легче лёт и мах пойдут с сегодня.
Нет твоей судьбы, снята задача
измышлять ходы, срока ей, кары;
вся ты, больше ничего не знача,
трупом труп – уносят санитары.
Строфа
А нужно ли предполагать:
мол, в этих тоже есть душа —
в прыжках чего не растерять,
не растрясти что в антраша,
в чьих блестках вся арена-мать.
Антистрофа
И эта малость к Богу прям;
поскольку тело камнем вниз,
такой полёт не видно нам —
гимнастки, девочки каприз
с ее второй напополам.
Я пошел, чуть шатаясь, чуть бледнея:
сколько ж лет тому… Помню коридоры,
где, куда повернуть; дошел до двери,
ручку дернул – закрыто – две хозяйки
проживали: мертва одна, вторая —
в морге? или больнице? на допросе?
И отпустят ли скоро – неизвестно.
Сел у двери сидеть – споднизу дуло,
задремал – сны неслись в не лучшем виде…
Как увидала, подернулось дрожью лицо молодое:
пьян, что ль? Пихнула ногой:
«Просыпайся, бездельник, не надо
быть на виду, мне вниманья
и так слишком много досталось,
с обыском завтра заявятся —
нынче ж всю вынули душу,
долгий, пустой разговор…
Закурю?» —
«Угощайтесь». Затяжка…
«Как объяснишь им специфику?
Только к словам и цеплялись,
всё выясняли: кто с кем спал;
какие финансы большие
мы поделить не могли —
весь трехмесячный долг по зарплате;
были какие возможности как-то неловко качнуться,
сбить ее с толку, с полета? “Такие возможности были”.
– “А!” – И по новой морока. И что в этой смерти
неясно?»
Заходят. Цирковая гримерка. Маленькая,
аккуратная, оформленная в светлых тонах.
Что удивительно – по всем стенам полки
с серьезного вида книгами.
В нашем святом ремесле гибель – это решенное дело,
всячески только ее отдаляем, но суть приговора
приняли, только вступили на шаткие те верхотуры
цирка; томящей отсрочки дольше она не хотела,
просто устала. И, значит, обратно наверх ни ногою.
А было б лучше, если б смерть
ее насильственна была;
пусть подозрения терпеть —
больная б совесть ожила,
потом (чего еще больней)
дурная б забурлила кровь;
все, что я вспоминал об ней, —
все превращалось бы в любовь…
Все обретало б смысл и власть
и обрастало бытиём;
печальна девы мертвой власть,
мы б мстили за нее вдвоем.
Есть что-то в обстоятельствах этой смерти
неправильное и неправдоподобное.
Невозможность скорбеть?
Найду того, кто подпилил
трубу конструкции; там, где
хвататься, маслицем полил,
чтоб ей скользнуть к своей судьбе;
найду того, кто ослепил:
мол, в белый свет лети, порхай;
кто маршем, тушем оглушил —
следов-то —
только замечай.
По стаканам разливается водка.
«Она не мучилась?» – «На полтора часа
хватило жизни в теле тренированном;
о, если б знать, то легче, тоньше путами
привязываться к жизни… Так хотелось ей
курить – а как в палате? – и отмучилась,
лицо похолодело, не утратило
сосредоточенной, присущей злобности…»
Она так любила полета миг шалый,
и денег, и денег все было ей мало —
на что-то копила себе капиталы, —
но бог с ней, с покойной, я тоже устала,
я тоже устала – теперь куда деться?
На высях продрогнуть, внизу отогреться?
Как в нашем позорном, святом ремесле
в единственном мне оставаться числе?
Кого найти веса со мной одного,
с похожей фигурой прыгунью – кого?
Одна за двоих то есть буду крутиться —
подбросить себя, поддержать, поклониться.
Покойницу я очень не любила:
она была горда, была умна,
она себя от всех отгородила,
со мною обходилась вскользь она —
все с книжечкой, даже когда пьяна.
Ни слова в простоте, все с подковыркой,
с сознанием дистанции своей;
в прямом, навыказ, обаянье цирка
все путано, все ложь казалось ей;
меня пугала, мах качнув сильней.
Они чокаются и смотрят друг на друга – что-то
между ними происходит, какая-то химия.
По-сестрински приобняла.
Без слез. Насквозь глаза пусты.
«Ты раньше чувственней была».
«Мне раньше преданней был ты».
«Чего еще? По рюмке?» – «Лей».
Махнули. И сивушный дух
поплыл по комнате твоей,
так тесной для сидящих двух.
Он вот – сидит передо мной,
плюгавый, серый, чуть живой,
бормочет что-то о своих
давнишних страхах – мне до них
какое дело? Беден он,
в меня нисколько не влюблен.
Чтоб тратить время на таких,
ищите глупых, молодых.
Допив, что было – полуштоф, в гримерке,
пошли в кабак ближайший, «У циркачки»,
долги там пропивают и подачки
арены соль и зрители с галерки.
Там мы любили сиживать втроем,
болтая кой о чем, глотая ром,
там разговор был всяко, всех цирковый,
но там теперь другой порядок, новый…
Зачем-то вы в богемное кафе
пустили мрачных типов в галифе,
вертлявых спекулянтов, и тузов
черного рынка, и негоциантов
по марафету…
Со стен всего света
афиши смотрят, суетно пестрят,
дополнены: усы, чего похуже;
и телефоны – если отдых нужен.
Кабак полутемный, и музыка злая
струится и длится – волнуясь, играя.
Заходим с морозу в зловонную яму:
«Нам к стойке за рюмкой куда идти?» —
«Прямо!»
И как не боятся таким суррогатом
травить нас, поить нас за скромную плату!
Хозяйка сидит – вид не юный, не старый,
гаванской дымит настоящей сигарой.
Табачные, сизые, плотные волны
трясутся от хохота бабы огромной.
Разлив ни минуты ток не прекращает,
стаканы и кружки собой наполняет.
С прихлебом, приглядом идут разговоры,
мычащие, злобные, нудные споры.
И, водкой налиты, как смертью убиты,
Валя́тся пьянчуги, всосавшие литры.
«Чего-то закажем?» – «Какая закуска?»
Под черствую корку помянем по-русски.
А публика приличнее, чем было раньше
и чем представляется вошедшим.
Из этого заведения ушла подлинность.
Жизнь – тоска!
Пей…
В. Каменский
Жизнь – тоска. Пей!
Смерть – тоска. Пей!
Мишуру откинув,
делаем честное дело:
смертно пьем,
играемся головами,
не отвлекаясь на выбор
между водкой и водкой,
суровые алкоголики,
питухи – хлоп да хлоп – прямые,
сколько еще живые?
Жизнь – тоска. Пей!
Смерть – тоска. Пей!
Яйца вкрутую сварены,
черный кирпич нарезан,
круто, бело просолено
все, что на стол прине́сено,
сухо что в рот не лезет,
а проскользнет по-мокренькому —
надо ж и тело подкармливать,
а не только бродяжку душу.
Жизнь – тоска. Пей!
Смерть – тоска. Пей!
Разговоры-то разговариваем
сбивчивые да смутные:
вечно кружатся, топчутся,
к изначальному возвращаются,
к тому, о чем трезвым стыдно,
совершенно, блядь, невозможно —
о смысле жизни и смерти.
Жизнь – тоска. Пей!
Смерть – тоска. Пей!
Останавливаются и смотрят изучающе.
Садятся за столик.
И когда мы ночь солнцеворота,
сирые, встречали в мрачной этой,
мерзостной клоаке – шла работа
неприметная добра и света.
Покачнулся мир куда, как надо,
просто мы пока не замечали
явленной, немыслимой пощады,
прекращенья смерти и печали.
К ним за столик подсаживается высокий, тощий
человек с бритым, дерганым, артистическим лицом.
Актер
Рад видеть вас в наших краях… палестинах!
Празднуете?
Поминаете?
И то и другое?
Поэт
Я вас совсем не узнаю.
В лице вашем есть что-то неуловимо знакомое,
но этого, знаете ли, мало…
Актер
А… Не думайте…
Вы видели меня Гамлетом, Тригориным, балаганным
шутом Петрушкой, корифеем хора.
Поэт
Разве?
Актер
Смыв грим, я сам плохо узнаю себя в зеркале.
Это только на плохого актера люди
на улице оглядываются.
(Начинает немыслимо кривляться.)
Поэт
А… Теперь я понял, с кем имею дело. Выпьете с нами?
Актер
С удовольствием!
Хор
И пьют они, краями льют,
сивушный дух – горе́!
Поэт, Гимнастка, Актер (вместе)
Летят, бессчетные, снуют
снежинки – в серебре
мятущемся нам вольно пить
бессмертие свое,
плескать, перхать, вокруг кропить,
бодрить, злить бытиё.
Актер
Все мы скоро останемся безработными.
Цирк наш и так не особо преуспевал, а теперь и вовсе
развалится.
Гимнастка
Ходили посмотреть нас с покойницей,
а на меня одну кто пойдет?
Прогорим – устроюсь уборщицей в бордель
или выйду замуж.
Поэт
Разве ваше примитивное искусство может прогореть?
Актер
Я вот что подумал, милейший: ведь вы все же поэт…
Поэт (грозно и возмущенно)
Не прозаик!
Актер
Ну так сочините нам что-нибудь эдакое, чтобы
оживить цирковую мертвечину, взбодрить зрелище,
так сказать, смыслом.
Поэт
Это потому, что сами по себе, честно и в лоб вы
не умеете быть интересными? Зрители скулы
посворачивали от зевков. Вам нужна какая-то
интрига, какой-то искусственный афродизиак,
интеллектуальный допинг.
Актер
Нам нужен каркас, а мы уж на нем развесим гроздья
своих талантов.
Поэт (недоверчиво)
Талантов…
Актер
Полная свобода бессмысленна, а тут мы будем
ненавидеть ваш замысел и, расшатывая его, ух до
чего договоримся.
Гимнастка (раскланиваясь в обе стороны)
Он тебе сочинит…
Он тебе переврет…
Актер
Пусть это будет в память о погибшей.
Пусть это будет о любви!
О, не стесняйся и
такую пошлость оживи,
чтоб – в плачь глаза мои!
Гимнастка
Конечно, это должна быть пьеса о любви.
О такой, знаешь ли, сногсшибательной,
костедробительной, душемутительной страсти.
Поэт
Будет тебе любовь.
Гимнастка
И кого я смогу сыграть?
Поэт
Кого-то очень похожую на саму себя.
Гимнастка
Вот спасибо.
И для себя, будь любезен, найди в ней место.
Поэт
А как же!
Самая смешная и выигрышная роль всегда моя.
Строфа
Я начинаю, демиург,
свою великую игру —
ее развитие следить,
страстей прелестную муру.
Я начинаю – бог – шутить,
цедить благой, хладить бел-хмель —
взовьется сонм легчайших пург
и черным ветром ну отсель.
Антистрофа
Музы́кой сфер кручу-верчу,
соизмеряю ход светил,
меняю ритмы, как хочу,
на все, про все хватает сил.
Со мной поет согласный хор,
хохочет, плачет цирк, гудит;
и ухищряется актер,
и явлен смысл, и текст забыт.
Начинается новое представление.
Я – Пьеро,
по сути – зеро,
я – большой поэт,
в чем мне толку нет.
Я в любви – дурак,
неумелец драк,
я убог, женат,
небогат, рогат.
Я – Арлекин,
сам себе господин,
сам себе судья —
кто такой, как я?
Я – удачник во всем,
выдаюсь умом,
от моей любви
жар в твоей крови.
Я – Коломбина,
мне нужен мужчина —
плательщик, любовник,
банкир и сановник.
Мой муж не так прост:
копыта есть, хвост —
утащит душонку
дружка в тьму, в сторонку.
Мы – славное трио,
в Мадриде и Рио
спектакли играли,
багаж наш украли.
Теперь – патриоты,
хватает заботы
шутить до икоты,
до русского пота;
проездом с Рязани
до Волги, Казани
даем представленье,
покажем уменье,
всех стилей смешенье,
движенье и пенье.
На сцену выходит хор. Впереди три солиста:
Труффальдино, Тарталья, Бригелла.
Начинаем представленье,
выкаблучиваем пляску,
ног, жиров лихую тряску,
души слабенькой волненье.
Начинаем, пих-пихаем
друг друга на эту сцену,
не как раньше – современно
и раскованно играем.
Нам самим вот любопытно,
чем закончим эту пьесу;
стали б и́наче обидно
корчиться без интересу!
Посреди сцены появляется башня,
куда поднимается Коломбина.
Вот посереди сцены стоит дом —
дом с зарешеченным окном.
Двери крепки,
тяжелы замки.
Красна девица взаперти сидит,
на бел свет в злой тоске глядит.
Песни поет грустные,
страдает больными чувствами.
Зверь-тоска
подвывает запертой не слегка.
У дверей сторожим
мы стоим.
Я – Труффальдино!
Я – Тарталья!
Я – Бригелла!
Ты – скотина!
Ты – каналья!
А про меня что?
Арлекин подбегает к башне и начинает
колотить ее стены кулаками.
Камень не поддается.
Тогда он начинает нараспев, голосом
расхлябанным и неверным.
Арлекин
За семью замками,
семью дверями
лю́бая моя
в заточенье камня
сиднем посидит,
между стен пройдется,
вскинется в плаче.
Коломбина
Сосчитай срока:
сколько силы в камне —
не упасть-распасться,
держаться в кладке;
сколько горевать,
вековать девице,
в желе́зах ерзать.
Пьеро
Ржавь ползет по петлям
и по засовам,
цепи – тронь – труха,
вот она, свобода:
пыль стряхни, пройди
из дверей во двор и
со двора дальше.
Время для импровизации.
Пой, моя гитара,
вой, моя гитара,
чертова угара
поддавай, звон-жара.
Расплесну заметным
серебром-сном звуки,
словом – чур – заветным
от тоски, разлуки.
Пропою я гимны
молодой, красивой,
слезы мои ливнем,
сердце мое живо.
Пыл сентиментальный,
чертова повадка,
грез немного сальных
грех немного сладкий.
Черт побери тебя совсем!
Ну что развел тоску пустую!
Мне мало, что ли, среди стен
своей, проклятой, существую
с которой? Ну! Освободи
хоть как – обманом или силой,
решеток прутья прореди,
дверь расшатай, старайся, милый,
чтоб мы измыслили пути
свободные по хлябям, гатям.
О проекте
О подписке