Не реагировать на плач Малышки было решительно невозможно. Биография – биографией, а ребенок не может так долго плакать.
Я отбросил карту Лохвицы, по пути локтем сбросил со стола все старые фотографии города и помчался в спальню. Нина довольно причмокивала. Оля ее уже кормила. Я поднял голову, желая возблагодарить Создателя и увидел трещины на потолке… Ремонт! Надо было делать ремонт. Потолок был в трещинах. Я улегся на пол, начал их разглядывать. А ведь, пожалуй, в ремонте не было такой страстной необходимости. Эти трещины казались очень даже милыми. Я начал смотреть на них не мигая, пока на глазах не выступили слезы. Трещины расширились и превратились в улицы. Узоры были заливистыми, интригующими. Ходить по таким улицах ничуть не хлопотнее, чем по улицам Нью-Йорка или даже Парижа. Ой, ой, ой… Всё стало так здорово. Только бы не вспугнуть воображение. Я помчался обратно к столу, поскользнулся по пути на фотографиях, упал, из носа пошла кровь, часть ее пролилась на бумагу. Я писал биографию Исаака кровью. Надо было продолжать. Только очень тихо, чтобы не разбудить Малышку и Олю.
Итак, Александр Гречанинов. Список приезжающих на лето в Лохвицу обрел хоть какую-то конкретику. И что, этот великий композитор тоже добирался на тарантасе? А на чем еще? Не на воздушном же шаре? Значит, он по такой жаре бежал за балагулой? Или плыл по воздуху?
Можно было выбирать любой вариант. Грела мысль, что в таком маленьком городке Исаак мог сталкиваться с этими столпами. Вы понимаете? Это же передача дара по прямой. Какой такой «прямой», я не очень задумывался. Важно, что в городе бывали гении. Стоило узнать о Лохвице побольше. Я полез в справочники. Наверное, мне иногда везет, или подобное притягивает подобное.
Буквально со второго описания Лохвицы я наткнулся на фамилию композитора Алябьева. Что? И этого сюда занесло! Каким чертом?! Хотя о нем позже. О ком? О рогатом или о композиторе – сам не понял. Но решил сначала покончить с Гречаниновым. И снова полез в энциклопедию. На этот раз перестроечное желтоватое издание под названием «Тайная жизнь музыки». Глаз тут же выхватил: «Собиратель народного фольклора». Это что? Причина гречаниновского появления в Лохвице?..
Хотя и вполне возможно.
«Мать пела не народные старинные песни, – начал читать я вслух, – а сентиментальные мещанские романсы вроде “Над серебряной рекой, на златом песочке” или “Под вечер осенью ненастной”».
И что? Зачем ей петь, что не по сердцу? Бред какой-то. Что я читаю? «Воспоминания композитора».
Книгу не отбросил. Продолжил дальше.
«У отца репертуар был получше. Он часто, когда бывал дома, любил петь церковные песни, “дьячил”, как выражалась мать. По субботам всенощная, по воскресеньям ранняя обедня были обязательны не только для них, но и для нас, детей, когда мы стали подрастать».
Черт, да это какие-то «левые» воспоминания. Я тут же занес находку в свою книгу. Поставил зачем-то кавычки. Сам задумался: а в кавычки-то я зачем беру слово «левые»? «Левые», они и без кавычек – стремные.
«Я пел в гимназическом церковном хоре и даже был солистом. Потом я стал петь и в церкви на клиросе (в нашем приходе был любительский хор). Тогда дома появился ещё дьячок-гимназист, и мы с отцом распевали церковные песни уже на два голоса…» – так, довольно.
У Гречанинова было все что надо для толковой посмертной биографии. А у моего Исаака? Никаких воспоминаний про пение с отцом, ни слова о музыкальности матери. Значит, все-таки самым музыкальным оставался дядя!
Но про дядю сам Исаак – ни слова. Может, не любил?
Хорошо.
Хоть какая-то конкретика. Поверю, что не любил.
Теперь предстояло разобраться с Александром Алябьевым… Его-то хоть все знают. Масон, сочинивший романс «Соловей мой, соа-алавей, золотистый соа-алавей». Надеюсь, вспомнили? Его всегда все почему-то поют дурными голосами, когда хотят изобразить оперное пение.
Алябьев.
Гречанинова в Лохвицу привела хотя бы изыскательная деятельность собирателя малорусского фольклора. А масона, дворянина и картежника Алябьева – что?
Надо было читать его биографию. Скучно, сил нет. Но я начал вчитываться.
Дежавю.
В начале 30-х годов XIX века Алябьев предпринял путешествие по городам Украины и Малороссии, чтобы собрать уникальные украинские песни. Тоже. Как Гречанинов, только намного раньше.
В 1834 году он опубликовал вместе с фольклористом Михаилом Максимовичем сборник «Голоса украинских песен». Выходило, что моя Лохвица была кладезем народных сокровищ. Каких именно? Поорать, подрать горло… Да еще на таких высоких нотах, что послушать те песни из заморских столиц заезжие композиторы приезжали.
Ничего себе местечко.
Природная аномалия?
Извержение мелодий. Но там нет вулкана! Хотя это было то, что надо. Благодатная среда, на которой, на навозе, вырос музыкальный гений Красного Моцарта. Ну а что? Из чего-то же должен был произрасти его гений. А что, если это песни, ради которых приходилось драть горло?
Ну конечно!
Хотя не знаю.
С такими соглашательскими и в то же время противоречивыми позициями мне грозило никогда не закончить роман-биографию моего Исаака.
Нельзя постоянно анализировать два противоположных варианта развития событий.
Ну а почему нет? Мысль, что в Лохвице была природная аномалия, грела. Только почему-то не все дети еврейских служащих рождались музыкантами. Статистическая погрешность. Музыкальными были все, но кто-то в силу слабости характера становился управдомом, кто-то фельдмаршалом. А песенки мурлыкали себе под нос все поголовно.
Это было очень интересно.
Значит, как надо было писать?
Либо гении-предшественники приехали, согрешили, оставив музыкальное семя, и оно проросло в мальчике. Либо небо и земля сплошь рождали только музыкальных детей, в половине которых музыка к годам взросления глохла, как лилия на грядке с сорняками.
Это вариант.
Либо могла быть другая модуляция.
Гении чуяли для мелодий «грибное место» и летели туда как мухи на га… пардон, как пчелы на мед.
Нигде ведь не сказано, почему они выбирали Лохвицу. Кто им говорил, что туда надо ехать? Если подумать, только их чутье…
Сколько таких мест могло быть по всей России? Миллион. А Алябьева и Гречанинова затянуло именно в Лохвицу.
Но часто ли сам я езжу по глухим местам? Нет. Вот и другие тоже должны были «нет». А эти композиторы ездили. Тратили время и деньги. Может, чужие, а может быть, и свои, чтобы услышать две-три новые гармонии.
Ну им стоило в казино бабло просадить? В Бадене, как Достоевский! Так ведь нет. Поехали в дыру. Значит, что-то тянуло. Искали мелодии, записывали. Вот в этом разгадка.
В скуке той была тайна. Природа. Тишь и… природная аномалия.
Вообще-то, я такие странности обожаю.
Маленькие города, где вместо жителей – липы. Дышится там по-другому. Можно напороться на неожиданные знакомства. У меня так было на БАМе.
Никогда не забуду ночь на маленьком полустанке. Мы ехали по всей Байкало-Амурской магистрали, снимали по заказу военных железнодорожников фильм с названием «Дорога через мое сердце».
Мне все время чудилось что-то необъятное, нечто невероятное, что открывалось в пути. За каждой сосной мерещилось откровение. Мешали только спутники, которые ничего подобного не ощущали, пили, сквернословили, играли в карты. Их внутренняя слепота давила, мешала мне по ночам спать, так что к середине путешествия я решил их бросить.
Моя злая энергия не давала покоя. Не помню, какую причину я изложил начальнику экспедиции полковнику Василию Линенко, но мне поверили и решили ссадить меня на полдороге. Но не просто так, а чтобы меня подобрала какая-то военная железнодорожная часть и от них я смог бы вылететь в Москву.
Название той волшебной маленькой станции, где меня из-за моих капризов высадили, я не помню. Но я вышел. И увидел снег. Снег – летом – это что-то новенькое. Ну, хорошо не летом, а в ноябре. Для Сибири это нормально.
Итак, я вышел, обратился к начальнику местной железнодорожной станции со словами: «Мы сами не местные, поможите!» Он уже получил инструкции от моего полковника и был готов помочь. Меня определили на ночь в станционной общаге, на первом этаже. В огромной комнате, где стояли четыре кровати с панцирными пружинами.
Была глухая ночь. Мне захотелось женской ласки. Я разделся. Завернулся в простыни. И стал ждать. Ласка не приходила. Зато за занавеской, прикрывавшей меня от сквозняка через оконные щели, раздался стук, еле слышный. Как скрежетание лапки кошки. Я и решил, что это кошка, повернулся на другой бок. Скрежет по стеклу повторился. Мои волосы встали дыбом. Этого еще не хватало! Первый этаж. Расстояние от земли – полметра. Кто угодно мог залезть в комнату.
Я вскочил, отодвинул занавеску и чуть не закричал от ужаса. На меня смотрело вплотную прилипшее к стеклу лицо мужика… С трехдневной щетиной. Мужик был в ватнике. А я стоял перед ним совершенно голый – лунная ночь, жажда женской ласки… и не сводил глаз со «зверя».
«Зверь» не уходил. Смотрел на меня и ухмылялся. Самые страшные и постыдные мысли пронеслись вихрем в моей голове. Что он задумал? Буду драться (может, убьют) – могут убить! А если затихну, что он сделает?
Страх – самый подлый советчик, он всегда советует затаиться. Но мое сознание было полно не только страхом. Во мне вдруг проснулось любопытство. Видя, что окно не спешат таранить, я начал судорожно натягивать джинсы. На нижнее белье времени не было. Все прямо на голое тело. Свитер. Куртка. Шарф. Шапка. Теперь я был готов драться.
Все-таки голый человек – ужасно уязвимый.
«Лицо» поманило меня на улицу. Заскорузлым пальцем. Точно Вий – гоголевского Афоню.
Деваться было некуда. Не прятаться же, в самом деле, под кровать?!
И тут «зверь» стал давить на стекло. Я еще мог надеяться, что окно закрыто на щеколду, но… Видимо, кто-то все грамотно рассчитал. Окно открылось. Морда пролезла наполовину в комнату и прошипела: «Не бойся». Это было самое лучше, на что я не мог рассчитывать.
– Вылезай.
То ли у меня действительно не было выбора, то ли любопытство пополам с гордостью взяло вверх, только я вылез через окно и меня окружили. Мужиков было человек семь. Сердце мое уже не сжималось. Я понял, что мне точно хана. И будет еще счастье, если меня просто обчистят, а если обесчестят или убьют?
Я все ждал, когда во мне проснется ярость. Но ярость, которая берет города, не пробуждалась.
– Иди за нами, – прохрипел Вий.
– Вы чего? – выдавил я из себя. – Что вам надо?
– Иди за мной, сейчас все узнаешь.
Я оглянулся.
Окно дежурной по общежитию было темным. Кричать о помощи было бесполезно. Я, понуро повесив голову, а, может быть, мне так это кажется в воспоминаниях, пошел за ватагой мужиков. По пути к ним успело присоединиться еще человека три. И вдруг мы остановились. Прямо перед бойлерной: одноэтажной коробкой из белого кирпича с приоткрытой металлической дверью. Температура на улице была минус двадцать. Я начал дрожать в куртке на голом теле и тонких джинсах.
Мне кивнули на дверь.
Я понял, что это второй миг истины. Был еще шанс сбежать, но гордость не позволяла. А если войти, то можно перестать дышать, ведь с дюжиной мужиков я точно не справлюсь. И с этой мыслью я смело нырнул во тьму бройлерного омута бойлерной. Дверь за мной тут же закрыли.
– Сейчас включим свет, – услышал я.
Мужики все говорили шепотом.
– Стой, – последовал приказ.
Я замер. Вспыхнула тусклая лампочка. Никакого лабиринта внутри бойлерной не было. Просто коробка, опутанная по стенам толстыми трубами, обвязанными стекловатой, которую я принял издалека за куриный пух. В полутемную комнату набились двенадцать мужиков. Кто-то стоял, кто-то примостился на толстенной трубе, которая давала тепло.
– Ну что, москвич? – услышал я. – Давай!
– Что давать?
– Рассказывай.
И тут я успокоился. Не осталось никакого страха. В голосе говорящего не было никакой угрозы. Захотелось смеяться.
– У нас к тебе дело.
И тот, что стучался ко мне в окно, протянул мне конверт.
– Смотри не читай. Он не запечатанный.
Указание было противоречивым.
– У нас к тебе одна просьба. Доставь письмо в Москву.
– А самим – почтой? – шепотом спросил я.
– Не пройдет. Они порвут.
Я не знал, кто такие «они».
– Это кто?
– Нам зарплату полгода не платят. Мы отчаялись. Сколько писем ни писали, их все начальник станции ворует. Мы их – в почтовый ящик. А он со своим дружком, начальником почтовой станции, находит и рвет.
Запахло Гоголем.
– А я-то здесь при чем? – спросил я жалостливо.
– Ну как? Ты же с поезда?
– С поезда? – переспросил я.
И тут я все понял.
Наш фильм, съемочная группа и я – ее главный сценарист, – они меня приняли за кого-то «очень большого». Прямо чуть ли не за ответственное лицо из Москвы, которое могло спасти их души. Еще не мертвые. Вот в чем дело.
С одной стороны – начальник станции, который с начальником почты ворует их жалобы в железнодорожный главк.
С другой – двенадцать, как апостолов, отчаявшихся мужиков с щетиной и женами, а некоторые – с детьми.
С третьей – я, их единственная надежда.
– Тебя же досматривать не будут. Возьми наше письмо и в Москве отдай в приемной «Фадеева».
Фадеев был тогда начальником железнодорожного ведомства.
Я выдохнул. Мне стало невероятно жалко этих мужиков. Этих наивных работяг с детскими сердцами.
Что я мог? Только постараться. Хотя бы описать этот случай.
Я взял руками белый шероховатый конверт. Посмотрел на него. Конверт был действительно не запечатанный. Как же так? Неужели я мог им помочь?
Вздохнул. И увидел, что каждый из них тянет ко мне руки. Они тянули руки, как будто я был источником тепла. Как будто своим будущим поступком дал уже надежду. И я не смог сдержаться. Горячо, обеими руками стал хватать их черные, заскорузлые ладони и трясти, горячо трясти. Я хотел передать им надежду от всегда своего тридцатилетнего сердца, с еще небольшим «настуком», небольшим пробегом, которое могло стучать еще примерно столько же или в три раза дольше.
Мне захотелось согреть их своим словом, словно я сам стал трубой, по которой течет горячая вода.
Я дал им обещание.
Мужики расслабились. Предложили мне закурить и выпить. Я не смог отказаться. Стакан был грязный. Жидкость – мутная. Я проглотил ее словно это была кровь убитого мной врага – победная для моей трусости.
В голову ударило. И я пожалел, что выпил. Ужас стал рассеиваться. Вдруг я увидел все в тривиальном свете: заезжий пацан из Москвы, в недорогой шапке, из съемочной бригады, которого встретил местный царь, показался им очень важным чиновником из Санкт-Петербурга – Иваном Александровичем Хлестаковым.
Они не читали русскую классику. Они в ней жили.
И я был счастлив в тот момент стать их частью и разделить с ними их невзгоды. Братство мазута.
Я выпил еще немного. Вышел из бойлерной. Ночное небо ударило в голову звездами. Хлестануло. Я завороженно смотрел вверх. Бриллианты казались живыми, способными даться прямо в теплые руки. Нужно было только подпрыгнуть, чтобы сорвать гроздь.
Я понял, что главное сокровище той земли не нефть, не алмазы. Боюсь быть тривиальным. Главное – сердца этих людей.
Людей очень чистых, очень красивых, несмотря на трехдневную щетину, и очень могучих. Прощаясь, я обнял каждого. Залез через свое окно в спальню и, как был, не раздеваясь, упал в обморок мутной ночи, порожденный самопальным самогоном.
«Из мазута гнали», – услышал я из своей памяти чье-то гордое признание. Так вот она какая, Сибирь! Здравствуй, черное золото!
На следующее утро вертолет, который за мной прислали, не вылетел вовсе. Меня не смогли найти.
Во сне я упал с кровати, закатился под нее и не был найден дежурной по общежитию, которая начала меня искать в положенное время.
Заглянув в комнату и не найдя моего тела, она решила, увидев отворенное окно, что я позорно сбежал с ночной дежурной, которая варила мне борщ, и доложила об этом по цепочке.
Начальство объявило меня «в розыск».
А я продолжал лежать пьяный под панцирной сеткой кровати, не подозревая, что проспал и девять утра, и одиннадцать часов дня, и двенадцать часов вылета.
И только в час я отворил левый глаз, не понимая, почему правый ничего не видит, пока не сообразил, что придавил веко своей щекой, плотно впечатав в пол, затем увидел нависшие надо мной прутья и понял, что заперт в металлическом гробу, испугался, что задохнусь, и заорал, и рванулся всем своим юным телом на свободу, и обрел ее в виде опрокинутой кровати, но запертый изнутри в комнате.
Я бился в дверь всем телом, пока мне не открыла испуганная горничная. Увидев мою опухшую рожу, она испугалась, потом признала, ехидно улыбнулась и пошла за чаем. Но я, уже схватив свои две сумки, одна из них – портфель, мчался по улице к начальнику железнодорожной станции и обнаружил его вместе с начальником милиции склонившимися над картой местности. Они решали, с какого места начать поиски тела.
Я сразил их. Не знаю, как я выглядел.
Но они минут тридцать смотрели на меня, не мигая, а потом принялись хохотать. Предложили стакан. Я отказался.
Сказали, что вертолет прилетит завтра. Спросили, какие у меня планы на вечер, и, не дожидаясь ответа, вышли.
– Будешь ночевать тут, – отрезал начальник станции и запер меня на ключ в кабинете, словно письмо в сейфе. Я проверил письмо. Оно было у меня под тельняшкой.
На следующий день меня вывезли на вертолете в Читу.
А вы говорите, глубинка…
Народные самородки, в ней живущие, не сравнимы ни с какими Луврами, ни с какими алмазами. В этом я убедился на собственном опыте.
И, работая над биографией Исаака Дунаевского, вспомнил как самое верное объяснение того, почему Гречанинов и Алябьев ездили по такой глухомани. Они искали жизни. И они ее находили.
Аминь.
Итак, с гостями можно было покончить. Необычным был сам городок, с намешанными над ним мелодиями. Я был ищейкой, взявшей след. Куда лежал мой путь? Через его фамилию.
Точно. Об этом я не рассказывал. Вернее, не раскапывал.
Дунаевский. Откуда взялась эта фамилия? Это было очень важно.
Возможно, с этого надо было бы начинать книгу, но тогда все было бы очень скучно, по крайней мере для меня.
Рассказывать о ней следовало именно с середины повествования. Все привычно считали, и эта традиция была положена мной, что Дунаевские обязаны своей фамилией великой реке Дунай, разделившей, лично для меня, пол-Европы на южную и северные части. И в этом утверждении была бы часть истины, если бы не другое обстоятельство. «Дунай», по крайней мере речушка с таким названием, был почти в каждом еврейском городе, в каждом еврейском местечке. Откуда это пошло?
Ответ я нашел у одного советского ученого, который первым обратился к происхождению слова «вода» и обнаружил, что «дунай» – от слова «дуть» – обозначал в южнославянских языках все мелкие речушки и ручейки вообще.
Фамилия ученого была… Ох, я не помню его фамилии, и это неважно для этой части жизни моего героя. Важно, что «дунай» не был именем собственным. По профессору Преображенскому (о-о, я вспомнил имя ученого), он означал «ручей» или «мелкая вода». Чего далеко ходить? Мой собственный опыт. Я вспомнил ручей Дунай в моем родном Витебске, вспомнил Дунай в Смоленской области. Это была тема.
Или только то, что видел я своими глазами, на синих указателях, проносясь на машине мимо, а если копать специально? Допускаю, таких «дунаев» нашлось бы в каждой области не меньше десятка.
Значит, родовая фамилия моего героя не происходила от названия реки, прославившей Штрауса. И следовательно, с берегов какой воды могли быть предки Дунаевского, сказать точно невозможно.
Я остался доволен. Чем больше тайн, тем толще биография.
О проекте
О подписке