Жан-Жак Руссо оставил нам историю о происхождении неравенства, которую и по сей день рассказывают и пересказывают в различных вариациях. Это история об изначальной невинности человечества и о том, как мы невольно отказались от изначальной простоты в погоне за технологическими открытиями. Этот путь привел людей одновременно к нашей «сложности» и к нашему порабощению. Как возникла эта противоречивая история цивилизации?
Исследователи интеллектуальной истории до сих пор полностью не отказались от теории, согласно которой историю творят Великие Мужи. Будто все важные идеи в любую эпоху восходят к той или иной экстраординарной личности – Платону, Конфуцию, Адаму Смиту или Карлу Марксу. Однако их сочинения – это лишь реплики, пусть и блестящие, в дискуссиях, развернувшихся в те времена в тавернах и парках или на званых ужинах (или в университетских аудиториях), которые без участия великих мужей не были бы записаны. Это почти то же самое, что считать, будто Уильям Шекспир единолично изобрел английский язык. На самом деле многие наиболее выдающиеся фигуры речи широко использовались его современниками и соотечественниками в повседневном общении. Авторы этих выражений давно канули в Лету, как и авторы шуток «тук-тук, кто там?»[49]. Конечно, если бы не Шекспир, то и сами выражения наверняка давным-давно вышли бы из употребления и забылись.
Всё это относится и к Руссо. Из работ по интеллектуальной истории складывается впечатление, будто трактатом 1754 года «Рассуждение о происхождении и основании неравенства между людьми» Руссо единолично запустил дискуссию о социальном неравенстве. На самом же деле «Рассуждение» было написано Руссо для конкурса сочинений по этой теме.
В марте 1754 года научное общество под названием Дижонская академия наук, искусств и литературы объявило национальный конкурс сочинений на следующую тему: «Каково происхождение неравенства среди людей и допускается ли оно естественным законом?» В этой главе мы хотели бы задаться следующим вопросом: почему группа ученых из Франции эпохи Старого порядка[50], которая организовала конкурс сочинений, посчитала этот вопрос уместным? Ведь такая формулировка вопроса предполагает, что социальное неравенство действительно имеет происхождение. То есть люди когда-то были равны, а затем произошло событие, изменившее ситуацию.
Удивительно, что люди, которые жили во время абсолютистской монархии Людовика XV, могли размышлять о неравенстве подобным образом. Ведь, в конце концов, ни у кого из французов не было личного опыта жизни в обществе, где все равны. В культуре того времени почти каждый аспект взаимодействия между людьми – принятие пищи, распитие алкоголя, работа или общение – был связан со сложными иерархиями и ритуалами почтения. Авторы, приславшие свои тексты на конкурс сочинений, были мужчинами, которых всю жизнь окружали слуги, удовлетворявшие все их потребности. Они опирались на покровительство герцогов и архиепископов. Заходя в помещение, они всегда знали о том, какое положение в иерархии занимает каждый из присутствующих. Руссо был одним из таких людей. Амбициозный молодой философ был занят сложным проектом – пытался улучшить свое положение при дворе через постель. Вероятно, ближе всего к социальному равенству он мог оказаться на званом ужине, когда раздавали равные куски торта. Однако Руссо и его современники не считали такое положение дел естественным и предполагали, что так было не всегда.
Если мы хотим понять, почему они так думали, то нам нужно принять во внимание не только события в самой Франции, но и ее место в мире в то время.
Увлеченность вопросом социального неравенства в 1700-е являлась относительно новым явлением и была связана с тем потрясением и замешательством, которое испытали европейцы, когда Европа внезапно интегрировалась в мировую экономику, в которой на протяжении долгого времени играла незначительную роль.
В Средние века большинство из тех, кто хоть что-то знал о Северной Европе, считали ее непривлекательным захолустьем, населенным религиозными фанатиками, которые за исключением периодических нападений на соседей («крестовые походы») в целом не играли никакой роли в мировой политике и торговле[51]. В это время европейские интеллектуалы только открывали заново Аристотеля и античный мир и плохо представляли себе, о чем размышляют и спорят люди в других уголках мира. Всё изменилось в конце XV века, когда португальские эскадры впервые обогнули Африку и оказались в Индийском океане, – и особенно после того, как испанцы завоевали обе Америки. Внезапно значительную часть земного шара стали контролировать несколько могущественных европейских королевств, а европейские интеллектуалы столкнулись не только с цивилизациями Китая и Индии, но и с множеством прежде незнакомых социальных, научных и политических идей. Результат этого наплыва новых идей стал известен как «Просвещение».
Конечно, историки идей обычно рассказывают об этом несколько иначе. Они не только приучают нас рассматривать интеллектуальную историю преимущественно как результат деятельности отдельных личностей – авторов великих книг и идей. Они также утверждают, что эти «великие мыслители» писали и размышляли, опираясь исключительно на работы друг друга. Как следствие, даже когда мыслители Просвещения прямо указывают, что их идеи позаимствованы из зарубежных источников (немецкий философ Готфрид Вильгельм Лейбниц, к примеру, призывал соотечественников перенять китайскую модель государственного управления), современные историки зачастую настаивают, что такие заявления не стоит рассматривать всерьез; на самом деле, как они утверждают, эти мыслители не перенимали идеи китайцев, персов или коренных жителей Америки, а лишь приписали свои собственные идеи экзотическим Другим[52].
Такие предположения поражают высокомерием – будто «западная мысль» (как ее стали называть впоследствии) была столь могущественным и монолитным корпусом идей, что никто не мог оказать на нее существенного влияния. Очевидно, что это не так. Рассмотрим случай Лейбница: в течение XVIII и XIX веков правительства европейских держав постепенно переняли идею, что в подчинении государства находится население страны, обладающее единым языком и культурой и управляет этим государством бюрократическая машина, состоящая из чиновников, которые получили гуманитарное образование и сдали экзамены, проходящие на конкурентной основе. Это удивительно, ведь ничего даже отдаленно похожего не существовало в Европе на протяжении всей ее истории. Однако почти точно такая же система к тому моменту уже несколько столетий действовала в Китае.
Неужели кто-то будет всерьез утверждать, будто продвижение Лейбницем, а также его сторонниками и последователями китайской модели государственности никак не повлияло на то, что европейцы действительно переняли модель государственного управления, очень напоминающую китайскую? В случае Лейбница необычна лишь честность, с которой он указал интеллектуальные источники своих идей. В те времена церковь в большинстве европейских стран всё еще обладала значительной властью: любой, кто утверждал, что нехристианские идеи так или иначе лучше христианских, мог быть обвинен в атеизме, а это потенциально каралось смертной казнью[53].
То же самое с проблемой неравенства. Если вместо вопроса о том, «каково происхождение социального неравенства», мы зададимся вопросом о том, «каково происхождение вопроса о происхождении социального неравенства» (иначе говоря, почему в 1754 году Дижонская академия сочла этот вопрос уместным), то сразу же столкнемся с длинной историей европейцев, спорящих друг с другом о природе далеких чужеземных обществ – в особенности, в данном случае, о жителях Восточного Вудленда[54] в Северной Америке. Более того, участники этих дискуссий часто ссылались на споры между европейцами и коренными жителями Америки, посвященные сущности свободы, равенства, да и рациональности или религии откровения – собственно, большинству тем, впоследствии ставших центральными для политической мысли эпохи Просвещения.
Многие влиятельные мыслители эпохи Просвещения утверждали, что напрямую заимствовали некоторые идеи у коренных американцев. Современные историки предсказуемо отрицают эти заимствования. Считается, что коренные народы Америки существовали в совершенно другом мире или даже иной реальности; так что всё сказанное о них европейцами было лишь игрой теней, фантазиями о «благородном дикаре», взятыми из самой европейской традиции[55].
Конечно, историки, отстаивающие такую точку зрения, обычно преподносят ее как критику западного высокомерия («как вы можете утверждать, что устроившие геноцид империалисты в действительности прислушивались к представителям тех народов, которые они в тот же момент истребляли?»). Но саму эту критику также можно рассматривать в качестве специфической формы западного высокомерия. Европейские купцы, миссионеры и поселенцы, без всякого сомнения, вели дискуссии с людьми, которых они встречали в так называемом Новом Свете, и долгое время жили среди них – даже если одновременно с этим принимали участие в их истреблении. Мы также знаем, что многие европейцы, принявшие принципы свободы и равенства (принципы, которые практически отсутствовали в их странах еще за несколько поколений до этого), утверждали, что рассказы об этих встречах оказали глубокое влияние на их мышление. Отрицать любую возможность того, что они были правы, – значит в конечном счете утверждать, что коренные народы не могли оказывать реального влияния на историю. По сути, это способ инфантилизации незападных людей: практика, осуждаемая теми же самыми авторами.
В последние годы увеличивается число американских ученых, в большинстве своем – коренного происхождения, которые оспаривают эти предположения[56]. Здесь мы идем по их стопам. По сути, мы собираемся пересказать историю заново, исходя из того, что все участники диалога – и европейские колонисты, и их собеседники из числа коренного населения – были взрослыми людьми и что, по крайней мере иногда, они действительно слушали друг друга. Если мы поступим таким образом, то даже знакомые сюжеты предстанут перед нами в совершенно ином свете. На самом деле мы увидим, что не только коренные американцы, столкнувшись со странными иностранцами, постепенно выработали свою собственную, удивительно последовательную критику европейских институтов, но и то, что эта критика стала восприниматься очень серьезно и в самой Европе.
Серьезность этого восприятия трудно переоценить. Критика со стороны коренного населения стала для европейской аудитории настоящим потрясением. Она продемонстрировала возможности человеческого освобождения, которые, приоткрывшись однажды, едва ли могли быть проигнорированы впредь. Идеи, которые лежали в основе этой критики, воспринимались как столь серьезная угроза самой ткани европейского общества, что для их опровержения был создан целый теоретический корпус. Как мы вскоре увидим, история, изложенная в прошлой главе, – наш стандартный исторический метанарратив о противоречивом прогрессе человеческой цивилизации, в котором свободы теряются по мере того, как общество становится более сложным и многочисленным, – во многом была придумана для того, чтобы нейтрализовать угрозу, исходившую от индигенной критики.
Прежде всего нужно подчеркнуть, что в Средние века вопрос о «происхождении социального неравенства» не имел никакого смысла. Тогда считалось, что ранги и иерархии существовали испокон веков. Даже в Эдеме, как заметил философ XIII века Фома Аквинский, Адам явно превосходил Еву. Таких понятий, как «социальное равенство» и «неравенство», попросту не существовало. Недавно двое итальянских ученых провели исследование средневековой литературы и обнаружили, что латинские термины aequalitas или inaequalitas или их английские, французские, испанские, немецкие и итальянские аналоги вообще не использовались для описания общественных отношений до времен Колумба. Поэтому нельзя даже сказать, что средневековые мыслители отвергали понятие социального равенства: мысль о том, что оно может существовать, похоже, не приходила им в голову[57].
На самом деле термины «равенство» и «неравенство» начали входить в обиход только в начале XVII века под влиянием теории естественного права. А теория естественного права, в свою очередь, возникла преимущественно в ходе дебатов о моральных и правовых последствиях европейских открытий Нового Света.
Важно помнить, что испанские искатели приключений, такие как Кортес и Писарро, в основном совершали завоевания без разрешения вышестоящих властей; впоследствии в Европе шли напряженные дискуссии о том, можно ли оправдать такую неприкрытую агрессию против людей, которые, в конце концов, не представляли никакой угрозы для европейцев[58]. Основная проблема заключалась в следующем. Считалось, что у нехристианского населения Старого Света была возможность приобщиться к учению Христа, которое они, по-видимому, отвергли. При этом было совершенно очевидно, что жители Нового Света просто никогда и не сталкивались с христианскими идеями. Поэтому их нельзя было отнести к неверным.
Конкистадоры обычно улаживали этот вопрос, зачитывая на латыни декларацию, призывающую всех индейцев обратиться в христианство, прежде чем нападать на них. Эта уловка не произвела особого впечатления на правоведов из университетов вроде Саламанкского в Испании. Одновременно с этим попытки списать ситуацию на то, что жители Америки настолько чужды европейцам, что полностью выходят за рамки человеческого, и с ними можно обращаться буквально как с животными, также не нашли отклика. Даже у каннибалов, отмечали юристы, были правительства, общества и законы, и они могли строить аргументы в защиту справедливости своих (каннибальских) общественных порядков; поэтому они, несомненно, были людьми, наделенными Богом силой разума.
Тогда возник юридический и философский вопрос: какими правами обладают человеческие существа просто в силу того, что они люди, – то есть какие у них есть «естественные» права, даже если они существуют в естественном состоянии, не подвержены влиянию философии, религии и систематизированного законодательства? Нет необходимости останавливаться на точных формулах, к которым пришли теоретики естественного права (достаточно сказать, что они допускали наличие у американцев естественных прав, но в итоге всё равно оправдывали их завоевание при условии, что последующее обращение с ними не было слишком жестоким или деспотичным). Важно другое – они приоткрыли концептуальную дверь. Теперь такие авторы, как Томас Гоббс, Гуго Гроций и Джон Локк, могли пропустить библейские повествования, от которых все обычно отталкивались, и начать с вопроса: «Какими могли быть люди в природном состоянии, когда всё, что у них было, – это их человечность?»
Все перечисленные авторы «наделили» естественным состоянием самые простые, по их мнению, из известных им обществ Западного полушария. Таким образом они пришли к выводу, что первоначальное состояние человечества было состоянием свободы и равенства. Другой вопрос – хорошо это или плохо (Гоббс, например, определенно считал, что плохо). Здесь важно остановиться и разобраться, почему они пришли к такому выводу, ведь его нельзя считать очевидным или неизбежным.
Прежде всего само решение теоретиков естественного права XVII века рассматривать в качестве образцовых представителей первобытных времен простые на первый взгляд общества – например, алгонкинов Восточного Вудленда в Северной Америке или карибов и амазонские племена, а не городские цивилизации вроде ацтеков или инков, – нам может показаться очевидным, но для того времени оно таковым не являлось.
Более ранние авторы, столкнувшись с популяцией лесных жителей, не имевших короля и использовавших только каменные орудия труда, вряд ли сочли бы их сколь-нибудь первобытными. Ученые XVI века, такие как испанский миссионер Хосе де Акоста, скорее всего, пришли бы к выводу, что перед ними – остатки какой-то древней цивилизации или беженцы, которые за время своих скитаний забыли искусство металлургии и государственного управления. Такой вывод был бы очевидным для людей, которые полагали, что все действительно важные знания были раскрыты Богом в начале времен, а города существовали до Великого потопа, и которые рассматривали собственную интеллектуальную жизнь в основном как попытку восстановить утраченную мудрость древних греков и римлян.
В Европе XVI–XVII веков, в эпоху Ренессанса, история не предполагала прогресса. В основном она рассматривалась как серия катастроф. Использование концепции естественного состояния не означало отказа от такого взгляда на историю – по крайней мере, не сразу, – но оно позволило политическим философам, писавшим после XVII века, изобразить людей, не имеющих внешних атрибутов цивилизации, не как деградировавших дикарей, а как представителей человечества «в сыром виде». Это в свою очередь позволило им поставить целый ряд новых вопросов о том, что значит быть человеком. Какие формы социальной организации были бы свойственны даже людям, не имеющим узнаваемых форм государства и права? Существовал бы у них брак? Какие формы он мог бы принимать? Присуще ли людям в естественном состоянии стремление к общению, или же они избегают друг друга? Существует ли естественная религия?
Но вопрос остается открытым: почему к XVIII веку европейские интеллектуалы настолько прониклись идеей изначальной свободы или, тем более, равенства, что вопрос «Каково происхождение неравенства между людьми?» казался совершенно естественным. Это особенно странно, если учесть, что до этого времени большинство даже не считало социальное равенство возможным.
Прежде всего, необходимо сделать оговорку. Определенный народный эгалитаризм существовал уже в Средние века, выходя на первый план во время популярных праздников – карнавала, Майского дня[59] или Рождества, когда бо́льшая часть общества наслаждалась идеей «перевернутого мира», где все власти и авторитеты были низвергнуты или осмеяны. Часто такие празднования представлялись как возвращение к некой первобытной «эпохе равенства» – веку Кроноса или Сатурна или возвращение в страну Кокань[60]. Иногда на эти идеалы ссылались и во время народных восстаний.
Правда, неясно, до какой степени такие эгалитарные идеалы являются лишь побочным эффектом иерархических общественных отношений, существовавших в обычное время. Например, наше представление о том, что все равны перед законом, изначально восходит к идее о том, что все равны перед королем или императором: ведь если один человек наделен абсолютной властью, то, очевидно, остальные люди равны по сравнению с ним. Раннее христианство также настаивало на том, что все верующие были (в каком-то конечном смысле) равны перед Богом, которого они называли «Господом». Как показывают эти примеры, власть, перед которой простые смертные фактически равны, необязательно должна принадлежать реальному человеку из плоти и крови; один из смыслов «короля карнавала» или «королевы мая» – они существуют для того, чтобы быть свергнутыми[61].
Европейцы, воспитанные на классической, античной литературе, также были знакомы с рассуждениями о давних, счастливых, эгалитарных порядках, которые появляются в греко-римских источниках; а представления о равенстве, по крайней мере среди христианских народов, можно было найти в концепции res publica или понятии «содружества» (commonwealth), которые опять же обращаются к античным истокам. Всё это говорит лишь о том, что состояние равенства не было совершенно немыслимым для европейских интеллектуалов до XVIII века. Однако это не объясняет, почему
О проекте
О подписке