать скрипку, как дрессировщик приручает льва. И хотя позже Исаак утратил всякую любовь к этому инструменту, переключившись как исполнитель на клавишные, писать для скрипки он не перестал.

Занятия с Григорием Павловичем походили на жертвоприношение, ритуал, в котором учитель и ученик исполняли роли жрецов. Беря в руки смычки, они распинали неповоротливое музыкальное тело мольного (но не побитого молью) сочинения, вытягивая его в длину или в ширину, а затем вырезали из него различные узоры, используя смычки как лобзики. Полянский был мастером узоров. Казалось, сам Господь водил его рукой, когда он играл.

А учеников занимало совсем другое. Через каждые два такта Полянский подносил ко рту руку с платком и осторожно сплевывал. Это казалось верхом извращенного изящества. Почему нельзя сплюнуть под ноги, недоумевала пацанва. Платок казался надуманным, взятым из тех романов, которые им запрещали читать.

Да, был еще пунктик, который волновал молодежь. Полянский не общался с женщинами. Явилось ли это странной особенностью его организма или следствием болезни, сейчас сказать трудно. Взрослые по этому поводу переглядывались с трагическим видом, а дети, обезьянничая, таинственно замолкали.

Смерть Полянского стала вторым потрясением Исаака.

А тишина во время похорон (Полянский запретил исполнять какую-либо музыку при прощании) стала больше, чем просто «ничто», превратившись в страх.

Так же как и тишина во время похорон сестренки, которую он быстро забыл.

Неведомая болезнь.

На улице Шевский Кут до сих пор в годовщину смерти Полянского и сестренки Исаака бесшумно раскачиваются ветки тополей. Они голые. Свечи догорают.

Маленькие искорки вспыхивают на непорочной синеве неба. То ли звезды, то ли свечи, зажженные мертвыми наверху.

Каждый раз, когда я смотрю на небо в такие дни, я замираю. Стою, не шевелясь. Еле-еле дышу, чтобы не спугнуть священного трепета. И думаю: о чем же думал маленький Исаак?

Плачут дома, и небо тоже плачет. Потом читают отрывки из Агады. Это и есть самый волнующий момент. Агада обещает возвращение.

Для кого оно наступит? Куда всё должно потом кануть, в какую Лету?

* * *

Что касается учителей, мною все понималось немного неправильно. Учителей было несколько. И это совершенно неожиданное открытие, сделанное мной благодаря изобретению Гутенберга. Не знаю, за каким лешим (лукавая фраза, за «каким» я знал точно) я полез в воспоминания всех, кто упоминал Лохвицу, и самым первым обнаружил Бен-Циона Динура. Признаться, до этого я ничего не слышал об этом человеке, который оказался сподвижником сионизма, революционером и т. д.

Пришлось читать все его воспоминания (труд, доставивший мне жгучее удовольствие, хотя хорошим стилистом его назвать нельзя), и все ради того, чтобы наткнуться на несколько абзацев, меня порадовавших.

«Уже на второй день после моего прибытия (в Лохвицу, естественно. – Д. М.) меня посетил новый учитель семьи Дунаевских». Бен-Циона приглашали как раз на место этого соперника, но приглашал Цали, тогда как право выбора было отдано его жене Розалии, о чем наниматель Цали Дунаевский, нимало не смущаясь, сразу и предупредил Бен-Циона, пообещав в случае отказа Розалии подыскать для него другое место в Лохвице. Так и произошло.

1
...
...
12