Из Москвы велят указом, чтоб на самый край земли
Аввакума протопопа в ссылку вечную везли.
Десять тысяч верст в Сибири, в тундрах, дебрях и лесах
Волочился я на дровнях, на телегах и плотах.
Помню – Пашков на Байкале раз призвал меня к себе;
Окруженный казаками, он сидел в своей избе.
Как у белого медведя, взор пылал; суровый лик,
Обрамлен седою гривой, налит кровью был и дик.
Грозно крикнул воевода: «Покорись мне, протопоп!
Брось ты дьявольскую веру, а не то – вгоню во гроб!»
«Человек, побойся Бога, Вседержителя-Творца!
Я страдал уже не мало – пострадаю до конца!»
«Эй, ребята, начинайте!» – закричал он гайдукам…
Повалили и связали по рукам и по ногам.
Свистнул кнут... – Окровавленный, полумертвый я твержу:
«Помоги, Господь!» – а Пашков: «Отрекайся – пощажу».
Нет, Исусе, Сыне Божий, лучше – думаю – не жить,
Чем злодея перед смертью о пощаде мне просить.
Всё исчезло... и казалось, что я умер... чей-то вздох
Мне послышался, и кто-то молвил: «Кончено, – издох!»
Я в дощанике очнулся... Тишь и мрак... Лежу на дне,
Хлещет мокрый снег да ливень по израненной спине.
Тянет жилы, кости ноют... Тяжко! страх меня объял;
Обезумев от страданий, я на Бога возроптал:
«Горько мне, Отец небесный, я молиться не могу:
Ты забыл меня, покинул, предал лютому врагу!
Где найти мне суд и правду? Чем Христа я прогневил,
И за что, за что я гибну?..» – так я, грешный, говорил.
Вдруг на небе как-то чудно просветлело, и порой
Словно ангельское пенье проносилось над землей...
Веют крылья серафимов, и кадильницы звенят,
Сквозь холодный дождь и вьюгу дышит теплый аромат.
И светло в душе, и тихо: темной ночью, под дождем,
Как дитя в спокойной люльке, – я в дощанике моем.
Ты, Исусе мой сладчайший, муки в счастье превратил,
Пристыдил меня любовью, окаянного простил!
Хорошо мне, и не знаю – в небесах, или во мне —
Словно ангельское пенье раздается в тишине.
Это край счастливый. Горы там уходят в небеса,
Их подножья осенили кедров темные леса.
Там, посеянные Богом, разрослись в тиши долин
Сладкий лук, чеснок и мята, и душистый розмарин.
По скалам – орел да кречет, в мраке девственных лесов —
Чернобурая лисица, стаи диких кабанов.
Там и стерлядь, и осетры ходят густо под водой,
Таймень жирная сверкает серебристой чешуей.
Всё там есть, но все чужое, – люди, вера... И тоской
Ноет сердце, вспоминая об отчизне дорогой.
Повстречали мы однажды у Байкальских берегов
Соболиную станицу наших русских земляков.
Плачут миленькие, смотрят, не насмотрятся на нас,
Обнимают и жалеют, подхватили мой карбас,
И хлопочут, и смеются: каждый жизнь отдать готов;
Привезли мне на телеге сорок свежих осетров.
Вместе кашу заварили, пели песни за костром;
На чужбине Русь святую поминали мы добром.
В эту ночь, с улыбкой тихой, очи скорбные смежив,
Засыпали мы под шорох золотых, родимых нив.
Ты один, Владыка, знаешь, сколько мук я перенес:
Хлеб не сладок был от горя, и вода – горька от слез.
На Шаманских водопадах, на Тунгуске я тонул,
Замерзал в сугробах, лямку с бурлаками я тянул.
Без приюта, без одежды насыщался я порой
То поганою кониной, то сосновою корой.
Пять недель мы шли по Нерчи, пять недель – все голый лед.
Деток с рухлядью в обозе лошаденка чуть везет.
Мы с женою вслед за ними, убиваючись, идем;
Скользко, ноги еле держат. Полумертвые бредем.
Протопопица, бывало, поскользнется, упадет.
На нее мужик усталый из обоза набредет,
Тоже валится, и оба на снегу они лежат,
И барахтаются в шубах, встать не могут и кричат:
«Задавил меня ты, батько!» – «Государыня, прости!»
Что тут делать, – смех и горе! Я спешу к ним подойти,
И бранит меня с улыбкой, и бредет она опять:
«Протопоп ты горемычный, долго ль нам еще страдать?»
«Видно, Марковна, до смерти!» Тихо, с ласковым лицом:
«Что ж, Петрович, – отвечает, – с Богом дальше побредем!»
На санях у нас в обозе, помню, курочка была;
Два яйца для наших деток каждый день она несла.
Чудо-птица! и за деньги нам такой бы не найти.
Жалко, бедную в обозе раздавили на пути.
До сих пор об ней я помню: я привык ее ласкать;
Мы крупу в котле семейном позволяли ей клевать:
Божья тварь! Создатель любит всех животных, как детей;
Он не брезгает, Пречистый, и последним из зверей,
Он из рук Своих питает все, что дышит и живет,
Он и птицу пожалеет, и былинку сбережет.
Собрались мы плыть на лодках; кормчий парус подымал;
Из тайги в ту пору беглый к нам бродяга забежал.
Он, дрожа и задыхаясь, пал на землю предо мной
И глядел мне прямо в очи с боязливою мольбой:
«Я скитался диким зверем тридцать дней в глуши лесов,
Сжалься, батюшка, не выдай, скрой от лютых казаков!..»
Вижу – лоб с клеймом позорным, обруч сломанных цепей,
Но прощенья страшно молит взор испуганных очей.
Плачет, ноги мне целует – окровавленный, в пыли:
До чего созданье Божье, человека, довели!..
Я забыл, что он преступник, я хотел его поднять
И как брату, кто б он ни был, слово доброе сказать.
Но жена меня торопит: «Спрячем бедного скорей!..»
И голубка отвернулась, – льются слезы из очей.
Скрыл я миленького в лодке да подушек навалил;
Протопопицу и деток на постелю положил.
Казаки к нам скачут вихрем и с пищалями в руках,
Как затравленного зверя, ищут беглого в кустах.
И кричат нам: «Где бродяга? – уж не спрятан ли у вас?»
«Никого мы не видали, – обыщите наш карбас!»
Ищут, роют, но с постели бедной Марковны моей
Не согнали: «Спи, родная, не тревожься!» – молвят ей, —
«Вдоволь мук ты натерпелась!» Так его и не нашли.
Обманул я их, сердечных. Делать нечего – ушли.
Пусть же Бог меня накажет: как мне было не солгать?
Согрешил я против воли: я не мог его предать.
Этот грех мне был так сладок, дорога мне эта ложь;
Ты простишь мне, Милосердный, ты, Христос, меня поймешь:
Не велел ли ты за брата душу в жертву принести.
Все смолкает пред любовью: чтобы гибнущих спасти,
Согрешил бы я, как прежде, без стыда солгал бы вновь:
Лучше правда пусть исчезнет, но останется любовь!
Вижу – меркнет Божья вера, тьма полночная растет,
Вижу – льется кровь невинных, брат на брата восстает.
Что же делать мне? Бороться и неправду обличать,
Иль, скрываясь от гонений, покориться и молчать?
Жаль мне Марковны и деток, жаль мне светиков моих:
Как их бросить без защиты; горько, страшно мне за них!
И сидел в немом раздумье я, поникнув головой.
Но жена ко мне подходит, тихо молвит: «Что с тобой?
Отчего ты так кручинен?» – «Дорогая, жаль мне вас!
Чует сердце: я погибну, близок мой последний час.
На кого тебя оставлю?..» С нежной ласкою в очах —
«Что ты, Бог с тобой, Петрович, – молвит, – там, на небесах
Есть у нас Ходатай вечный, ты же – бренный человек.
Он – Заступник вдов и сирот, не покинет нас вовек.
Будь же весел и спокоен, нас в молитвах поминай,
Еретическую блудню пред народом обличай.
Встань, родимый, что тут думать, встань, поди скорей во храм,
Проповедуй слово Божье!» Я упал к ее ногам,
Говорить не мог, но молча поклонился до земли,
И в тот миг у нас обоих слезы чудные текли.
Встал я мощный и готовый на последний грозный бой.
Где ж они, враги Господни, жажду битвы я святой.
За Христа – в огонь и пытку! Братья, надо пострадать
За отчизну дорогую, за поруганную мать!
Смерть пришла... Сегодня утром пред народом поведут
На костер меня, расстригу, и с проклятьями сожгут.
Но звучит мне чей-то голос, и зовет он в тишине:
«Аввакумушка мой бедный, ты устал, приди ко Мне!»
Дай мне, Боже, хоть последний уголок в святом раю,
Только б видеть милых деток, видеть Марковну мою.
Потрудился я для правды, не берег последних сил:
Тридцать лет, Никониане, я жестоко вас бранил.
Если чем-нибудь обидел, – вы простите дураку:
Ведь и мне пришлось не мало натерпеться, старику...
Вы простите, не сердитесь, – все мы братья о Христе,
И за всех нас, злых и добрых, умирал Он на Кресте.
Так возлюбим же друг друга, – вот последний мой завет:
Все в любви – закон и вера... Выше заповеди нет.
1887
В последнем круге ада перед нами
Во мгле поверхность озера блистала
Под ледяными твердыми слоями.
На эти льды безвредно бы упала,
Как пyx, громада каменной вершины,
Не раздробив их вечного кристалла.
И как лягушки, вынырнув из тины,
Среди болот виднеются порою, —
Так в озере той сумрачной долины
Бесчисленные грешники толпою,
Согнувшиеся, голые сидели
Под ледяной, прозрачною корою.
От холода их губы посинели,
И слезы на ланитах замерзали,
И не было кровинки в бледном теле.
Их мутный взор поник в такой печали,
Что мысль моя от страха цепенеет,
Когда я вспомню, как они дрожали, —
И солнца луч с тех пор меня не греет.
И вот земная ось уж недалеко:
Скользит нога, в лицо мне стужей веет...
Тогда увидел я во мгле глубоко
Двух грешников: безумьем пораженный,
Один схватил другого и жестоко
Впился зубами в череп раздробленный,
И грыз его, и вытекал струями
Из черной раны мозг окровавленный.
И я спросил дрожащими устами,
Кого он пожирает; подымая
Свой обагренный лик и волосами
Несчастной жертвы губы вытирая,
Он отвечал: «Я призрак Уголино,
А эта тень – Руджьер; земля родная
Злодея прокляла... Он был причиной
Всех мук моих: он заточил в оковы
Меня с детьми, гонимого судьбиной.
Тюремный свод давил, как гроб свинцовый;
Сквозь щель его не раз на тверди ясной
Я видел, как рождался месяц новый —
Когда тот сон приснился мне ужасный:
Собаки волка старого травили;
Руджьер их плетью гнал, и зверь несчастный
С толпой волчат своих по серой пыли
Влачил кровавый след, и он свалился,
И гончие клыки в него вонзили.
Услышав плач детей, я пробудился:
Во сне, полны предчувственной тоскою,
Они молили хлеба, и теснился
Мне в грудь невольный ужас пред бедою.
Ужель в тебе нет искры сожаленья?
О, если ты не плачешь надо мною,
Над чем же плачешь ты!.. Среди томленья
Тот час, когда нам пищу приносили,
Давно прошел; ни звука, ни движенья...
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке