Дочка, студентка, позвонила по телефону и – со слезами: ботинки, которые на прошлой неделе купили ей в Ярославле на рынке за 400 тысяч, оказались с браком: ботинок один лопнул. Это треть моей месячной зарплаты или месячная жены, а ей уже зарплату пять месяцев задерживают. Дочка сильно расстроилась, пошла на рынок к торговцу, а он извернулся: я отремонтирую за свой счет. А зачем нам они, отремонтированные?..
Пошла от торговца домой – мужик продаёт щенков. Возьми девушка за две тысячи. Она отказалась. Бери так! С расстройства, не подумав, зачем – и взяла одного и про ботинки забыла, принесла домой к хозяйке, где живет на квартире. А потом и к нам в мартовский выходной привезла.
Дворняга всю ночь скулила, спать не давала. Сегодня жених дочери понёс его топить, а навстречу мальчишка:
– Бери собаку!
– Бесплатно? – удивился мальчишка и взял.
Как в сказке: первый встречный – от Бога. А, может, и выдумал, чтобы не огорчать: отдал на прокорм диким зверям. У нас в городе в эти дни приехал зоопарк: разместился на площади, в кольце фургонов. Иду мимо – вой, как в лесу. Звери у них, говорят, голодные; на волков посмотрел и – не узнал, какие они жалкие, точно прибитые, меньше собачонок.
До восемнадцатого века жизнь в крупных городах мало отличалась от жизни во глубине России. Да и теперь наш мир-народ уездный, чем-то еще похож на тот, что жил в девятнадцатом, крестьянском веке. И заботы те же, и бились так же в бедности и лихих делах; будто встречая знакомые лица, читаешь разные записи еще и допетербургских лет. Но удивило меня, как сумасшедший царь, убивший родного сына в 1582 году, посылает на помин загубленных душ в Ферапонтов монастырь: «Да по Иване и Игнатье и по семидесяти человекам опальным, побиённым крест золотой с каменьями, да шубу во сто рублев, в помин царевича Ивана шестьсот рублёв. Да по убиённом сыне, по царевиче Иване Ивановиче, спорок с шубы венецианского бархату с петлями золотыми да бархату лубского, да сани с хомутом с песцовыми хвостами, и полость, и барсовый тюфяк, да по сыне же царевиче Иване Ивановиче, ожерелье, терлик, седло бархатное с камкою и четырнадцать рублев».
Представилось, с каким лицом: у раскаявшихся людей ведь у всех образ схож – согнувшись, хмурый, остроносый, в отчаянии Иван Грозный перебирает этот спорок с шубы венецийского бархату с золотыми петлями, – а душа его глубоко, будто утонула в теле. Тоска плоская, давящая, как книжный пресс – готовая расплющить. Его, царя, в этот час будто и нет, так он раздавлен и хватается за спорок с шубы, чтобы хоть вещами – закрепить себя, наметить, обозначить, что он есть, что сын, Ваня, был…
Некто Максим Иванов дал в монастырь по дочери своей, девице Евдокии, десять копеек, именины её – 14 марта. В этот день у нас в городе сырой, раскисший на улицах снег, такой шел, наверно, и тогда, в восемнадцатом веке, в сороковые годы. Кто она, эта Евдокия? Отчего умерла?.. Её как и не было… Нет, было – сидел на лавке Максим Иванов, потом вынул из сундука серебряные монетки, копейки, завернул в тряпочку и тут вспомнил – как она однажды, маленькая, побежала в лес к озеру, и там за межой, отойдя от большого пня, заблудилась… У неё глаза серо-синие, и на круглом лице маленький рот с удивленно поднятыми вверх краями уголками, как у плотвички…
И теперь не думайте, что их будто не было – просто отошли они и заблудились и скоро найдутся, и мы с ними встретимся у нездешней межи… Вот и эта запись тихая, но плывучая пусть закрепит память о Евдокии, что она была, есть и будет. И еще узнаю я о ней когда-нибудь у самого у Максима Иванова и увижу тот лес за большим пнём, где она плутала, и её следы. Почему так невыразимо томит какое-нибудь незнакомое встречное лицо? Потому что за ним таится личность вечная, а не одна внешность со шлейфом вещей, распылившихся во времени…
Ну, девочка Евдокия – из восемнадцатого века, а давно ли в соседнем поселке пропала четырнадцатилетняя девочка, рассорилась с родителями, мать сказала ей: надевай пальто! а она выбежала раздетая. Пока мать одевалась, убежала, думали, пошла к подруге. Было это 27 сентября с субботы на воскресенье. Нашли лишь 2 октября, поблизости, через дорогу, в леске, на моховом клюквенном болоте: ноги холодные, сырые – застыла. Погода стояла дождливая, короткий день сумеречил рано: буро-золотой лес вокруг – как в призрачном видении или сне; родители сходят с ума…
Другая девочка тринадцатилетняя из села, Маша, тоже ушла из дома прошлой зимой на Волгу с собачкой и санками, лёд еще не окреп, на середине – полыньи, собачку везла на санках. Она, как установили по следам, не раз переходила середину, фарватер, точно нарочно искала полынью, след и оборвался у полыньи, утонула вместе с собачкой. Но сначала не поверили, подумали, что она скрывается у кого-то из знакомых. Так и в милиции долго убеждали: найдется…
Современный вымирающий городок, и в нем чиновник мелкий, думает о ботинках, о том, как дочку обманули и как она шла по рынку и увидала щенка, пожалела, как себя, обманутую торговцем… про пальто смертное девчоночье думает, санки, спорок с шубы… Почему мы так жалеем людей через вещи?.. Откуда эта печаль земных вещей?..
Может быть, когда люди будут любить вещи, деньги и себя больше, чем Бога, тогда, перед Страшным судом и падением звезд – вещи гневно сорвутся со своих гнезд, мстительно оживут, перестанут терпеть страсть и жадность к ним людскую – и обернутся в страшные личины наших овеществленных страстей. А грешные души тогда, изменившись, лишатся свободы, станут живыми вещами, но сознание им в наказание будет оставлено. Станешь сосной или травинкой, спорком с шубы, десятью копейками или пачкой из-под сигарет – наступят на тебя, и даже знать не будут, что ты всё-всё чувствуешь и, как тебе все время больно, больно, больно…
(рассказ)
Она всегда ездила в Москву и из Москвы в плацкартном вагоне: во-первых, гораздо дешевле, чем в купейном, – на ее профессорскую зарплату в купейном не наездишься, а во-вторых, как-то спокойнее – в плацкартном открытое пространство и всё на виду, а в купе – мало ли на кого нарвешься – и деться некуда. А ездить туда-сюда ей приходилось два раза в неделю – институт, в котором она преподавала, был на севере Москвы, а город, в котором жила, почти на триста километров западнее.
В тот вечер она, как обычно в поезде, пыталась уснуть хоть на часок и думала обо всем понемногу: то о группе, в которой пела в студенчестве, то о богатом цыганском доме, в который ходила учить хозяйских детей музыке. Дом был не просто большой и богатый, но и подчеркнуто помпезный. Огромный телевизор в этом доме стоял на спине согнувшегося в три погибели бронзового раба. Почему-то об этом телевизоре с диагональю метра в полтора и о согбенной бронзовой скульптуре величиной с человека средних размеров она сейчас и думала. А вот дети богатея были по-настоящему способные к музыке и прилежные в учебе.
– Вот здесь вам будет удобно, и если что – я всегда под рукой, – сказала, судя по голосу, молоденькая проводница, вводя в отсек грузную пожилую женщину в длинной черной юбке до пят, толстой шерстяной кофте и поверх черного шерстяного платка черной бархатной шапочке.
Благодарно кивнув проводнице, новая попутчица с трудом улеглась на противоположной плацкарте, закрыла глаза и заснула как по команде.
«Монахиня, – подумала она о попутчице и стала вспоминать, как называется ее черная бархатная шапочка. – Как-то она называется? Я ведь слышала и читала у классиков. Как?» Нет, не вспомнила и тоже задремала.
Стук колес под полом вагона приглушал энергичное посапывание внезапно уснувшей монахини, и оно не только не раздражало, но даже как бы и убаюкивало ее, навевая память о тех временах, когда она была совсем крохотной девочкой, и бабушка Шура катила ее куда-то под мелким армавирским дождиком в коляске с поднятым верхом. Катила и приговаривала: «Скоро год нашей Ильке, скоро год!» С тех пор она и запомнила навсегда и этот серый дождик и смутно видимое за его завесой бабушкино лицо, и особенно рельефно полосу света, вдруг взявшуюся ниоткуда и пролегшую наискосок через струи дождя. Эта светлая, искрящаяся по краям полоса света из ниоткуда в никуда всегда была для нее загадкой – и в детстве, и в юности, и сейчас, в зрелые годы. Так что если бы ее спросили: ваше первое впечатление в жизни? То она бы ответила: живая полоса света среди серого, как будни, дождика. Увидеть в своем воображении эту полосу света вновь всегда было для нее добрым предзнаменованием.
«Время идет, а полоса света всё та же – значит, будет и у меня еще что-то хорошее», – подумала она, и тут же на боку ее попутчицы зазвонил мобильный телефон. Та нашарила его в кармане кофты и заговорила, не поднимаясь.
– Алё? А я без вещей. Да, вещи насельницы потом машиной привезут. И тебе, миленькая, Ангела-Хранителя, и тебе. Да, всё милостью Божьей, всё милостью. Испроси благословения у батюшки Арсения, непременно испроси. Да, а как же, меня насельницы тамошние будут встречать, а как же…
Разговор неожиданно прервался. Монахиня покрутила в отекшей руке черный кнопочный телефон, потрясла им, еще раз сказала: «Алё?»
– Здесь так бывает, – утешила она монахиню, – бывают места по дороге, где связь обрывается.
– Бог с ней, со связью, – равнодушно сказала монахиня, с трудом присаживаясь на полке и поправляя надетую поверх платка маленькую шапочку из черного бархата, ворсинки которого даже чуть-чуть поблескивали в желтоватом сумраке вагона, видно, бархат был очень хорошей выделки.
Взяв со столика свой пластмассовый контейнер с листьями салата, она принялась есть.
– Ты не из Рерихов будешь? – неожиданно спросила монахиня, и голос у нее теперь был не елейный, как при разговоре по телефону, а грубоватый, отрывистый, из тех, о которых говорят «командный».
– Нет.
– А то приезжал к нам один такой Рерих – тоже всё капусту жевал.
– А куда это – к вам?
– В монастырь, куда же еще.
– Да, конечно, вы ведь монахиня.
– Нет, я игуменья, – сказала попутчица, еще раз поправляя на голове черную бархатную шапочку.
– Игуменья – это ведь главный человек в женском монастыре?
– Люди, деточка, все главные.
Помолчали.
– Поёшь? – цепко взглянув в лицо попутчицы маленькими серыми глазами из-под густых, очень широких и совершенно седых бровей, спросила игуменья.
– Что вы имеет в виду?
– Песни поёшь?
– Пою. А откуда вы знаете?
– Так я не знаю, я спрашиваю. Вижу, ты бы и у нас в хоре пела. А насчет себя скажу, как есть. Меня за штат вывели, и вот еду переводом в новый монастырь.
– А как называется ваша бархатная шапочка? А то я думаю-думаю и не могу вспомнить.
– Камилавка.
– Спасибо. Камилавка – теперь запомню. А вы уехали, чтобы не мешать новой игуменье работать?
– А ты не глупа, – усмехнулась старуха, – приятно отметить. Зови меня Анной.
– Спасибо, Анна, а я Ирина. А как у вас эта камилавка на голове держится?
– Да проще простого – две шпильки-невидимки к платку – и держится. А ты любопытная, значит, пока молодая.
Еще помолчали в свое удовольствие, а потом матушка Анна продолжила беседу.
– У нас такой порядок: когда тебя выводят за штат, ты имеешь право выбрать во всей России любой монастырь и доживать там свой век. А мне не надо далеко ехать, мой любимый район поблизости, там прошла моя комсомольская молодость. Ты молодая, небось, комсомол и не помнишь?
– Помню немного по школе.
– Да, а у меня там райком был. Я чего на поезде – в машине меня теперь укачивает. Да и этим поездом я, бывало, в Москву ездила на совещания, на пленумы, на съезды – вот и захотелось напоследок проехаться, как в молодости, – плацкартом, вспомнить тот стук колес, те запахи, то наше гоготанье – всегда компанией ездили, и всё было смешно, и здоровье казалось вечным, да я его просто не замечала. Бывало, слышу, старые все спрашивают друг друга про давление: «У вас какое давление?» Слушала и думала: и чего они бормочут, чего может давить – ерунда какая. По медицинским учебникам знать знала, а в ум не брала. Я ведь фельдшерско-акушерское училище окончила, с красным дипломом, а не что чтобы просто дурочка с переулочка. Чужая боль не болит – это все только к старости осознают, на собственном опыте. Да, у меня тут райком был, а монастырь уже при новой власти восстановили из разрушенного.
– А вы с игуменьей нового монастыря знакомы?
– А как же, она, как и я, бедовая была – мастер спорта по конному спорту, а по работе – химик, где-то на закрытом заводе трудилась под Горьким, который сейчас Нижний Новгород.
– Так вы бывший инструктор? У моего папы один знакомый был комсомольским инструктором. Подержанными автомобилями торговал, а потом, как пришла новая власть, вдруг в начальники выбился и разбогател, говорят, у него в Англии и дом, и замок с башнями, и сам он там поселился.
– Да, что скрывать, – вздохнула Анна, – прохиндеев среди наших хватало, особенно они развелись в последние годы советской власти. Прямо на ходу подметки рвали… Раньше говорили: смелось города берет. А у нас получилось – не смелость, а наглость и бесстыдство. А твой папаня чем торговал? – с ехидцей спросила игуменья.
– Мой папа – военный летчик-испытатель.
– Прости, деточка, прости меня, злоязыкую, всё не успокоюсь, – очень искренне сказала матушка Анна. – Летчик-испытатель – это не шутки, это настоящий человек, без подделки. Прости меня, Господи! – Матушка Анна троекратно перекрестилась, и тут Ирина впервые обратила внимание, что на широком отечном запястье попутчицы висят короткие четки с черными камешками.
– Я, Ирина, была секретарь райкома – по идеологии. Но это ты не поймешь, сейчас идеологии у вас нет. Большое удобство для жуликов. Поэтому ее и нет.
– Матушка Анна, включите хоть утюг и оттуда услышите, как всё у нас хорошо и прекрасно, а вы говорите – нет идеологии. С утра до вечера по телеку барабанят.
– Ты, деточка, не путай пропаганду с идеологией. Идеология – это шкала ценностей, духовных ценностей и перспектив развития общества. Идеологии у нас нет. Ладно, давай о чем-нибудь другом.
– Вот вы едете в новый монастырь, а там ведь есть игуменья, значит, вас будет две?
– Нет, две не будет. Я за штатом, и у меня никаких служебных полномочий, а зваться я буду игуменьей – это так. Вот ты учительница, по книжке твоей английской вижу – английского языка. Так?
Ирина кивнула в знак согласия – она ведь к своей профессорской зарплате, действительно, еще и подрабатывала репетитором То, что игуменья увидела в ней учительницу английского, было правдой, хотя и не всей – она еще давала уроки игры на игры на гитаре – ведь на одну профессорскую зарплату сейчас семью не прокормишь.
– Так вот, – продолжала игуменья, – а теперь вообрази, что ты не училка, как вас детки зовут, а профессор. Да, профессор, но уже не читаешь лекции, потому как по старости тебя за штат вывели, а почетное звание профессора за тобой остается на всю жизнь. Понятно?
– Понятно, – смутилась Ирина, которой уж очень не хотелось козырять перед игуменьей своим профессорством.
Помолчали под стук колес. В дороге со случайными попутчиками и говорить, и молчать легко.
– А вы до того, как в свой райком пошли, были фельдшером?
– Да, я фельдшерско-акушерскую школу окончила, ну, это ты слышала. С первого курса много подрабатывала в роддоме, а с третьего стала в училище комсоргом, ну, и пошло-поехало. После училища сразу направили меня в Москву в ВКШ – Высшую комсомольскую школу – Вишняки-Владычино, может, слышала?
– Нет, как-то не приходилось.
– Я детдомовская, к общественной жизни привычная.
– А родители? – робко спросила Ирина.
– В войну погибли, я их не помню. Так что я с мальства общественная. А как в монастырь пошла? Это длинная история – вот заедешь когда-нибудь меня проведать, тогда и расскажу.
– А насельницы – это кто?
– Монашки.
– А послушницы?
– Это кандидатки в монахини, их берут с испытательным сроком на один год. Дают послушание – работу.
– А трудницы кто? А то я слышать слышу, а знать не знаю.
– Трудницы – это которые приезжают в монастырь поработать, кто на время отпуска, а кто на субботу и воскресенье.
– А такие есть?
– Сколько угодно. У меня одна трудница Нина Михайловна – замечательный врач, настоящий, больничный – всегда приезжает и всем готова помочь в любую минуту, всех выслушает, всех, кого надо, простучит, леченье назначит.
Помолчали. Игуменья Анна перебирала четки. И время от времени взглядывала на Ирину из-под широких седых бровей, хотя и выцветшими, но всё еще как будто бы молодыми глазами человека в ясном уме и твердой памяти. Смотрела, смотрела и наконец сказала:
– Я вот смотрю на тебя сейчас, Ирина, и вижу в душе твоей свет – новый, тайный. Он мало к кому приходит, ты его береги, но молчком. Поняла? И ни слова, ни полслова про свой интерес… он у тебя настоящий.
– Хорошо, – дрогнувшим голосом, чуть слышно проговорила Ирина, застигнутая врасплох тем, как точно угадала игуменья состояние ее души.
– А «свет» и «свят» – один корень…
– Не знаю. Может, и один, – сказала игуменья.
Помолчали.
– А зачем человек из Рерихов в ваш монастырь приезжал? – спросила Ирина, чтобы перевести разговор.
– А он ко мне приезжал. Говорит: земля слухом полнится, что вы целительница. А я ему: да какая я там целительница – просто фельдшер-акушер, ну, кое-когда кое-что еще и душой угадываю – только и всего. А народу много не надо, народ чуда хочет – другой надежды у народа нет. Вот всякая малость и кажется людям целительством, особенно женщинам, так и про меня говорят. Не от того, что я такая, а потому, что у людей надежды очень большие. Думаю, что они и спасут Россию. Вера, Надежда и Любовь – другой защиты у нас нет.
Помолчали. Игуменья прилегла и вмиг заснула, а минут через пять-семь проснулась, села и сказала:
О проекте
О подписке