Каждое утро по городу катилась телега, в которую сваливали умерших за ночь от голода. Леша Смирнов – самый старший (ему исполнилось десять), а потому авторитетный в компании детдомовцев мальчик, подталкивал в спину малышей и тыкал грязным пальцем в сторону скорбной телеги:
– Смотрите! Они умерли! Их убили ночью!
Боря во все глаза смотрел на желтые ступни ног, выглядывающие из-под засаленного брезента, и в ужасе пятился за спины своих приятелей.
– А зачем их… убили? – шепотом спрашивали Лешу ребята.
– Дурачье! – презрительно ухмылялся он. – Вы разве не знаете про пирожки с человечиной?
В самом деле, город полнился слухами, что из умерших людей кто-то делает пирожки, а потом торгует ими на базаре. Боря слышал, как однажды поздним вечером воспитательница шепталась с нянечкой на кухне.
– Это чистая правда, Раиса, – убеждала она пожилую женщину. – Вчера Корней, наш завхоз, надкусил пирожок, а в нем… человеческий палец! Я сама видела!
Как-то ночью Борю разбудил тревожный шепот. Леша Смирнов расталкивал сонных мальчишек:
– Вставайте, пацаны, живее! Я его выследил! Я выследил этого людоеда!
Мальчики таращились в темноте, протирая глаза и ничего толком не соображая из-за недосыпа и урчания в пустых желудках.
– Кого? Что? Что случилось?
– Он торгует на базаре мясом умерших людей! Сам видел! Пошли, пацаны! Мы должны его наказать! Мы должны отомстить!
Они бежали по ночным улицам города вдоль речки Чорсу, беспокойно журчащей в темноте, мимо низкорослых домишек и развесистых чинар. Останавливались передохнуть возле спрятанных среди деревьев хаузов – небольших колодцев, в которых даже в самую невыносимую жару всегда стеклянно дрожала студеная вода.
Боря быстро выбился из сил и чуть не плакал, едва поспевая за своими приятелями. Он дышал широко раскрытым ртом и тихонько постанывал. Ему было страшно идти в темноту враждебного и таинственного города, но еще страшнее было остаться где-нибудь у скрипящего лягушками хауза и навсегда потеряться в зловещей и черной неизвестности. Он не понимал, куда они бегут и зачем. Если что-то делают все – значит, так надо. Он – один из всех. Он делает общее дело. Он – мужчина.
Четырехлетка, он уже знал слово «кровь». Он видел, как белеют скулы и сжимаются руки у людей, произносящих это короткое, но такое грозное слово. Слово, которое знала вся страна.
Но Борис никогда не видел, как льется кровь. В эту холодную, леденящую душу и руки ташкентскую ночь он впервые узнал, как это бывает…
Потом, много позже, он с ужасом понял, что именно это первое убийство, совершенное на его глазах, спустя много лет сделало убийцей и его самого.
Семеро разновозрастных мальчишек остановились возле низкорослого, но аккуратного домика, утопающего в черных деревьях ухоженного сада. Ладная камышовая изгородь была настолько низкой, что, казалось, взрослый человек мог ее просто перешагнуть. Ребята не спешили забираться во двор. Они сдерживали дыхание, стараясь не шуметь в темноте, и боязливо ежились, поглядывая на своего вожака.
Леша Смирнов кивнул на белеющую из-за деревьев стену дома:
– Здесь он живет, гад! А по ночам печет пирожки. – Он подергал щербатую калитку и прислушался. – Собаки нет. Ништяк, пацаны!
Он пытался приободрить своих оробевших товарищей, но «пацаны» заметно приуныли. Они в нерешительности переминались с ноги на ногу возле калитки и стучали зубами.
– Обоссались, крохоборы? – Смирнов начинал терять терпение. – Сами захотели на пирожки пойти?
Мальчишки втянули головы в плечи и пристыженно молчали.
– Вы трусы, а не мужики, – не унимался Леша. – Вас любой враг одолеет! Тот, кто боится врага, – сам враг!
На секунду этот аргумент подействовал. Ребята зашевелились и подтянулись вплотную к калитке. Толя Белый, худенький, высокий мальчик лет семи, прошептал едва слышно, стараясь унять дрожь в голосе:
– А где он… это… пирожки делает?
– Там! – Леша уверенно показал рукой куда-то в глубину двора. – В деревянной пристройке. Дым чувствуешь?
Толя повел носом:
– Да, чувствую…
Ребята таращились в темноту двора, стараясь рассмотреть жуткие стены, за которыми хладнокровно жарят людей.
– Мы должны наказать злодея! – Смирнов отступил на шаг и решительно извлек из сапога тряпичный сверток. В темноте на секунду зловеще сверкнуло узкое, длинное жало стальной заточки.
Мальчишки остолбенели.
– Вчера у баркасовских выменял на медицинский жгут, – пояснил Леша, упиваясь всеобщим удивлением и восхищением.
Воспитанники баркасовской коммуны славились на всю округу своим безрассудным хулиганством и неуправляемой жестокостью. Ходили слухи, что они убили двух немцев-переселенцев, забрали у них аккордеон и продали его на рынке, а на вырученные деньги купили медицинский спирт. Пьяные малолетки бродили по городу с заточками и самодельными кистенями, наводя ужас не только на обычных граждан-переселенцев: корейцев, греков, немцев, крымских татар, но и на местную шпану.
– Переселенцы – враги нашей родины, – заявляли баркасовские.
– А вы сами-то кто? – спрашивали их.
– Мы – эвакуированные. Дети трудового народа. А переселенцы – враги народа!
Тот факт, что Смирнову удалось найти общий язык с баркасовскими и даже выменять у них заточку, – почему-то успокоил ребят. Они с уважением поглядывали на сверкающее лезвие и впервые чувствовали себя в безопасности.
– Ну что, пацаны? – задорно подмигнул Леша. – Вперед?
– За Родину! – прошептал Толя Белый и рванул на себя калитку.
Они быстро продвигались к белеющему в темноте дому, прячась за деревьями, пахнущими недоспелыми абрикосами. Глаза постепенно привыкали к ночному сумраку, и вскоре ребята без труда различали все предметы. Прямо в саду одиноко морщилась складками летняя кухня из камышовых стволов – бесхитростная постройка с фанерной крышей. Сам дом вблизи казался выше, потому что порос сверху буйной зеленью – словно водрузил на себя лохматую, облезлую шапку. У стены разместился аккуратно сложенный инструмент: мотыга, несколько тяпок, лопата и большая деревянная тачка.
Толя Белый вытащил мотыгу и закинул ее себе на плечо, как винтовку.
Мальчишки топтались посреди двора, не зная, что делать дальше. Ночь зашила старый город глухими плотными нитками, и даже выглядывающий из-под черных стежков неровный лоскут восточного неба, казалось, впитывал в себя звенящую, тревожную тишину.
И вдруг среди этой напряженной тишины раздался шорох. Потом – еще. Будто кто-то вздыхал и ворочался совсем близко. В двух шагах…
– Это здесь! – пронзительно зашептал Смирнов и отпрянул назад, выбросив перед собой руку с заточкой.
Ребята застыли на месте, напряженно вслушиваясь и таращась на фанерную дверь маленькой пристройки. Действительно, шорохи доносились из-за неё. Кто-то невидимый и таинственный ходил внутри и тяжело, прерывисто дышал.
– Слышишь? Что это? – спросил Толя, опустив мотыгу на землю и приготовившись дать деру. – Это… это он?
Смирнов угрюмо кивнул:
– Мертвецов режет. На кусочки…
По спинам мальчишек пробежал мороз. Казалось, они оцепенели от ужаса.
Леша скользнул взглядом по их побелевшим физиономиям, засунул заточку под мышку и, покопавшись в карманах штанов, извлек маленький светлый предмет, похожий на скомканный в шарик лист бумаги.
– Помоги же… – прошипел он со злостью Толе и протянул ему спички. – Зажигай!
Тот поспешно бросил мотыгу на землю и, взяв коробок, принялся нервно чиркать по нему спичкой. В темноту сыпались искры, но огонь не хотел заниматься.
– Быстрее, растяпа!
Толя волновался, и у него дрожали руки. Наконец спичка вспыхнула с громким шипением и озарила пространство у самой двери. Мальчики увидели, как Смирнов быстро поднес к дрожащему в Толиных руках огню свой таинственный комочек, стараясь подпалить торчащий уголок.
Сера с сырой селитрой в плотной промасленной бумаге, все вместе – завернутое в тонкую фольгу. Привет от баркасовских! За Родину!
Леша отвел далеко в сторону руку с едва занявшимся огнем адским комочком, резко распахнул легкую дверь, швырнул его в темноту помещения и сразу же ногой толкнул дверь обратно. Она закрылась, звонко стукнув. В пристройке что-то хлопнуло, и было слышно, как за дверью усилились шорохи и вздохи. Шум нарастал, и Смирнов, приготовив заточку, присел на корточки.
Через мгновение прямо на него из дверного проема вместе с клубком дыма выкатилось что-то светлое, похожее на собаку, и тишину двора прорезало жалобное блеяние. От неожиданности Леша потерял равновесие и, зажмурив глаза, не целясь, ударил заточкой в белый лохматый шар. Овца выдернулась из-под руки, споткнулась, прочертила головой по земле, судорожно перебирая ногами, и на мальчишек выплеснулся жуткий, почти человеческий крик. Он взорвался в ушах, как лопнувший сосуд с ледяной водой.
Ничего не соображая и ничего не видя вокруг, ребята бросились врассыпную, ломая сучья и спотыкаясь в темноте о камни и редкий кустарник. Один за другим они перемахивали через камышовую изгородь и что было мочи бежали прочь от страшного крика.
Боря Григорьев не побежал. Он прижался спиной к стене пристройки и с ужасом смотрел на бьющееся в судорогах тело животного. Смирнов, оправившись от шока, затравленно огляделся по сторонам и, увидев Бориса, истошно крикнул:
– Атас! Пацан! Ноги!
Боря не шелохнулся.
Леша попятился к деревьям, пахнущим абрикосами, бросил последний взгляд на умирающую овцу, развернулся и быстро исчез в темноте сада.
Стремительно светало. Боря завороженно смотрел, как из сиреневого полумрака вырастают и обретают очертания предметы, как становится видимым и осязаемым двор, обнаруживая и демаскируя самые потаенные и надежные места, где можно было бы спрятаться, затаиться, исчезнуть. Он видел, как прорисовываются трещины на шершавой, как натруженная ладонь, земле.
На этой земле, в центре двора, в луже самой настоящей крови, лежало тело несчастного животного, убитого на глазах у Бориса. Смуглолицый мужчина с копной черных, хотя уже заметно седеющих, волос, в одной белой суконной рубахе с короткими, выше локтей, рукавами, сидел на корточках, склонившись над бездыханной овцой. За его спиной в гробовом молчании стояли неизвестно откуда появившиеся дети. Большие и маленькие, темненькие и светлые – они были незнакомы Борису. Они были для него чужими и враждебными.
Мужчина медленно взял овцу на руки, выпрямился и, утопив лицо в ее перепачканной кровью шерсти, побрел в дальний конец двора. Дети остались стоять возле невысыхающей кровавой лужи. Самый маленький из них – с виду ровесник Бориса – громко рыдал, уткнувшись в платье старшей сестры.
Боря все еще подпирал спиной стену пристройки. Ноги налились свинцом, а в ушах плыло дрожащее эхо ночного крика. Он смертельно устал и даже не знал, чего ему хочется больше – плакать, спать или есть. Даже наказанному за какую-нибудь провинность, ему не приходилось так долго стоять на одном месте в углу. Шок от пережитого и увиденного этой, уже уходящей ночью словно приклеил его к холодной стене.
Дети окружили Бориса плотным полукольцом и рассматривали с враждебностью, смешанной с любопытством.
– Ты вор? – спросил его светловолосый паренек, сверкая исподлобья серьезным, пронзительным взглядом.
– Он враг, – ответил за Борю другой мальчик – постарше. – Он убил нашу Лолу… Фашист!
Борис вздрогнул. Этими страшными словами называли тех, из-за кого страдали и плакали люди, с кем сражались хорошие и добрые красноармейцы, которых Боря навещал в госпитале. Враг и фашист. Нет ничего на свете ужаснее этих слов.
– Почему же ты не убежал со всеми? – спросила его самая старшая девочка – почти тетя – с красивыми темными глазами и длинными русыми волосами, стекавшими по гладким, словно мраморным, плечам. На ней был выцветший, но опрятный сарафан, из-под которого выглядывали загорелые босые лодыжки. Она подошла к Борису вплотную, и он почувствовал ее запах – сладкий и вкусный. Так пахнет хлеб. А еще, наверно, так пахнет дом, которого у Бориса никогда не было.
– Почему же ты не убежал? – повторила она вопрос, взяв мальчика за плечи и пытаясь заглянуть ему в глаза.
Борис молчал. На мгновение у него перехватило дыхание. Он увидел два темных солнца в обрамлении длиннющих ресниц. Ему вдруг захотелось ткнуться лицом в этот пахнущий хлебом сарафан и не просыпаться никогда.
– Что же ты молчишь? Как тебя зовут?
Девочка еще некоторое время разглядывала его осунувшееся, по-взрослому серьезное лицо, потом решительно взяла мальчика за руку и направилась к дому. Боря послушно отлепился от стены и побрел за ней.
Сняв на пороге тяжелые грязные башмаки, он шагнул в дом, как пленник – не сопротивляясь и почти ничего не соображая. В комнате было очень тепло, а пол под босыми ногами казался прохладным. Борю усадили на шаткий деревянный стул. Он неловко прислонился боком к спинке и сразу заснул.
В полдень Бориса вели по залитым солнцем улицам – тем самым, которые этой тревожной ночью выглядели и пахли совсем по-другому. Боря таращился на выглядывающие из-за чинар минареты, на крыши мечетей, на дышащие жарой глиняные стены домов, – и смутно припоминал, какими враждебными и таинственными они представлялись ему в сырой и душной темноте.
Девушка с глазами-солнцами крепко держала его ладошку в своей руке и вышагивала по земляной дороге, стараясь не отставать от отца, идущего впереди. Борис разглядывал его спину в белой рубахе – в той самой, на которой еще остались следы крови погибшей овечки.
Час назад, когда Боря проснулся на узкой деревянной кровати, девушка рассматривала чернильное клеймо на его сорочке.
– Детский дом номер пять имени Тельмана, – прочитала она и вопросительно уставилась на Бориса. – Значит, ты сирота?
Он молчал, сидя на кровати и хмуро уставившись в складки махровой простыни.
– Одевайся. – Девушка кинула ему сорочку.
Пока Боря натягивал на себя рубашку, она задумчиво рассматривала его торчащие ребра, худые, острые локти, искривленную, непослушную ладошку.
– Знаешь, – произнесла она серьезно, словно обращаясь к взрослому человеку, – я всегда думала, что все несчастные и обиженные, обездоленные и голодные никогда не смогут обидеть таких же, как они сами.
Борис задержал руку в рукаве и бросил быстрый взгляд на девушку.
– Я сама была сиротой, – продолжала она, – и знаю, что такое страх и голод. Что такое – одиночество. Но я никогда, слышишь, никогда и в мыслях не могла представить, что можно отобрать что-то у таких же детей, как я. Бедняк не грабит бедняка, понимаешь? Сирота не обижает сироту, а больной не глумится над больным…
– Галинка! – позвал откуда-то со двора мужской голос.
Девушка встала, выглянула в крохотное окошко, постояла несколько секунд перед Борисом в какой-то печальной недоговоренности, вздохнула и быстро вышла из комнаты.
Мальчик долго смотрел на закрывшуюся за ней дверь и наконец произнес вслух первое за последние сутки слово:
– Галинка…
А через час они шли втроем по узким, залитым солнцем улицам. Борис удивлялся тому, что куда-то исчез, испарился его страх. Ему было хорошо и покойно рядом с этой взрослой русоволосой девочкой. Он не знал, куда они идут. Он желал только, чтобы их неведомый путь никогда не заканчивался, чтобы его увечная ладошка как можно дольше оставалась в ее руке.
Когда они появились в махалле[6], где размещались эвакуированные детские приюты, и стали заходить в каждый дом, он не испугался. Только почувствовал, как сильно заколотилось сердце, как холодно и тоскливо защемило где-то ниже груди. Боря увидел их общий временный дом издалека и опустил глаза. Он понял, что все рухнуло, не успев даже обрести очертания какой-то сладкой мечты. Он не боялся наказания. Он боялся выпустить свою ладонь из ее руки. Навсегда.
– Имени Тельмана? – переспросил какой-то чумазый паренек на улице. – Это там… В желтом доме.
О проекте
О подписке