– Если завтра война, если завтра в поход… —
обрывая рыданьями фразу,
полупьяный калека в аллее поёт —
однорукий циклоп,
одноглазый…
И фуражку, глухую к людским пятакам,
и провал под повязкой незрячий
возмущённые туши гуляющих дам
заслоняют от взглядов ребячьих.
Я смотрю со скамейки вослед пацану.
Как он весел! Ах, как он смеётся!
Мы про наших и немцев играли в войну,
про кого же ему доведётся?..
1979; из рукописи книги «Городская окраина»
Бросить вёсла, и парус тугой опустить,
И по воле теченья безвольному плыть.
Без руля, по теченью, спустя рукава,
Плыть на стрежне крутом, огибать острова.
Повторить наудачу смертельный изгиб,
Где в отчаянье прежде плывущий погиб.
Нет приюта душе, но и духу – оков.
И для пристани нет по бортам берегов.
Сам в себе заплутавший – во лжи расписной,
Не прельстит славословием берег родной,
Не заманит – надменный, холодный, чужой —
Окаянной свободою берег другой, —
Ни властям, ни народу тебе не служить,
Только вечному верить, в прекрасное плыть.
И в награду земную, в награду уму
Испытать поневоле суму да тюрьму.
Да в отместку за честность – литую петлю.
…Но светла твоя жизнь в темноте, во хмелю!
…Пугливой мыслью не объять
разор-беду в родимом доме.
Опять страдать, опять стоять
на перепутье, на изломе.
Умы во мгле, сердца во зле,
но мы стоим себе, не тужим.
В какой стране, в какой земле
живём, какому Богу служим?
И не пора ль забыть слова
народ державный, сила, воля? —
ликует гордая Литва,
Орда бунтует в Диком Поле.
А мы под сволочью живём
который год, – и долги годы!
И обернулось тёмным сном
безумье гибельной свободы.
Кто проклял нас? Кого винить
в судьбе расхристанной? Откуда
считать позор – и хоронить
самих себя, но верить в чудо?
…И неизжитый детский страх
меня туда ведёт, где злая
стоит звезда сторожевая
в суконном шлеме – на часах…
Жизнь выправляет крен, с лихвой хлебнув гульбы,
и входит в берега угарных лет разруха,
и можно просто жить по линиям судьбы.
Душа жива…
О чём твоя хандра-присуха?
Как изменился мир! Оставшись при своём,
твои – и горний свет, и храм, и чувство долга
в плетении словес, в служении…
О чём,
людей посторонясь, печалишься подолгу?
…Пустошь. Боры на песках да суглинках.
Память о прошлом быльём поросла.
Будто бы жизнь, помолчав на поминках,
кончилась здесь и навеки ушла.
Господи, где он, блаженный покой?
Сирое поле, разверстое небо.
Запах бурьяна и чёрствого хлеба.
Близкое сердце болит под рукой…
…в предвоскресном, чисто бирюзовом небе,
где сейчас просквозит звезда, где звезды
никогда не будет.
Птицей Русской обещано песню дивную спеть.
Тёмным роком завещано на чужбине сгореть.
Но – лишённая вещного, нищетой дорожа —
Божьим даром да памятью богатеет душа.
Возгорается, теплится, разрастаясь в пожар,
Дар предвиденья вещего, обжигающий дар
Видеть юное, вечное, – пробуждения ждать
(Ночь и ночь над Отечеством, – ни души не видать).
Мрак туманный да слякотный, но пронзает его
Вера в связь нерушимую и в святое родство.
Честь, и совесть, и слово этой верой сберечь,
А покуда – постылая чужеземная речь,
И глухая, и тайная по России тоска,
И звезда твоя дальная – о пяти лепестках…
…И взяв Его – тая ознобный страх —
они над Ним в безумье злом глумились
в ночь с четверга, и обречённо бились
с холодной тьмой огонь и дым костра;
а Он, воззвав на крестный путь добра,
один за всех прияв венец и путы, —
скорбел душой – как жалок взгляд Петра,
как сладок поцелуй Иуды…
Неможется от голода сердечка неостылого.
Любилось бы, да лапают другие, говорю я.
Зовёт в постель по праздникам – постылого, немилого.
С любимой без взаимности изводишь век, горюя.
Поизносилось времечко одёжкой под заплатами.
Всё жду-пожду… Спохватится. Поймёт. Подскажут люди.
Обнимет и покается. Блудливой, виноватою.
Я ж и з н ь люблю по-старому.
О н а м е н я не любит…
В дорогу проводы недолги.
Чужих домов не греет рай,
где Богородица на полке
и Чудотворец Николай.
Где пыль мучная по запечьям
осела памятью разрух,
и смотрит пристальная вечность
глазами острыми старух.
О боль больших и малых станций!
Здесь провожали до путей
кормильца в первую с германцем
и во вторую – сыновей.
…Им по ночам родной, красивый —
и не рождённый снится внук.
Они одни. Они всё живы,
сердец прощальный помня стук.
Проходит жизнь. Уходят силы.
Прекрасна молодость во сне,
где живы все!
Но спят могилы
в чужой и дальней стороне…
1980; из рукописи книги «Городская окраина»
Здесь всё чужое: улицы, дома.
Как будто сплю и сном угарным скован,
как будто я давно сошёл с ума,
я на себя гляжу как на чужого,
со стороны без жалости гляжу —
судья-палач, караю и сужу.
Казнь продолжается – и столб позорный врыт.
Стою один, лишён людского званья.
И точит боль, и гложет тёмный стыд
за тёмный стыд и боль существованья.
Мне в оправданье нечего сказать.
Как равный вам, пришёл я в мир несытый,
но никогда мне не поднять глаза,
в глаза людей мне не смотреть открыто.
За жизнь мою, за сладкий белый свет,
за нищий хлеб, замешанный с половой,
я благодарен вам, – и дела нет,
как нелегко из уст исходит слово.
Казнь продолжается. Ещё не вышел срок,
ещё душа не иссушила омут
страстей своих, ещё не мёртв порок.
…Но э т о т хлеб! но воздуха глоток,
по вашей щедрости отпущенных другому —
и мне доставшихся. Но вашей веры свет! —
когда для вас слова мерзавец и поэт
одно и то же…
На вокзале (в погоду метельную),
где буфетные столики в ряд,
человека без роду и племени
повстречал я в конце января.
В телогреечке незаштопанной,
в прохудившихся сапогах —
он людей просил полушёпотом
об оставшемся на столах.
Подбородок свинцовым отливом
неопрятной щетины пугал,
отвечали ему – кто брезгливо,
кто совсем ему не отвечал.
О проекте
О подписке