Вольному воля! Наградой не связан,
Так и уйду – никому не обязан.
Другом не узнан и братом не признан,
Так и растаю, приёмыш Отчизны.
Вольному воля. И, верно, недаром
Сердце, недужным палимое жаром,
Жаждет последней свободы глоток, —
Круто душа перехлёстнута болью,
Густо посыпан горчайшею солью
Чёрствого хлеба нелегкий кусок…
1983
Нам не узнать ни славы, ни свободы.
Наш общий дом, и общая вина,
и нерушимый купол небосвода, —
одни на всех…
Но вечно ты больна
неправотой гонимого народа.
Не этой болью – праведной, но злою —
помянет нас великая страна, —
одной любовью, как одной землёю,
соединяя наши имена.
Прощая нас…
Нам всё простится, кроме
вражды двуликой, вековой и вязкой.
Прости и ты, —
гордыню древней крови
смиряя совестью славянской…
1987
Он онемел. Оглох. Ослеп.
И мир стал нем,
и свет стал слеп;
в безмолвье глохнущих фонем
тонули стёртые слова,
мелодий, слышимых едва,
неясный отзвук замирает;
и мир стал – склеп,
и свет стал – тлен,
в оглохших звуках догорая;
и морок чудился ему.
О зримый матерный язык!
Лишь потому —
и я к сосцам твоим приник…
1988
…Года томясь бездомьем, одиноко
выносишь муку мыслей невозможных.
Судьба неодолимая жестока, —
как может быть лишь женщина жестока.
Так много было слышано попрёков,
и клятв бессмысленных, и обещаний ложных!
Не слушая советов осторожных,
уходит сын своим путём далече.
Поймёт и он с годами: путь конечен,
и жизнь проживший, – жизни не узнаешь.
Один и наг родившись, – умираешь
таким же. Правит смертная истома.
…Но есть дорога близкая. Под вечер
ликует хор торжественный. Знакомо
и сладко пахнет ладан. Тают свечи.
Покой и мир в душе.
И ч у в с т в о д о м а.
1998
А Приморье льдом одето,
стылых рельсов мёрзлый звон.
И дорога в два просвета,
как полковничий погон.
Крутолобой, желтолицей —
по-над сопками видна
за китайскою границей
перебежчица-луна.
Я в неё влюблён сегодня,
счастлив я и ширью пьян.
Здравствуй, старый греховодник,
волновержец-океан!
Здесь ветра шныряют в своре,
здесь туманы-космачи,
здесь гуляет на просторе
чудо синее… Молчи!
Здесь белёсыми утрами
возникают из дали,
из воды, под номерами,
сизой масти корабли.
Не могу я наглядеться
на стальную эту стать.
Жаль, дружок, что в школьном детстве
не пришлось сюда сбежать!
Ах, какой я был бы ладный
в белой форменке морской,
в бескозырочке парадной —
и задиристый какой!
Но огнями хороводя,
издалёка глаз маня,
корабли опять уходят,
не берут с собой меня…
1978; из рукописи книги «Городская окраина»
Звук или отзвук странный слышится мне сегодня, —
кто там зовёт меня: давний ли гул времён, посвист ли милой воли,
Смерть ли моя заблудилась, плутает – беспокойная – плачет,
кружится в бесконечном ямском безнадежном поле?
Бог весть, что даль таит, и с простотою веры —
слезу отерев – слежу я, как над землёй горчащий стелется дым
И где-то у окоёма – разлапистый, низкий и серый —
в сером обвисшем небе прикидывается голубым.
И весело мне жить на свете, – воздухом дышать осенним,
да веровать в Промысл Господень, да Вышнюю слушаться власть:
Нести, покуда есть силы, страдательное имя Русский,
и в час – какой мне назначен – под именем этим упасть.
1989
Барону Антону Антоновичу Дельвигу
Вечный свет живёт в очах.
Нимб в сиянье и в лучах.
Из сегодняшнего дня
что там слышно вам?
Пожалейте вы меня,
горемышного!
Заступитесь в небесах,
отмолите бедный прах.
Пожалейте палачей!
Им для нас не спать ночей, —
то военна, то цивильна —
Русь народишком обильна,
с каждым надо о судьбе,
по делам, не по злобе,
перекинуться умело, —
эвон в поле и в избе
сколько дела! —
допросить да попытать,
каблуком на яйцы встать,
сунуть в харю пистолет,
сознаёшься али нет,
хренов сын-антилигент,
на текущий на момент
расстрелять тебя в момент
да сгноить в казённой яме! —
И молчит – ни жив ни мёртв —
добрый молодец-поэт.
И парит, чужбинкой пьян,
власть рабочих и крестьян
с левольвертом в кобуре,
козырьком лобешник стёрт
до бровей, а под бровями
по стеклянной по дыре
(за окном – лубянский двор,
со двора – не дверь, а дверца,
завтра скажут приговор),
пар – душа,
а вместо сердца
ой ли пламенный мотор,
за окном тюремный двор,
век двадцатый на дворе
с левольвертом в кобуре
на излёте.
1985–1986
Из непокорных и бесстрашных
никто не ведал в день обмана,
что всё единство дней вчерашних
падёт с железным истуканом…
Но ничего не поменялось
в стране испуганных теней,
лишь, может, мой (какая малость!)
запой – длиннее, и темней,
и безнаде́жнее. Да злей
ночная тишь, когда не спишь
(а в голове и дичь, и бредни),
и сознаётся миг ясней,
когда в какой-нибудь… Париж
сорвётся навсегда последний
из тех – с кем можно говорить.
Но не печалься, брат. Пустое!
Что ж, остаётся пить и пить,
но – одному.
И вспомнить, воя
от безысходности во тьму,
здесь остающихся как будто.
И представляя их, под утро
приняв похмельные свои,
так бормотать: «Какие ж всё же
у вас откормленные рожи,
страдальцы скорбные мои…»
1994
Она родная навсегда,
как хлеб, как воздух, как вода,
она и милует – и ранит, —
и наш холопий, пленный дух
то бунтом пьян, то нем и глух, —
и пресмыкаясь, и буяня.
И под Давидовой звездой
начав свой путь, где стон и вой
гонимых в счастье миллионов, —
она закончит путь земной,
вплетая в герб аграрный свой
шестиконечник Соломонов.
1988
«…и по старым строкам, как по затесям,
пробираясь к минувшему дню,
чем продолжить вчерашние записи?
С кем сегодня тебя я сравню:
– С каждым утром река коченеет,
будут забереги и льды.
С каждым утром тесней и чернее
повесть дымной осенней воды.
– И – заблудшая, полуживая —
ты пристала ко мне на пути.
И томишь, как земля роковая,
от которой и в снах не уйти.
Всё – неясность…
И лишь в неумелости
бедных рифм я себя узнаю —
в беспощадных прозрениях зрелости,
в очарованном сонном краю.
От ликующих, жирно пирующих,
торжествующих вечность свою,
ухожу – и во стане в з ы с к у ю щ и х
я свой подвиг и крест нахожу».
…А когда на рассвете редеет
тьма густая в оконном стекле,
счастлив он – и по-прежнему верит
в справедливость на лживой земле;
но не в ту, не в земную, не просто
в справедливость (но – свет! небеса!), —
глянут в стылые души прохвостов
изнурённые жаждой глаза
тех, кто в жизни и в смерти изведал
клевету и неправость обид,
кто и жил для идущего следом,
только словом непроданным сыт,
кто справлял свою горькую тризну
и не прятал в молчанье своё
слёз любви и стыда за Отчизну,
за святое терпенье её.
«…Как я счастлив! И что эти годы,
опалившие душу крылом,
если звёздный глагол небосвода
исцеляет в недуге земном?
И пьянит меня чувство свободы
над ночным озарённым столом».
1986–1987
Я вышел рано, до звезды…
Писатель и приятели его Умнов и Неумнов; якобы в больших креслах, якобы перед камином, якобы с сигарами.
П и с а т е л ь (в задумчивости)
Затем ли, что в России рождены,
мы – как слепые – бьёмся в эти стены?
И вечен ужас вечных лет стены —
без мысли, без конца, без перемены.
Давным-давно утерян здравый смысл,
давным-давно не свята жизнь людская,
куда ни глянешь. И тоска такая,
что если мыслям волю дать, то впору
пойти и удавиться, так стройна
порой бывает логика ухода.
Но это – к слову.
Гнусный взгляд отца
народов ловишь, кажется, повсюду:
в газетах и в гостях, в журналах, дома,
и в том предмете, что назвать неловко
высокой прозой моего стиха
или стихом высокой прозы (Саша
Ерёменко сравнил его в сердцах
с помойной ямой). Бог ему судья!
(Не Саше, а вождю тому.) Тем паче,
что старший сокол тоже не был ангел,
как нас учили…
Что ж, из всех желаний
одно мне ближе: напоследок плюнуть
на дуб высокий, где они сидели,
и насладиться думою о Ницце
и Гонолуло…
Го л о с А в т о р а з а с ц е н о й
Стой, дружок, – куда
заносит Муза, будто бы она
у Евтушенки на полставки служит!
А я всю жизнь южней Больших Говнищей
не выезжал как будто…
П и с а т е л ь (продолжает)
Не судья
ему я нынче, хоть писал – три года
тому, – покаюсь:
Кровию метил и в рабство крестил,
в подлость и в полымя Русь мою бросив,
тот, кто случайно на троне царил,
кто – неслучайно? – c рожденья носил
древнееврейское имя Иосиф.
Теперь я так не думаю (блажен
когда-нибудь созревший!) – мыслей новых
пришла пора, и осознанье мыслей
меня страшит безрадостным итогом:
не этот – так другой, не тот – так третий
с удавкою к России б подступил
(и вождь постарше вовсе не был ангел).
Но до чего ж мы всё же азияты!
Покорное, задумчивое стадо,
беспамятной ведомое звездой,
жуём бесстыжей лжи изрядный клок,
отпущенный бесчестными властями;
в нас правды нет – нам и тюрьмы не надо,
а как мы нынче храбро рвёмся в бой
за правду – и сражаясь с мертвецами,
всё норовим то в печень, то в висок,
тяжёлыми бряцая кандалами…
А уж когда NN запел про лагерь,
я – замолчал.
Глодайте вашу кость!
Не обучила нас Европа,
и мы не сделались мудрей…
Го л о с А в т о р а з а с ц е н о й
Басинский ждёт уж рифмы ж-а?!
На, на, прожуй её скорей!
П р и я т е л ь Н е у м н о в
Но ты б нам мог сказать о многом!
К примеру, не чураясь слова,
александрийским вечным слогом
воспеть реформы Горбачёва!
К тому же нам дана свобода
о нашем будущем мечтать!
Твой долг – избранников народа
в делах их словом поддержать!
П и с а т е л ь (неожиданно злобно)
И они нам придумают новый Тайшет,
и другую дадут Колыму,
и – ссылаясь на старый афганский сюжет —
роты мальчиков наших, не видевших свет,
отошлют на закланье во тьму!
(Успокаиваясь.)
Распутная, растерзанная плоть…
Как в сне дурном,
весь век живём,
и глушим
тоску вином,
и пропадаем в нём,
и губим чистоту сердец и души.
Что им земля, что мир, когда одни
остались страсти – блуда и наживы?
Не говори: мы велики! мы живы! —
ты мёртвый червь, пока живут они.
(Спокойно.)
Да и куда нести творенье?
Крепка стена, не хватит сил…
П р и я т е л ь У м н о в
Не продаётся вдохновенье,
да кто бы рукопись купил?
П р и я т е л ь Н е у м н о в
Лорд Байрон был того же мненья!
Чухонцев то же говорил!
П и с а т е л ь
Тьфу!
Всё слова, слова, слова…
Го л о с А в т о р а з а с ц е н о й
Мораль сей сцены такова:
От беса – власть,
от беса и строка
про эту власть, —
и набесившись всласть,
поехал автор водку пить.
Пока?
1988–1989; из цикла «Растерянность»
О проекте
О подписке