Я часто уезжала в командировки – на день, на два – по разным городам. Это были мои выступления, так называемые «встречи с общиной», – дело для меня, вечного странника, привычное… Ныряла в эти поездки, как в полынью уходила, – с головой. Выныривая, отфыркивалась, отплевывалась, и, отгребая повседневный мусор одной рукой, другой хваталась за телефонную трубку, звонила Марине, чтобы вытащила меня на волю.
А бывало, в середине рабочего дня набирала знакомый номер, – просто чтобы услышать ее голос: свежий, свободный от малейшего напора, навеки изумленный чудесами этого мира. Он невесомо реял в телефонной трубке, привыкшей принимать в себя пудовые тяжести интересов и охотничьего гона клиентов Синдиката.
– Господи, ты уже на работе, – удивлялась она, – так рано… Это все твои несусветные соловьиные подъемы…
– Почему же несусветные? Сейчас двенадцать. А встала-то я в пять.
– Если б мы с тобой жили в одной квартире, – говорила она, – мы бы никогда не встречались…
До некоторой степени это было правдой. Марина Москвина, автор повестей и романов, книг путешествий о Японии и Индии, буддистка и последовательная ученица просветленных гуру, просыпалась обычно в одиннадцать, затем медитировала, пила кофе, гуляла с английским сеттером Лакки, созерцала из окна кухни безбрежную и безнадежную панораму Орехова-Борисова… И все это без единого взгляда на часы (поскольку времени, как известно, не существует)… Словом, свою строчку-другую написать получалось у нее часиков в шесть вечера.
В отличие от меня она никогда не суетилась, никуда не торопилась, жила полной мерой каждую минуту и занята была важнейшими делами: в хорошую погоду каталась на роликах по Ботаническому саду, в Коломенском или в Кусково, в плохую – вязала на длинных спицах очередной свитер или шарф кому-то из друзей, шила экспонаты для выставок мужа, известного художника-концептуалиста Леонида Тишкова, или читала какую-нибудь новейшую книгу о фэн-шуй.
Когда Марине звонили почитатели ее творчества из Калуги или Брянска и приглашали приехать выступить, она говорила обычно одним из нездешних, легких своих голосов:
– Дорогие, конечно, конечно! С великой радостью!.. Но… не сразу… не сейчас… Вот зазеленеет…
…Что касается фэн-шуй – учения о благоприятном расположении предметов в жилище, – Марина увлеклась им давно. Однажды, приехав в Переделкино, дом творчества писателей, вошла в предоставленный ей номер и сразу поняла, что мебель в нем стоит неправильно. Мощный прилив вдохновения накатил на нее, и с необычной для хрупкой женщины силой она принялась передвигать письменный стол, шкаф, кресла и кровать.
Работала, как грузчик, часа два… Разглядывала, размышляла, медитировала… прислушивалась к магнитным полям, рассчитывала розу ветров… Наконец осталась довольна. Все правила фэн-шуй были соблюдены: блаженное равновесие сторон света, покой и любовь наполнили комнату.
Наутро коридорная пришла убрать номер, остолбенела на пороге и закричала:
– Безумная женщина, что вы натворили! В этом номере уже тридцать лет останавливается слепой поэт Маврикин!
(В отличие от меня Марине вообще нравилось жить в Переделкино. Ей там хорошо работалось. Полусумасшедшие и нищие пьяные писатели в ободранных номерах общались с тенями собратьев, некогда умерших в этих же комнатах. По ночам здесь бродили Геннадий Шпаликов, Анастасия Цветаева… Это было такое братство теней.)
Довольно часто Марина вызванивала меня, и мы шли куда-нибудь шляться, после чего заходили перекусить в «Старый фаэтон» – недорогой ресторан с хорошей армянской кухней. Для меня эти прогулки были выпадением из времени «икс», из времени служения Синдикату, выпадением в прошлое, в нашу молодость, когда не помышляя – я об Иерусалиме, она – о Будде, – мы с Мариной ездили черт-те куда за 12 рублей выступать по линии Бюро пропаганды писателей.
Помню, как году в 86-м нас обеих пригласили выступить на Камчатке.
Стояла промозглая весна. В Петропавловск мы прилетели поздно вечером, готовые пасть в объятия встречающих и заснуть уже на заднем сиденье автомобиля. Но, так вышло, нас забыли встретить… С огромным трудом, челночными звонками в Москву и в Петропавловск мы, наконец, разыскали телефон дамы, которая организовывала наше выступление. Выяснилось, что ждали нас совсем не тогда и не там.
Заполночь, с трудом и муками, демонстрируя писательские билеты, подвывая от холода и охотно унижаясь, мы устроились в каком-то Доме студента.
Это был огромный холодный сарай с несколькими номерами для командировочных на пятом этаже. Зато нам каждой выдали по комнате, хотя в ту ночь мы охотнее легли бы в одну постель, лишь бы согреться.
Я лежала головой на плоской, как доска, подушке и долго дрожала под тонким, возможно, когда-то шерстяным одеялом… Ноги заледенели, зубы стучали. Я встала, надела свитер, опять легла… Где-то на нижних этажах кто-то – судя по звукам – затеял драку, потом кого-то – судя по звукам – долго рвало… В конце концов кое-как задремала…
Проснулась, не понимая – что происходит. Над моим ухом, но из-за стенки, звучал ясный, полный жизни и восторга голос Марины:
– Сереня! Если б ты знал, какая здесь красота, какие чудные диковинные деревья, какие дивные лианы и араукарии! Какое цветение вокруг!
Я продрала глаза, но мне казалось, что я так и не смогла их открыть. Вокруг плотной стеной стояла холодная тьма.
– Если б ты знал, какой вид открывается отсюда!!! – неслась из-за стены ликующая песнь. – Передай Лене, что из моего окна видны сразу три вулкана! Ты не поверишь, но как раз сейчас над одним из них поднимается грозный дымок… Ты представляешь?! Сереня!!!
Я села на кровати. Помотала головой. Вокруг по-прежнему было темно и глухо. Откинув одеяло, я спустила ноги на омерзительно холодный линолеум пола, и зачем-то пошлепала к окну.
– Ты слышишь меня, Сереня?! Боже!!! – неслось из-за стены. – Вот уже из жерла вулкана бурным потоком полезла раскаленная лава!.. Бегут люди, крошечные домишки на живописном склоне заливает огнедышащая стихия!.. Неужели она достигнет нашего холма?! Ну, все, Сереня, я не могу больше говорить, возможно, сейчас начнется эвакуация… Поцелуй от меня Ленечку!!!
Я подошла к окну и толкнула створку. За окном стояла все такая же плотная утробная молчаливая тьма. Ни зги, что называется, ни проблеска…
Я поплелась обратно, юркнула в не успевшую остыть постель и снова уснула…
…Всегда и всюду Марина ходила с красным, тисненым золотом билетом. Вообще, этих красных билетов у нее было два. Один – Союза писателей, другой – пропуск № 37— 2134, выданный 6 июля 1998 года Новодевичьим участком ритуального обслуживания Ваганьковского кладбища, – постоянный пропуск в колумбарий, где была похоронена ее тетя… Он был действителен до… собственно, он был бессрочным: с печатью, с золотым тиснением на красной обложке – убедительнейший документ.
Когда охранник любого заведения, зависнув над пропуском в колумбарий, поднимал, наконец, на Марину заискивающий взгляд (как-то люди терялись, сталкиваясь с вечной темой), она говорила, кивнув в мою сторону, – а это со мной! – и нас всюду пускали беспрепятственно.
…К своим немалым годам она намедитировалась до такого просветленного состояния, что на все смотрела с мудрой улыбкой Бодисатвы. Это могло взбесить даже самого уравновешенного человека.
– Ты думаешь что-нибудь насчет Лакки? – спрашивала я ее. Лакки исполнилось уже семнадцать лет. Он ослаб, стал подслеповат, плохо управлялся с ногами и внутренними своими органами. Выросший Сереня говорил ему: – Ах, Лакки… ты же был приятной собачкой каких-нибудь двести лет тому назад.
– Что делать с Лакки? – напирала я. – Как быть дальше?!
Мне всегда казалось, что если побеспокоиться заранее, то беда испугается всех сложностей, нагроможденных ей под ноги, и тихонько обойдет стороной мучительный бурелом. Марина же наоборот – расчищала все пути настолько, что любая беда просвистывала мимо, не успевая притормозить ни на секунду.
– Ну, что – Лакки… – светло улыбаясь, говорила Марина, – он проживет еще двадцать лет и в следующий раз родится капитаном дальнего плавания.
Выражаясь цирковым языком, я была белым клоуном, она – рыжим. Но то, что обе мы – клоуны, бросалось в глаза любому непредвзятому наблюдателю, особенно когда мы появлялись где-то вместе.
Марина была серьезным человеком, автором многих книг, лауреатом международного диплома Андерсена.
Я была серьезным человеком, автором многих книг, лауреатом литературных премий.
Почему наши с ней диалоги всегда напоминали цирковые репризы?
Накануне мы договорились пойти на выставку ее вязаных и сшитых вещей, открытую почему-то в Музее народов Востока. На этой выставке фигурировал и наш Большой Семейный Свитер, связанный Мариной, оплакивавшей в девяностом наш отъезд из Советского Союза. По нашему свитеру можно было водить экскурсии – столько было вложено информации в этот кусок вязаной материи. Чего стоили только лебединый клин и голова рыбы, вырезанные из старых Лениных ботинок и нашитые на свитер в области груди и в районе поясницы! Чего стоила – в области печени – лодка «Марина» (название вышито красным бисером), с рыбаком в полосатой тельняшке! Чего стоил грустный – на уровне почек – огромный глаз с катящимися слезами (дорожка из зеленого бисера)! А черный аист – на фоне огромного желтого солнца – точнехонько на заднице!.. Словом, это был выдающийся концептуальный свитер такого размера, чтобы его могли натянуть все члены семьи – одни, подворачивая рукава, другие, наоборот, расправляя во всю длину…
Много лет он служил, да и сейчас служит нам талисманом. Борис надевает его на открытие своих выставок, я – на церемонии вручения мне литературных премий или на свои лекции в американских университетах, наш сын – на судебные заседания, где он выступает обычно в роли ответчика, дочь – на особенно крутые тусовки, где надо завоевать авторитет безбашенной.
Словом, наш Большой Семейный Свитер должен был фигурировать в качестве одного из центральных экспонатов на выставке вязаных произведений Марины Москвиной…
На входе в музей Марина сказала охраннику:
– Вообще-то, это моя выставка, но могу и документ показать, – и всучила ему заветный пропуск в колумбарий Ваганьковского кладбища.
Тот раскрыл корочку, замер, оробел… Марина сказала, кивнув через плечо:
– А это со мной.
И мы стали подниматься по лестнице.
Проходя залом китайского фарфора, она остановилась и показала в витрине маленькую неприметную пиалу многотысячелетней давности.
– Смотри-ка… – сказала, – видишь, в те времена одна такая пиала стоила двух латифундий. Затем мастер брал прекрасную драгоценную, только что расписанную пиалу, на которой едва высохли божественной нежности краски – и разбивал ее! Потом собирал осколки и склеивал их специальным золотым клеем. И тогда пиала становилась уже и вовсе бесценной и стоила нескольких латифундий, потому что, когда человек брал в руки это произведение искусства, в ушах его звучал и длился звон разбитой пиалы, и он проникался к ней еще большим благоговением…
Мой свитер, как и остальные связанные Мариной свитера, висел под потолком на распялках, раскинув рукава, точно невидимка в нем стремился кого-то обнять… А если учесть, что еще несколько свитеров были связаны когда-то для наших общих друзей, ныне уже покойных, эта летучая компания над головами производила неизгладимое впечатление.
Марина сказала, нежно улыбаясь:
– Довольно мистическая получилась тусовка, а?
Часа через полтора мы уже сидели в высоком сводчатом подвале «Старого фаэтона», что на Большой Никитской, ожидая куриные крылышки на гриле и салат из свежих овощей.
Марина сказала:
– Насчет этой премии… брось, не стоит меня номинировать, жюри плохо к этому отнесется. Давай-ка, знаешь, номинируй Степу Державина. Вот это писатель! У него есть роман века, который он пишет всю жизнь. Потрясающий романище! Он читал отрывки, я плакала и смеялась.
Я прислушалась к фамилии автора, попробовала ее на язык – красиво она звучала, литературно: Степан Державин!
– Фамилия мне нравится. Тащи роман, почитаю.
– Его пока нет, – сказала Марина, – он еще не напечатан.
– Ничего, можно рукопись предоставлять…
– Понимаешь… – Она замялась, принялась накладывать в тарелку салат, – рукописи тоже нет. Но роман гениальный!
– Ты с ума сошла? – спросила я. – А по чему он читал этот свой роман? По записным книжкам?
– Ну, там были какие-то листочки… Знаешь, все просто со стульев валились! Успех был огромный…
Я начала терять терпение. Это со мною часто случается, когда я беседую с Мариной.
– Ты сдурела? – воскликнула я. – Объясняю тебе еще раз, что являюсь номинатором новой грандиозной премии. Каким образом я могу номинировать роман, который не читала, который не напечатан и которого, похоже, не существует в природе?
– Да нет, он существует! Просто Степа пишет его всю жизнь. Это такая сага, понимаешь? Там такой могучий поток жизни, что даже неважно – на каком месте поставить точку. Там об Илье Муромце, который сидит на печи тридцать лет и три года. А потом встает…
– Да, история оригинальная и, главное, совершенно новая! Короче – сколько у него этих листков? Три, пять?
О проекте
О подписке