Обернувшись, он увидел, что Теодора стоит в дверях, и на долю секунды у него мелькнуло странное чувство, что даже если он повернет назад, то не дойдет до двери, что он застрял здесь – в застывшем, неподвижном времени. Сорвавшись с места, он почти бегом кинулся к выходу.
Один вопрос не терпел отлагательства:
– А они, паломники эти… – Тут он разглядел выражение ее лица и понял, что должен хорошенько выбирать слова. – В общем… когда они должны прийти? То есть когда вы их ожидаете? Сегодня? На этой неделе?
Она развернулась, острая и резкая, как циркуль.
– Идем, милый, воротимся. Пицца стынет.
Асаф поднимался за нею, смущенный и озабоченный.
– А Тамар моя, – сказала Теодора на лестнице, шаркая веревочными сандалиями по ступенькам, – она там убирает, в опочивальне, один раз на неделе приходит она, бушует и скребет. Однако ныне, узрел, – пыль…
Они снова сели за стол, но что-то изменилось в их отношениях, что-то замутилось, и Асаф не понимал, в чем дело. Он был встревожен чем-то витающим в воздухе, чем-то невысказанным. Монашка тоже казалась рассеянной и не смотрела на него. Чем больше погружалась она в свои мысли, тем сильнее надувала щеки, и с этими круглыми щеками и узкими глазами напоминала теперь старую китаянку. Некоторое время они молча ели или притворялись, что едят. Иногда Асаф бросал взгляды по сторонам. Узкая кроватка, заваленная кипами книг. В углу на столе – допотопный черный телефонный аппарат с круглым диском. Еще один беглый взгляд – на глиняного ослика, закрепленного на палочке из ржавой перекрученной проволоки.
– Нет, нет, нет! – вдруг вспылила монашка, с такой силой ударив руками по столу, что Асаф перестал жевать. – Как можно так? Вкушать без беседы? Жевать яко две коровицы? Не беседуя о том, что на сердце? И что тогда в пицце той, сударь мой, без беседы?
Она резко отодвинула от себя тарелку. Асаф быстренько проглотил кусок и потупился, втянув голову в плечи.
– А с Тамар… – он запнулся, впервые произнеся ее имя. – С ней вы разговариваете, да?
Собственный голос показался ему чересчур громким и неестественным.
Теодора явно заметила его неудачную попытку уйти от разговора о самом себе и вонзила в него насмешливый взгляд. Но Асаф, завязнув, не знал, как достойно выпутаться, да и вообще не был он силен по части светских бесед (порой, в компании Рои, Мейталь и Дафи, когда от него требовались легкость и остроумие, он чувствовал себя танком, угодившим в тесную комнатку).
– Так она… Тамар, она приходит к вам каждую неделю? Да?
Теодора явно не рвалась удовлетворять его любопытство, и все же упоминание имени Тамар заставило ее глаза сверкнуть.
– Уже год и два месяца она является мне здесь, – ответила она и горделиво погладила свою косу. – И она трудится немного, ибо нуждается в деньгах, а в последнее время – в очень многих деньгах. А у родителей своих она, вестимо, не берет.
Асаф заметил, что нос у Теодоры слегка сморщился, когда она упомянула родителей Тамар, но воздержался от вопроса. Какое ему дело?
– А у меня работы есть во множестве, да ты сам узрел: вымести опочивальню, протереть кровати и на кухне начистить большие котлы…
– Но для чего? – перебил ее Асаф. – Все эти кровати и котлы… Когда они сюда приедут, паломники эти, когда они…
И прикусил язык, почувствовав, что лучше сейчас помолчать. Это чувство было ему знакомо. В темноте фотокомнаты есть такие чудесные мгновения, когда изображение медленно проступает на бумаге, вырисовываются линии… Сейчас было то же самое – что-то начинало потихоньку приобретать какую-то форму. Еще несколько секунд – и он все поймет.
– А после трудов мы садимся обеи, совлекаем с себя фартуки, омываем руки и вкушаем пиццу, – Теодора хихикнула. – Пицца! Ведь только благодаря Тамар обучилась я вкушать пиццу… И вот мы беседуем так себе во умиротворении. Обо всем на свете она толкует со мной, малая…
И снова Асафу почудилась гордость в ее голосе, и он удивился: что такого в этой свистушке Тамар, что старая монашка так гордится ее дружбой?
– А порой также спорим мы, сера огненная, но все – как меж подругами. – Теодора на миг и сама показалась ему девочкой. – Как меж весьма добрыми подругами.
– Но о чем же вы столько разговариваете? – Вопрос вырвался у Асафа с какой-то несуразной поспешностью, и тут же сердце пронзила неясная зависть, быть может, из-за того, что вспомнилось ему, как пару дней назад Дафи сказала, что, когда он начинает о чем-нибудь рассказывать, всегда так и хочется посмотреть на часы. – О Боге? – спросил он с надеждой, ведь, если они говорили только о Боге, это еще можно пережить.
– О Боге? – изумилась Теодора. – Зачем… вестимо… конечно, и Бог является в беседе временами, иначе как можно? – Она сложила руки на животе и смотрела на Асафа глазами, полными удивления, взвешивая, не ошиблась ли она в нем, и Асаф узнал, слишком хорошо узнал этот взгляд и готов был лезть из кожи вон, лишь бы это выражение исчезло из ее глаз. – По правде, скажу тебе, милый, о Боге я не люблю говорить… мы уже не в той дружбе, как бывало, Бог и я. Он сам по себе, и я сама по себе. Однако разве недостало людей в мире, о ком говорить? А душа? А любовь? Любовь уже, по-твоему, не считается, юный сударь? Или уже сам разгадал ты все загадки ее?
Асаф покраснел и отрицательно замотал головой.
– И не думай, что о философических вопросах мы беседуем здесь, над пиццей, то-то! – возбужденно воскликнула Теодора и взмахнула невесомой ручкой. – И снова спорим до небес, что даже обительную башню мою кидает во дрожь! О чем, вопросишь ты?
Асаф понял, что должен спросить, и энергично кивнул.
– О чем только нет! О добре и зле, и истинно ли есть у нас свобода, подлинно великая свобода… – она сверкнула вызывающей улыбкой, – выбирать наш путь, или он назначен нам загодя и только ведут нас по нему? И о Юде Поликере[6] беседуем мы, ибо Тамар приносит от него кассеты, всякую новую песнь! И все здесь записано у меня на магнитофонической машинке «Сони». И если, для примера, есть какая красивая фильма во синематографе, я тотчас говорю: «Тамар, а ну пойди для меня, на тебе деньги, может, возьмешь какую подругу, и воротись скоро, и расскажи мне все, картинку за картинкой». И так она радуется, что и я тоже сподобилась посмотреть фильму.
– А вы сами видели когда-нибудь фильм?
– Нет. И это новое, телевидение, тоже нет.
Отдельные детали начинали соединяться между собой.
– И вы… сказали, что не выходите, верно?
Теодора с улыбкой кивнула, не отрывая от Асафа взгляда, наблюдая, как зарождается в нем догадка.
– Значит… вы никогда отсюда не выходите, – сказал он в изумлении.
– Со дня, что прибыла во Святую землю, – подтвердила она с гордостью. – Нежной козочкой двенадцати годов доставлена была сюда. Пятьдесят лет минуло с той годины.
– И вы тут пятьдесят лет? – Собственный голос показался ему детским. – И вы ни разу… постойте, даже во двор?
Теодора снова кивнула. И Асаф вдруг ощутил невыносимую тяжесть. Ему захотелось встать, распахнуть большое окно и вырваться отсюда на шумную улицу. Потрясенный, смотрел он на монашку и думал, что она, в сущности, не такая уж старая. Ненамного старше его отца. Просто по причине замкнутого образа жизни она выглядит как вмиг состарившаяся девочка.
Теодора терпеливо подождала, пока он додумает все свои мысли о ней, а потом тихо сказала:
– Тамар нашла ради меня весьма прекрасную фразу в одной из книг: «Счастлив тот человек, что может быть заперт сам с собою в одной комнате». Согласно сему я счастливый человек. – Уголки ее губ слегка опустились. – Весьма счастливый.
Асаф ерзал на стуле, невольно ища взглядом дверь. Ступни его зудели. Дело не в том, что он лично не смог бы просидеть в запертой комнате даже несколько часов подряд. В самом крайнем случае наверняка бы смог – при условии, конечно, что там имеется компьютер и какая-нибудь новая навороченная игра. Да, тогда бы точно просидел часа четыре, а то и пять, как не фиг делать просидел бы – даже без еды. Но прожить так всегда? Всю жизнь? День за днем, ночь за ночью, неделю за неделей, год за годом? Пятьдесят лет?
– Благодарствую, что ни слова не молвишь, – сказала монашка. – Ограда мудрости – молчание…
Асаф не знал, можно ли теперь что-нибудь спросить, или ему следует изображать мудреца до конца визита.
– А ныне, – продолжала Теодора, – ныне – твой черед. Рассказ против рассказа. Однако не останавливайся каждую минуту и не стерегись настолько уж. Панагия му! Отчего ты настолько страшишься поведать о себе? Такой важный, да?
– Но что… что рассказывать-то? – жалобно спросил Асаф, потому что о Боге говорить не хотелось, о Иегуде Поликере он знал маловато, а жизнь его была настолько обыкновенной, да и вообще он не любил говорить о себе. – Что рассказывать-то?
– Если поведаешь мне рассказ от сердца, – вздохнула Теодора, – я поведаю тебе рассказ от сердца моего.
И она улыбнулась ему, чуть горько. И Асаф вдруг заговорил.
За двадцать восемь дней до того, как Асаф встретил Теодору, в утро, когда он еще не работал в мэрии, и даже не подозревал, что на свете существует Теодора, и слыхом не слыхивал ни о какой Тамар, – та вышла на улицу.
Как всегда в каникулы, Асаф проспал до полудня. Потом встал и приготовил себе легкий завтрак: три-четыре бутерброда и яичницу из двух яиц, – и почитал газету, и послал электронное письмо голландскому фанату «Хьюстона», и почти час тусовался на оживленном игровом форуме. В промежутках ему звонил Рои или кто-то еще из класса (сам он обычно никому не звонил), и вместе они пытались придумать, что делать вечером, но, отчаявшись, бросили это занятие, договорившись созвониться попозже. А потом позвонила с работы мама, напомнила, что нужно снять белье, вынуть посуду из мойки и забрать Муки из летнего лагеря. Между всеми этими делами он смотрел канал «Нэшнл джиографик», немного баловался с гантелями и снова прилипал к компьютеру. Так лениво текли часы, и ничего не происходило.
В то же самое время Тамар, запершись в испещренной похабными граффити кабинке общественного туалета на центральной автобусной станции, быстро сняла одежду: джинсы «Ливайс» и тонкую индийскую рубашку, которую родители купили ей в Лондоне, скинула сандалии и встала на них. Она стояла в трусиках и лифчике, содрогаясь от гадкого, успевшего пристать к ней воздуха сортирной кабинки. Из большого рюкзака Тамар достала пакет, из него – футболку и грубый синий комбинезон, рваный, весь в пятнах. «Привыкай!» – велела она и запихнула себя в комбинезон. Секунду поколебавшись, сняла с запястья тонкий серебряный браслет, полученный на бат-мицву[7], – на нем было выгравировано ее полное имя. После чего достала из рюкзака кеды и обулась. Тамар предпочитала сандалии, но она знала, что в ближайшие недели ей понадобится закрытая обувь – для того, чтобы чувствовать себя защищенней и чтобы сподручнее было убегать.
В рюкзаке лежал еще дневник. Шесть тетрадей в твердых обложках, запечатанные в бумажный пакет. Первая тетрадь, начатая в двенадцать лет, была тоньше других, в обложке, украшенной цветочками, Бэмби, птичками и сердечками. Самые последние тетради, в строгих обложках, были гораздо толще и густо исписаны. Весили они изрядно и жутко оттягивали плечи, но дневники следовало непременно унести из дома: родители ведь наверняка прочтут их. Тамар сперва закопала их поглубже в рюкзак, но уже в следующий момент не смогла удержаться, вытащила самую раннюю тетрадку и пробежалась взглядом по первой странице, исписанной детским почерком. Она улыбнулась, рассеянно опустилась на унитаз. Вот тут она в седьмом классе, а вот – ее первый побег из дома, когда она с двумя подружками поехала в Цемах[8] на выступление группы «Типекс». Какую классную ночку они тогда провели! Перелистнула дальше. «Лиат притопала в черном платье с блестками. Офигительно!», «Лиат танцевала с Гили Папошадо и была такая красивая, что я чуть не разревелась». Удивительно, но почему старые раны не заживают и готовы начать кровоточить в любой момент? Хватит, пора выбираться отсюда… Тамар взяла другую тетрадь, двухлетней давности: «Как же достало, что она все растет. Они говорят: “развивается”. Ненавижу!!! Кому это надо?» Тамар попыталась припомнить, почему тогда писала о себе в третьем лице. Горько улыбнулась: ну конечно… То самое время, безумные попытки обуздать свое тело. Она тренировала себя, приучала не бояться щекотки, в самые холодные дни ходила без свитера и куртки, а иногда и без рубашки, в одной майке, разгуливала босиком по асфальту. Вот и записки в третьем лице были частью того же самого: «Она любит тесные и узкие места, вроде промежутка между шкафом и стеной, куда еще месяц назад легко забиралась, а теперь ее бесит, что она не может туда протиснуться!!!»
А на следующей странице, сродни школьному наказанию, ровно сто раз (она сосчитала): «Я пустая и никчемная девчонка, я пустая и никчемная девчонка».
«Господи! – подумала Тамар и привалилась к бачку. – Неужели я была такая шизанутая?»
А вот запись о первом впечатлении от книги Иегуды Амихая[9] «Кулак был когда-то ладонью и пальцами», она почувствовала себя виноватой перед той девочкой, которая написала: «У новорожденных мальков есть их собственные мешочки с белком. Я знаю, что эта книга будет моим собственным мешочком белка, на всю жизнь». А через неделю после этого, со всей решительностью: «Чтобы у меня были большие глаза, клянусь до конца своей жизни смотреть на мир с удивлением».
Тамар снова горько улыбнулась. В последнее время этот мир просто вынуждал ее смотреть на себя с удивлением, потом – с возмущением, а под конец – в полном отчаянии. Но большие глаза ей обеспечило совсем другое – бритый череп.
Она быстро листала – то вперед, то назад. Чуть усмехалась, слегка вздыхала. Как удачно, что она решила почитать дневник, прежде чем отправиться в путь. Тамар увидела себя саму так подробно, словно кто-то показал ей целый фильм, составленный из отдельных кадров – отдельных дней ее прежней жизни.
Все-таки пора. Лея ждет ее в своем ресторанчике, где они договорились встретиться за прощальной трапезой – на тайной вечере. Но Тамар все никак не могла собраться с духом. Только бы не выходить снова на улицу, навстречу чужим взглядам! Как все они на нее пялятся с той минуты, как она обрила голову! Здесь она, по крайней мере, в безопасности, наедине с собой, под защитой этих фанерных стенок. Вот ей уже четырнадцать, она тогда начала писать зеркальным шифром все то, что особенно хотела скрыть: «Бедная мама, она так хотела родить дочь, чтобы посвящать ее во все, ладить с ней, открывать ей женские тайны и как это здорово быть женщиной, просто подарок. И что она получила? Меня».
Мама. Папа. Она зажмурилась, оттолкнула их, и они опять исчезли. «В жизни бывают такие моменты, когда каждый остается наедине с собой», – сказал папа во время последней стычки. Хватит, пусть убираются. Когда все закончится, она сможет подумать и о них. «По-моему, все решено, – сказал отец, – и я больше пальцем не пошевелю», – и взглянул на нее с деланным равнодушием, только правая бровь его дергалась беспрестанно, точно жила отдельной жизнью. Медленно, с усилием Тамар вытеснила родителей из сознания. Не до них сейчас. Они только лишают силы и решимости. Пока они для нее не существуют. Тамар судорожно схватила наугад другую тетрадь, примерно полуторагодичной давности. Тогда в ее жизнь вошли Идан и Ади, и все стало меняться к лучшему. Так она, по крайней мере, думала. Она читала и не верила, что подобная ерунда занимала ее всего несколько месяцев назад: Идан сказал это, Идан сказал то. Сделал себе стрижку «Франц-Йозеф» и позвал ее, а не Ади присматривать за парикмахером, «потому что ты более деловая», и она не знала, комплимент это или оскорбление, и была поражена, что кто-то считает ее деловой. А поездка на фестиваль в Араде – кто-то украл рюкзак с их кошельками, и у них осталось десять шекелей на всех. Идан взялся руководить: в писчебумажной лавке купил квитанционную книжечку за девять шекелей, а потом послал их с Ади собирать пожертвования для «Общества против озоновой дыры». И то радостное головокружение, которое она тогда чувствовала от этого жульничества, и какую они устроили обжираловку, и у них еще осталось достаточно денег, чтобы купить травки, и она пыхнула, но ничего не почувствовала, а Идан и Ади буквально бесились и все галдели о диком кайфе, а на обратном пути, в автобусе, Ади с Иданом сидели двумя рядами впереди и всю дорогу оба истерически хохотали.
И среди всех этих глупостей рассыпаны тут и там мелкие замечания между делом, краткие сообщения о вещах, не казавшихся ей тогда важными, сперва едва слышные, но постепенно, нарастая, превратившиеся в крик: мама и папа обнаружили, что афганский стенной ковер, стоявший скрученным в чулане, исчез; они немедленно уволили домработницу, проработавшую у них семь лет. Следом пропало несколько сотен долларов из папиного ящика, и тогда уволили садовника-араба. А потом случилась история с машиной, счетчик которой намотал не одну сотню километров, пока родители были за границей. И прочие тени сновали по дому, и никто не осмеливался направить на них яркий свет.
В дверь кабинки забарабанили. Уборщица. Орет, что она сидит там уже целый час. Тамар резко выкрикнула в ответ, что будет сидеть здесь сколько захочет. От этого грубого вмешательства она чуть не задохнулась.
Последняя тетрадь ее потрясла – там было все, во всех подробностях и совершенно в открытую. Ее план, пещера, списки необходимого, предполагаемые и неожиданные опасности. Уж эту тетрадь точно надо спрятать, уничтожить. Нельзя оставлять даже в тайнике. Тамар пролистнула страницы: вот он, тот момент, до которого она еще позволяла себе что-нибудь чувствовать, – мимолетная ночная встреча возле «Риф-Раф» с кучерявым парнишкой, у него еще был такой мягкий взгляд, и он показал ей сломанные пальцы и удрал, словно и она могла проделать с ним что-нибудь подобное. После этого она стала совсем бронированной, почти прекратила разговаривать, начала писать, как служащая секретной военной части: задачи, проблемы, опасности. Что приведено в исполнение и что еще предстоит.
Тамар захлопнула тетрадь. Ее взгляд уперся в какую-то похабель на двери. Если бы она могла взять дневник туда! Нельзя. Но что она станет делать без дневника? Как поймет себя, если не будет писать? Онемевшими пальцами Тамар оторвала первый лист и бросила его в унитаз между ног. А за ним еще лист и еще. Минутку, а это что тут такое: «Когда-то я страшно много плакала и была полна надежд. А нынче я много смеюсь и чувствую лишь отчаяние». В канализацию! «А я, наверное, всегда буду влюбляться в кого-нибудь, кто любит кого-то другого. Почему? А вот так. Потому что я специалистка по влезанию в безнадежные ситуации. Каждый в чем-нибудь специалист». В унитаз. «Мое искусство? Ты что, не знала? Умирать каждую минуту». В унитаз, в унитаз!
Тамар поднялась, немного постояла. Голова кружилась. Оставались страницы самых последних дней. Бесконечные споры с родителями, ее вопли и мольбы и ужасное осознание того, что они действительно не могут ничего поделать, ни помочь ей, ни помешать отправиться туда, что они попросту опустошены и парализованы бедой, лишившей их самих себя. От ее родителей остались только внешние оболочки, и сейчас она одна может что-то изменить – если у нее хватит решимости.
Но там, куда она собирается проникнуть, ее ведь станут рассматривать как под микроскопом, будут проверять ее, рыться в вещах, разнюхивать, кто она. Кто я? Что от меня осталось? Тамар спустила воду и проводила взглядом обрывки, смываемые в небытие. Ничего.
Без дневника и без Динки. Одна.
О проекте
О подписке