…Две рюмки – похмелье, вареньице к чаю.
В домашнем застенке на лире бряцаю.
Осенний мотив навязался с утра:
– Мы вольные птицы! Пора, брат, пора…
Всё о печали, друг мой, о печали…
Поговорим с тобою до утра.
(Ты не заметила, как нынче странно стали
темнее дни, яснее вечера? —
Об эту пору вечной Дикой Степью
к орде поганых шла святая рать…)
Вино откроем и свечу затеплим.
Не засыпай, ещё не время спать.
Будь милосердна. Мне в такие ночи,
когда лежишь измученный, без сна,
приходят мысли тёмные – и точат.
И страшен крест молчащего окна.
И страшен мрак, таящийся повсюду.
Как вспомнишь – многая текла вода,
а мертвецы не встали никогда,
и не дождаться Воскресенья чуда.
Как вспомнишь, сколько их ушло тогда,
где так и жили, – с верой, но без Бога,
где жизни запрессованы в года,
а кости запрессованы в дорогах,
в дорогах, уходящих на восток
такой огромной выстраданной ложью,
что в поезде «Москва – Владивосток»
зайдётся сердце непонятной дрожью.
Умытый кровью, в чарованье навьем,
лежит простор – века веков! – страны.
Безумьем дедов и отцов бесславьем
мы от зачатья нашего больны.
И кровь отмщенья ждёт…
…Осень. Осели осы на перекрестье оконном.
Гроздьев красным-красно. Грузен жёлтый закат.
Из дому выйдешь – осень. Льнут к ладони со звоном
лисые лица листьев, ластятся – и летят.
Осень. Земные оси к небесным легли положе.
Мёрзнет звёздная россыпь. В изморози водосток.
К ночи острее воздух. Поздний спешит прохожий.
В гулком проулке глохнет подкованный каблучок…
Меня в бессоннице настиг
один случайный миг видений:
созвучен мне чужой язык,
близки чужих преданий тени.
И – нелюбимое дитя —
в изгнанье дальнем и сладимом,
земле оставленной не мстя,
живёшь не пасынком, но сыном.
И забываешь сушь, и зной,
и муку зим, и снег степной.
…И понял я, —
под чуждым небом
нам не найти чернее хлеба
и горше горького вина —
неволи, выпитой до дна,
познав свободу неземную,
а на земле и воли нет.
Лишь на Руси единой свет.
…И не о тех,
т е п е р ь забывших род свой.
Но – в одиночестве, как в странном сне,
вдруг ощутив знобящий знак сиротства —
во тьме ночной чредой явились мне:
и давний снег, багрённый Русской кровью,
и тени жён, познавших муку вдовью
(их долгий бабий крик до немоты),
и скорбных кладбищ Русские кресты,
там, на чужбине, – имена простые
фамилий славных, кость и кровь России.
(Т в о е й России, Господи, – прости
чужбину им, умершим и убитым.)
…Не мне ли знать,
ч т о д н ё м, д л я н а с с о к р ы т ы м,
нас всех Владыка призовёт, и примет,
и души наши благодатью летней
в последней правде и в любви последней
соединит; и враг врага обнимет,
и цвет знамён в один сольётся цвет? —
Но плачу я, и горше плача нет,
когда ночами сны мне снятся злые, —
как навсегда уходят корабли,
как сохнут слёзы ясных глаз России,
рассеянные по лицу земли…
Шалавой ночью выйду в город.
Фонарной строчкою пропорот
пространства тёмного кусок,
и тьма – опасная, как ворог —
забилась в каждый уголок.
А мне нужда подбить итог,
прожитых лет учесть сознанье
и загадать ухода срок.
Нагим пришёл я в вечер ранний,
пришёл без имени и званья
в морозный мир, в январский сад.
Я стал богаче полузнаньем,
я невесёлый прячу взгляд.
Мне отлюбилось время клятв,
мне ближе мир, где жить свободней,
где сад – просвечен и костляв.
Бреду в тоске иногородней.
Пообочь в беленькой исподней
берёзка жмётся у ларька, —
не одинок я в час Господний!
И ночь беззвёздная легка,
когда мигнут издалека
глаза собачьи в подворотне,
как два бессонных светлячка…
1981; из рукописи книги «Городская окраина»
Во поле чистом оглохшая мгла.
…Сны безнадежны – и в каждом из них
тёмные лица сограждан моих,
вечная грусть глубоко залегла.
Выйдешь ли ночью, видишь воочью —
чёрные флаги простёрли крыла…
Во поле нашем оглохшая мгла.
…Только волнуются тени живые
мёртвых теней, да идут постовые —
страшен и тяжек размеренный шаг, —
душу обыщут, и взвоешь в кулак.
Ох, как дороженька узкая зла…
Во поле Русском оглохшая мгла.
Небо с пёстрой землёй смыкая,
буйство красок земных смиряя,
чёткость линий дневных стирая,
мгла вечерняя – мгла сырая —
опускалась на землю рано.
Воздух в клочья сбивался странно,
на ветвях зависая рвано, —
воздвигалась гряда тумана,
беспросветная и глухая.
Было зябко, и зыбко было.
Било десять. Дорога стыла
льдом весенним. Двенадцать било.
Небо Млечным Путём пылило.
В переплёты окна сквозило,
сквозняками тянуло с пола.
И стоял я, смятеньем скован,
нетерпенья и смуты полон.
И луна, голуба и пола,
из фабричной трубы всходила,
половинной мерцая долей.
Пополуночи час и боле
било смутно. Мои мозоли
костенели. Без сил, без воли —
обрастал я пером. И в боли
удлинялись мои лопатки.
Когти в пух обрамлялись гадкий.
И рассвета стыдясь, украдкой
подоконник покинув гладкий,
полетел я над Русским полем,
непривычным крылом махая.
Вот говорят: «Не стоит пить,
всю жизнь паря за облаками,
что н е т тебя, что ты не с нами
и что нельзя с тобою жить…»
Всё так.
Но так тому и быть.
А каково м н е – т р е з в ы м – с вами?!
Опять со мной моя бессонница,
ночное тихое житьё.
Опять устало лампа клонится —
и жёлт, и жалок свет её.
Но, отгороженная шторами,
по эту сторону окна
мерцает странными узорами
моя надменная страна.
Моя держава сероокая
проступит медленно во мгле,
в небытие уйдя истоками,
вся умещаясь на столе.
Тяжёлой венчанный короною,
я слышу подданных моих.
И Муза – гостья непреклонная —
ко мне ведёт покорный стих.
И – гостья гордая – Музыка,
печалясь пленною струной,
изысканнейшим из языков
в тиши беседует со мной.
И – не пьянея – пьёшь дарованный
напиток светлый и хмельной,
земной свободою раскованный —
и этой властью неземной, —
пока за призрачными шторами
не проступил квадрат окна,
пока людскими разговорами
не прозвучала тишина…
Но над землёй моей устало
я руки бледные скрестил. —
И тьма была —
и светом стала.
И ночь плыла
светло и ало
в согласном трепете светил.
Нынешней ночью – кромешных потёмок
глубь созерцая – придумалось мне:
в доме оставлен ослепший ребёнок,
взрослыми брошен…
Бревно на бревне,
дом оседал. Неразумные твари
стены точили, и пахло грибком
в комнатах дома. И было по паре
тварей на стену. И восемь – на дом.
Немощный, бледный, со слабостью в теле,
белые в тьму упирая зрачки,
мальчик вжимался в простенок; и пели
странную песню слепые сверчки,
дом разрушая, из стен выпуская
живших когда-то людей голоса.
Слов проплыла шелестящая стая,
слуха коснувшись…
Смежая глаза,
он обмирает и голову клонит,
тёмной, неведомой силой влеком, —
падает на пол, уткнувшись в ладони,
нож ощущая шестым позвонком.
…Душа устала быть душой, —
в её раздвоенности, в той
неразрешимости слиянья
сиянья утреннего с тьмой
глухой, полунощной, густой —
её вседневные метанья
и ежедневный подвиг твой, —
душа устала быть душой…
Свет ли фонарный, свеча ли в руке —
странно мерцают за чёрным стеклом
в круглом окошечке слуховом
дома напротив, на чердаке;
в ближнем к фронтону. Загадочный свет,
зыбкий. И полночь недавно пробило.
Полночь пробило. Нечистая сила
в проклятой – Богом забытой – Москве
шабаш справляет… В полночной Москве.
Шабаш в столице безбожной и вольной,
бесчеловечной, бесколокольной,
Бога забывшей. Загадочный свет
гаснет. К тому же теперь Рождество,
месяц восходит с рассветом – у края
неба крадётся, чтоб не украли.
…Сыплются стёкла, разбившись, и в створ
тени выходят, светясь наготой.
Выйдя на гребень, застыли у труб —
холодно голым стоять на ветру,
снег приминая разутой ногой,
переступая… Со стуком и храпом
чёрные кони явились гуськом, —
шестеро взмыли густым косяком
на юго-запад.
Под нами нищая земля,
бездушная звезда над нами.
Мы воспалёнными губами
слова пощады и прощенья
в надежде шепчем – нет спасенья! —
бездушная звезда над нами.
Сухими скорбными словами
мы славим смертное веселье,
и наше тёмное похмелье
в чужом пиру – с р е д и Ч у м ы,
и землю, что любили мы,
и землю, что любила нас,
и влагу жалкую у глаз,
и страх – прощения моля —
мы славим скорбными словами.
Будь проклят век, родивший нас!
Под нами нищая земля,
бездушная звезда над нами.
Чего добились вы? Блестящего расчёта:
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
Здесь по ночам светло. На щёлк и посвист птичий
струят созвездья свет, неясный до поры.
Здесь сутки напролёт плотину-невеличку
городят на реке усердники-бобры.
(Всё нужное – в душе, всё прочее – излишки.)
Здесь по утрам в окно накат и плеск листвы,
а ввечеру огонь в печи и шелест книжки.
…Чего добились вы, лишив меня Москвы?
Близятся сроки, – и голос мой глуше,
слово прозрачней, смиренней мечта.
Глянешь окрест ли – всё мёртвые души,
в душу ли глянешь – в душе маета.
Славы хотел он – и не было славы.
(Позже ты понял, светлея лицом,
что и не надо бесовской отравы, —
с л а в ы —
средь мёртвых прослыть
м е р т в е ц о м, —
многого стоит, да малое значит.)
Но заходила хмельная удача
в мой полуночный незапертый дом,
мокрые ножки у печки сушила,
рученьки грела над поздним огнём,
песенки пела – да сердце пьянила.
Счастлив он был, – ему недруги мстили,
грустная Муза с ним дружбу водила,
жёны ласкали и девы любили, —
где мои годы? Пропали, уплыли, —
пыль? или дымный туман позади?
облак ли лёгкий? гляди не гляди —
в с ё маета. Да беда впереди.
Не разминёшься, дружок.
Выходи.
О проекте
О подписке