В трагичной, полной загадочных, страшных и порой необъяснимых событий биографии Бориса Григорьева первая кровавая зарубка появилась именно тогда – в день беспощадного, жестокого землетрясения 1948 года.
Он очнулся в больничной палате круглым сиротой. Безжалостная стихия вернула его в тот мир, где он был просто подкидышем. Она не только отобрала у него обретенную семью, отняла людей, которых он любил всем своим детским сердцем, – она сделала его никем. Он перестал быть сыном, братишкой. Он перестал быть даже Графом.
Весь их новый, многосемейный, дружный дом исчез с лица земли, как и десятки других таких же домов, в которых еще несколько лет назад люди праздновали новоселье. Счастье новых просторных квартир, куда переселялись ташкентцы из низких, бедных глинобитных домиков, обернулось трагедией. Бедой, еще более жуткой оттого, что все эти маленькие, оставленные ими домики выдержали стихию и уцелели.
Прямо у него на глазах погибла Галинка – его единственная любовь.
От прежней жизни у Бори остались лишь плотная, свернутая в трубочку тетрадь в клеенчатом переплете, с которой он не расставался даже ночью, и огрызок чернильного карандаша. Впрочем, было еще кое-что – клочок бумажной салфетки с непонятным, зловещим кругом и крестом, похожим на кинжал.
Здесь, в больничной палате, Борис впервые почувствовал страшный приступ головной боли. Подобные приступы потом стали случаться чуть ли не ежегодно. И всякий раз в такие тяжелые дни, наполненные страданием и болью, Боря был изолирован, отгорожен от людей. Он лежал совершенно один в тихой и печальной комнате, уронив на подушку тяжелую голову, в которой жидким свинцом плескалась мучительная боль.
Перед самой выпиской в палату к Борису пришел маленький рыжий человек по имени Владимир Ильич. Он извлек из пузатого портфеля какие-то бумаги и долго беседовал с мальчиком, делая в них пометки карандашом. Он расспрашивал Борю про его детство, выпытывал подробности его усыновления. Рыжего Владимира Ильича необычайно заинтересовала история про овечку Лолу, а страшную картину разрушения больницы он просил описать несколько раз.
К концу разговора Боря так измучился от заново пережитых во время рассказа страданий, что у него снова начался приступ.
– Сделайте ему инъекцию! – распорядился рыжий, вставая.
Покинув палату Бориса и спускаясь по лестнице на первый этаж, он подумал: «Похоже на маниакальный психоз. Хотя диагноз ставить еще рано. Подождем…»
Дети-сироты брались на специальный учет комиссией горисполкома. Подростков направляли в школы фабрично-заводского ученичества. Девятилетнего Борю определили в первый класс интерната при авиационном заводе. Учился он с легкостью, удивляя педагогов и раздражая сверстников, с которыми почти не общался. Он не участвовал в их играх и затеях, большую часть времени проводя с книгами или просто в одиночестве.
Время летело быстро, но для Бориса оно словно остановилось – как будто кто-то очень близкий и родной вышел из дома, забыв оторвать лист с настенного календаря. Этот «кто-то» так и не вернулся обратно, а на пыльном календаре в детском сердце так и застыла одна дата – день землетрясения.
– Что ты там все время пишешь? – спросил его как-то после уроков Эльдар Фатехов – парень лет двенадцати со сломанным носом и оттопыренными ушами.
Боря сидел на кровати в комнате общежития, забравшись с ногами на грязно-синее шерстяное одеяло и положив на колени заветную тетрадь. Он смущенно загородил рукой исписанную карандашом страницу, когда Эльдар задал свой вопрос.
– Убери клешню! – потребовал тот. – Дай посмотреть. Может, ты постукиваешь? Эй, парни! – Эльдар призывно обвел глазами комнату. – А Краб-то у нас стукачок!
Боря молчал, опустив глаза и плотно сжав бледные губы. Крабом его прозвали за «клешню» – изувеченную, корявую ладошку, которая к тому же упорно не хотела догонять в росте здоровую руку и поэтому выглядела еще уродливее.
– Да оставь его, Ушан! – беззлобно отозвался кто-то из ребят. – Краб у нас писатель! Он у Циклопа любимчик.
– Пис-сатель! – презрительно фыркнул Эльдар. – Про кого пишешь?
Боря пожал плечами.
– А про меня пишешь? Не пишешь? Тогда какой же ты писатель? Напиши про меня. Как я стану военачальником! Точно, генералом!
Ребята одобрительно качали головами и смеялись:
– В самом деле, Краб! Напиши про Ушана. Как он командует армией. Нет, фронтом!
– Не могу, – вдруг коротко ответил Борис, и в комнате стало тихо.
– Тогда какой же ты писатель? – повторил Эльдар с насмешкой и обвел взглядом своих друзей, приглашая их разделить его разочарование.
Но мальчики уже не улыбались.
– Почему не можешь? – тихо спросил кто-то.
Боря закусил губу.
– Я не знаю, как объяснить… Просто… не могу. Я не могу написать о том… чего не будет.
Эльдар нахмурился:
– Ты это… сам-то понял, чего сказал? – Он наклонился к Борису и отвесил ему легкий подзатыльник. – Эх, Краб, твоя голова тебя погубит!
– Это твоя голова погубит тебя… – Боря сам испугался своих слов. Он даже не понял, зачем произнес их.
Эльдар, который уже было направился к двери, быстро вернулся обратно.
– Ответишь, Краб? Я тебя спрашиваю: ответишь, сучок?
– Ушан! – крикнул кто-то предостерегающе, но опоздал.
Эльдар, коротко замахнувшись, сбил Бориса с кровати ударом в лицо. Потом подождал, когда тот поднимется на ноги, и ударил снова. Когда Боря опять поднялся, кровь тяжелыми каплями падала с подбородка на пол. Эльдар снова замахнулся.
– Нечестно! – загалдели ребята. – До первой крови!
Ушан задержал руку и сплюнул зло:
– Ладно, сучок. С тебя хватит. В другой раз наука – отвечай за слова…
Борис вытер кровь с лица полотенцем, висевшим на быльцах кровати, потом быстро упал на колени и, пошарив руками по полу, поднял тетрадь. Шумно вздохнув, он бережно провел по обложке рукавом и сунул ее за ремень штанов.
Через месяц интернатовцев отправили на сбор хлопка. Эта обязательная ежегодная работа и так была нелегкой, но казалась еще мучительнее оттого, что жить приходилось в ужасных условиях. Дети спали в хлеву, на полу, подложив под головы собственные скрученные в узел фартуки, грязные и влажные от пота, и зарывшись в колючую, ломкую солому. Кормили плохо, а работать приходилось по восемь часов кряду под изнурительным, палящим солнцем.
Спустя две недели после начала работ Эльдара Фатехова с огромной температурой увезла в город белая машина. Всю ночь его бил озноб, да такой сильный, что казалось, будто кто-то невидимый схватил его за плечи и тряс, не переставая. Утром за мальчиком приехал врач, а вечером, после окончания работ, к ребятам прибежал запыхавшийся воспитатель.
– Все, пацаны! Отработались… Карантин на неделю! Пять минут на сборы – и возвращаемся в интернат.
Той же ночью детей увезли в город и поместили в изолятор общежития.
А спустя еще три дня их ошеломили новостью: Эльдар Фатехов умер в детской клинической больнице от менингита.
– Это такая болезнь головы, – пояснил со вздохом воспитатель среди воцарившейся в комнате гнетущей тишины. – Страшное дело, пацаны…
Сразу после похорон, на которых присутствовали весь класс Эльдара и большинство его приятелей по общежитию, Боря отправился к Циклопу.
Николай Давыдович – школьный учитель, получивший свое прозвище за потерянный на фронте левый глаз, – был чуть ли не единственным человеком, к которому Борис испытывал привязанность. Долгое время Боре казалось, что с потерей Галинки и Максуда между ним и другими людьми выросла стена, которую не под силу разрушить даже очень доброму и хорошему человеку. Циклоп стал единственным, кому это удалось.
Это был грузный, неторопливый в движениях мужчина лет сорока с шапкой густых, вьющихся волос, побитых сединой, маленькой смешной бородкой и тонкими усиками на широком добродушном лице. Без этой бородки, похожей на хвостик арбуза, лицо Циклопа было бы совершенно круглым. Он не носил «пиратской» повязки, а увечный глаз прятал под стеклом толстых роговых очков. До войны он преподавал в Ленинградском университете романскую филологию. На кафедре его считали многообещающим молодым ученым. Коллеги завидовали ему: блестящая карьера (хотя родители – из «бывших»), красавица-жена (аспирантка того же университета) и очаровательная дочка. Чего еще желать молодому мужчине? Никто особо не удивлялся, когда в начале войны именно ему – одному из немногих преподавателей – досталась бронь, освобождавшая его от призыва на фронт. Но Циклоп не моргнув глазом (тогда еще невредимым) отказался от льгот. Он эвакуировал жену с семилетней дочкой в Ташкент, а сам ушел воевать.
Через два месяца где-то под Смоленском полуторка, в которой находился молодой ученый-лингвист, угодила под удар авиабомбы. Взрывной волной его выбросило из кузова в придорожную канаву. Невероятно, но он не потерял сознание. Так и пролежал в яме почти шесть часов, корчась от боли и задыхаясь от гари дымящегося рядом грузовика, пока его не обнаружили бойцы из проезжавшего по дороге обоза.
У него вытек глаз, были сломаны ребра и повреждено легкое.
На военно-врачебной комиссии, где решался вопрос о списании, он пытался протестовать:
– Я же лишился левого глаза, а не правого! Я могу целиться!
Но вердикт был категоричен: отвоевался, в тыл.
Он приехал в Ташкент холодным февральским днем. Долго ходил по городу, разыскивая адрес, который столько раз выводил карандашом на бумажных треугольниках писем.
Дверь открыл мужчина лет тридцати пяти с изрытым оспой лицом и маленькими беспокойными глазами.
– Чего надо? – грубо спросил он, загородив проем и застегивая ремень на штанах.
– Я… Это дом шесть? – на всякий случай спросил Николай, хотя и так знал, что не ошибся. – Мне нужна…
Он внезапно осекся, потому что увидел из-за плеча мужчины в глубине дома свою жену. Она с беспокойством выглядывала из комнаты, и Николай успел заметить, что на ней ничего нет, кроме наброшенного впопыхах халата.
– Слышь, – миролюбиво процедил мужчина, – ты меня с бабы снял. Так порядочные люди не поступают. Тебе чего надо-то?
– Порядочные люди? – машинально повторил Николай, и в его единственном глазу плеснулось отчаяние. – Я приехал к своей жене и дочери…
Целый час они провели на маленькой обшарпанной кухне вдвоем. Он сидел на табурете, уронив руки между коленями и устремив невидящий взор на валяющийся у его ног вещмешок. Она стояла возле стола и что-то быстро и сбивчиво говорила, время от времени проводя рукой по холодной клеенке, словно смахивая с нее невидимые крошки.
– Понимаешь, – доносилось до него сквозь глухую пелену, – Леонид очень хороший человек… Он любит нас… Он – интендант… Он полностью содержит нас…
О проекте
О подписке