Читать книгу «С кем бы побегать» онлайн полностью📖 — Давида Гроссмана — MyBook.
cover

Наступило долгое молчание. Асаф и монашка смотрели друг на друга, как иностранцы, отчаянно нуждающиеся в переводчике. Внезапно собака гавкнула, и они одновременно сморгнули, будто очнулись от заклятья. В голове Асафа медленно ворочались мысли: Тамар – это, наверное, та самая «молодая дама», о которой говорил торговец пиццей, та самая, что с велосипедом – может, она развозит пиццу по храмам… Ну да, все теперь ясно, думал он, прекрасно зная, что ничего не ясно, но все это его уже не касается.

– Понимаете, я только принес пиццу, – он опустил белую картонную коробку на стол и проворно отступил, чтобы старушенция не подумала, будто он тоже собирается тут лакомиться…

– Пицца, пицца! – взорвалась монашка. – Довольно уже про пиццу! Я о Тамар его вопрошаю, а он о пицце все толкует! В каких краях ты ее встретил? Сказывай немедля!

Асаф невольно втянул голову в плечи. Ее страх быстро улетучился, и вопросы сыпались один за другим, словно удары маленьких кулачков:

– Как это ты сказываешь, что она тебе неведома? И не дружочек ты ей, и не родич? Ну-ка, воззрись мне в очи!

Асаф поднял глаза, почему-то чувствуя себя под ее въедливым взглядом чуточку обманщиком.

– И она не снарядила тебя, чтобы радость мне даровать? Чтобы я не очень за нее тревожилась? Один миг! Письмо! Дура я, конечно же, письмо!

Монашка бросилась к картонке, открыла ее, заглянула под пиццу и со странным волнением принялась читать рекламу пиццерии, словно ища намек между строк, и, не найдя, переменилась в лице.

– Нет даже маленькой записочки? – прошептала она, нервно заправляя седые пряди под черную шерстяную шапочку. – Но, может, сообщение на устах? Что она испросила тебя упомнить? Постарайся, молю тебя, это важно, очень важно. Конечно, она повелела сказывать мне кое-что, верно?

Ее глаза были прикованы к его губам, как будто она пыталась вызвать желанные слова.

– Или же повелела передать, что все там благолепно устроилось? А, верно? Что опасность миновала? Так и сказывала тебе? Не так ли?

Асаф подумал, что сейчас он являет точную иллюстрацию к словам его сестрицы Релли: «Твое счастье, Асафи, – с такой физиономией, как у тебя, худшее всегда позади».

– Но подожди минуточку! – Глаза монашки сузились. – Уж не из них ли ты, не дай Бог, из этих вурдалаков? Толкуй, наконец, ты из этих? Так знай же, что я, сударь, не боюсь!

И она топнула так, что Асаф отшатнулся.

– Что ты язык проглотил? Что ты с ней сотворил? Я вот этими дланями растерзаю тебя на части, если ты хоть перстом дотронулся до моей девочки!

Тут собака внезапно заскулила, Асаф вздрогнул, опустился на корточки и принялся гладить ее обеими руками. Однако собака продолжала скулить, дрожа всем телом и напоминая ребенка, очутившегося между ссорящимися родителями и не способного больше выносить этого. Без колебаний Асаф растянулся на полу рядом с ней, гладя, обнимая, шепча на ухо. Он будто и забыл, где находится, забыл о монашке, он изливал всю свою нежность на эту несчастную, запутавшуюся псину. А монашка молча, в изумлении смотрела на этого полувзрослого парня, изучающе вглядывалась в его серьезное детское лицо с черной челкой, с редкими подростковыми прыщиками.

Но тут до Асафа дошли ее слова, он вскинул голову:

– Так она – девочка?

– Что? Кто? Да, девочка… нет, дева. Примерно как ты…

Монашка откашлялась, легкими прикосновениями пальцев пробежалась по своему лицу, не сводя глаз с Асафа – глядя, как он утешает и урезонивает собаку, терпеливо и нежно разглаживая собачьи всхлипы, пока окончательно не угомонил их и пока карие собачьи глаза снова не засветились.

– Ну всё, всё, вот видишь – все в порядке, – пробормотал Асаф, затем встал и снова замкнулся в себе.

– Ну хоть растолкуй ты мне, – сказала монашка уже совсем иным тоном, в котором сквозили лишь горечь и разочарование. – Если ты ее не ведаешь, то как же ты домыслил принести сюда воскресную пиццу? И как эта собака дозволила тебе вести ее? Ведь никому в целом свете, никому, кроме Тамар, она не дозволила бы себя привязать. Или ты такой младенец Соломон, сведущий в языке тварей земных?

Вздернув маленький подбородок, она требовательно ждала ответа. Асаф неуверенно пробормотал, что, мол, нет, никакой это не язык тварей земных, а просто… как бы сказать… Если честно, он понимал далеко не все из того, что монашка говорила. Она так быстро тараторила, вставляла какие-то странные слова, и говор у нее был с каким-то придыханием – как у очень-очень старых иерусалимцев, да и вообще ответов она не дожидалась, сыпала все новыми и новыми вопросами.

– Однако ты, наконец, отверзешь уста свои? – нетерпеливо выпалила она. – Панагия му![2] Доколе ты станешь язык глотать свой?

Асаф встряхнулся и рассказал вкратце, что он работает в мэрии и что этим утром…

– Погодь минуточку! – оборвала его монашка. – Что ты мчишься? Не разумею я: ведь ты же зелен еще, дабы в трудах пот лить.

Асаф улыбнулся про себя, сказал, что пот льет лишь в каникулы, когда совершенно свободен от…

И она снова перебила:

– Свободен? Так тебе дарована совершенная свобода? Скорей ж, скорей поведай мне, где же пребывает это райское, дивное место!

И Асаф объяснил, что имел в виду обычные летние каникулы, и теперь уже была очередь монашки улыбаться.

– А-а, каникулы разумеешь, прекрасно, продолжай! Да только поведай прежде, как раздобыл ты столь дивную работу?

Асаф удивился этому вопросу. Какое отношение его работа имеет к собаке и почему его персона вообще так интересует ее? Но он, похоже, и впрямь интересовал эту странную монашку. Она придвинула себе маленькое кресло-качалку, уселась, сложила руки на слегка расставленных коленях и, чуть качнувшись, спросила, превеликое ли наслаждение он получает от трудов своих, и Асаф ответил, что не особо превеликое – он регистрирует жалобы жителей по поводу лопнувшего водопровода или потекшей канализации, да и вообще большую часть времени просто проводит как во сне…

– Как во сне? – Монашка так и подскочила. – Сидишь и сны зришь наяву? Да еще за плату? О, вот ты и заговорил! Кто сказал, что не умеешь ты разговаривать? Ну а что же ты зришь во снах своих? Поведай! – И в предвкушении она даже коленками пристукнула.

Асаф смутился еще больше и принялся объяснять, что он не совсем видит сны, а так только, наяву… думает разные мысли о всяких там вещах…

– Но о каковых вещах, вот в чем вопрос! – В глазах монашки явственно полыхнуло нечто бесовское, а все лицо ее выразило столь глубокую заинтересованность, что Асаф вконец смешался.

Что же, рассказывать ей о Дафи? О том, как бы от нее отделаться так, чтобы не поругаться с Рои? Он растерянно взглянул на монашку. Ее темные глаза были жадно прикованы к его губам, и на какой-то шальной миг он подумал, что и вправду расскажет ей чуть-чуть… А что – для понта, она все равно ничего в этом понять не способна, тысячи световых лет разделяют их миры.

– Да? – поторопила монашка. – Снова ты смолк, милый? Невзначай отсох твой язык? Не дай тебе Бог прервать лишь зародившуюся историю!

Асаф пробормотал, что это так, просто глупости.

– Нет, нет, нет! – Старушка ударила в ладоши. – Не бывает глупых историй. Знай же, что всякая история связана во глубине своей с великой истиной, даже ежели истина нам неведома!

– Но это правда обычная глупая история, – возразил Асаф и тут же невольно улыбнулся, потому что ее губы сложились в хитрую усмешку – так усмехаются маленькие девочки, загнавшие взрослого в угол.

– Хорошо, – монашка притворно вздохнула и скрестила руки на груди. – Поведай мне в таком разе твою обычную глупую историю. Но зачем ты стоишь? Слыхали вы о таком? – Она изумленно огляделась вокруг. – Хозяйка расселась, а гость стоймя стоит!

Она проворно вскочила и подвинула ему высокий стул с прямой тяжелой спинкой.

– Прошу садиться, а я принесу кувшин водицы и немного угощения. Что скажешь, если я нарежу нам свежий огурец и пом-мидор? – Она так и сказала: «пом-мидор». – Не всякий день случается здесь столь важный гость, из мэрии! Динка, сиди тихонько. Ты знаешь, что дадено будет и тебе.

– Динка? – переспросил Асаф. – Ее так зовут?

– Да. Динка. А я, – она подмигнула собаке, – я кличу ее Укрощение Строптивой, и Непокорная Дщерь[3], и Голубка Моя, и Златовласка, и Скандальяриса, и еще ста двадцатью одним именем, верно, свет очей моих?

Собака смотрела на старуху с любовью, навостряя уши каждый раз, когда упоминалось ее очередное имя, и что-то незнакомое и неясное задело вдруг Асафа, словно легкое прикосновение. «Динка и Тамар, – подумал он. – Динка Тамар и Тамар Динки». И на миг увидел их, льнущих друг к другу в нежном, ласкающем единстве. Но тут он вспомнил, что это и правда не его дело, и поспешно отогнал видение.

– А тебя как?

– Что – как меня?

– Как тебя кличут?

– Асаф.

– Асаф, Асаф, псалом Асафа… – пропела монашка себе под нос и почти бегом поспешила на кухоньку.

Через цветастую занавеску он слышал, как она режет овощи и напевает. Вернувшись, монашка поставила на стол большой стеклянный кувшин, в котором плавали ломтики лимона и листья мяты, и тарелку с нарезанными огурцом и помидором, а также с маслинами, колечками лука и кубиками брынзы, и все это было полито оливковым маслом. Она села напротив Асафа, вытерла ладони о фартук, повязанный поверх рясы, и протянула ему руку:

– Теодора. Дочь греческого острова Ликсос. Последняя из жителей несчастного сего острова ныне сидит с тобою за трапезой. Прошу, откушай, сын мой.

Напротив двери маленькой парикмахерской в квартале Рехавия Тамар надолго остановилась, не решаясь войти. Час был вечерний, завершался тягучий и ленивый июльский день. Чуть ли не целый час она вышагивала взад-вперед по тротуару перед парикмахерской, разглядывая в большом витринном стекле свое отражение и старика-парикмахера, стригшего старика-клиента.

«Стариковская парикмахерская, – думала Тамар. – То, что надо. Здесь меня не узнают».

Два старца дожидались своей очереди. Один читал газету, а другой, почти совершенно лысый – что он вообще здесь делает! – с круглыми водянисто-стеклянными глазами, не умолкая, болтал с парикмахером. Волосы льнули к спине Тамар, словно умоляя их помиловать. Вот уже шесть лет, с десятилетнего возраста, она не стриглась. Не решалась на это даже в те годы, когда хотела навсегда забыть, что она девочка. Волосы были удобной защитой от мира, завесой, за которой она могла укрыться, и они же становились знаменем свободы, когда, неукротимые и летучие, развевались вокруг нее. Раз в несколько месяцев, в редкие приступы заботы о своей внешности, Тамар заплетала волосы в толстые косы, укладывала на макушке и чувствовала себя взрослой и женственной – почти красивой. В конце концов она все же толкнула дверь и вошла в парикмахерскую. Запахи мыла, шампуня и спирта встретили ее вместе со взглядами стариков. В парикмахерской воцарилось тяжелое молчание. Тамар отважно прошла к креслу у стены и села, стараясь не обращать внимания на взгляды; свой большой рюкзак она пристроила у ног, а огромный черный кассетник положила в соседнее кресло.

– Так вот, слышь, – попытался возобновить прерванную беседу лысый со стеклянными глазами, – что она мне заявила, дочка-то моя? Что внучку, которая сейчас родилась, они, значит, решили назвать Беверли. Почему? А вот так. Старшая сестричка надоумила…

Слова его бессмыслицей повисли в воздухе, сгустившись, словно пар, вырвавшийся на холод. Старик обескураженно замолчал, погладил лысину, будто что-то размазывая по ней. Мужчины украдкой косились на девушку, переглядывались, плетя паутину всеобщего согласия. С ней не все в порядке, говорили эти взгляды, она не на своем месте, да и сама не своя.

Парикмахер работал молча, иногда поднимая глаза к зеркалу. Неожиданно он встретился со взглядом ее спокойных голубых глаз, и внезапно его пальцы словно онемели.

– Ну хватит тебе, Шимек, – сказал он со странным напряжением в голосе. – Потом расскажешь.

Тамар собрала волосы в кулак, ощутила их запах, попробовала на вкус, поцеловала на прощание, заранее тоскуя по их теплому, чуть щекочущему прикосновению, по их тяжести, по ощущению, что эти волосы – ее суть, что именно они делают ее реальной.

– Наголо, – велела она парикмахеру, сев в кресло.

– Наголо?! – Его визгливый голос от изумления прервался.

– Наголо.

– А не жалко?

– По-моему, я ясно выразилась.

Два старика аж привстали. Третий – Шимек – глухо закашлялся.

– Мейдэле[4], – вздохнул парикмахер, и его очки запотели, – может, вам стоит пойти домой и сперва спроситься у ваших мамы и папы?

– Вы стрижете или даете консультации по вопросам воспитания? – резко спросила Тамар.

Их взгляды на мгновение скрестились в зеркале. Эта резкость и это упорство были для нее внове. Тамар новые черты ее характера не нравились, но они помогали, и в последнее время помогали все чаще.

– Я попросила наголо, и рассуждать тут нечего. Я ведь плачу, не так ли?

– Но это мужская парикмахерская, – пролепетал парикмахер.

– Ну так и брейте! – мрачно приказала Тамар, сцепила руки и зажмурилась.

Парикмахер беспомощно оглянулся на стариков, как бы объясняя: «Вы ведь знаете, что я пытался отговорить ее. Так что теперь всё на ее совести!» И стариковские взгляды ответили согласием. Парикмахер провел рукой по собственным жидким волосам и пожал плечами. Потом взял самые большие ножницы, пару раз клацнул ими в воздухе и почувствовал, что с клацаньем слегка не в порядке, какое-то оно немощное и бессодержательное. Поэтому он продолжал клацать, пока не достиг верного тона – звука, приносящего ему радость в работе. Тогда он захватил в ладонь густую, вьющуюся, черную как смоль прядь, вздохнул и начал резать.

Тамар не открыла глаза и тогда, когда он сменил ножницы на более деликатные, и позже, когда пустил в ход электрическую машинку, и даже под конец – когда опасной бритвой парикмахер наводил блеск. Она не видела вытаращенных глаз посетителей, которые один за другим выпустили из рук газеты и, подавшись вперед, зачарованно пялились на голую, розовую, цыплячью макушку, открывавшуюся в куще черных кудрей. На пол падали пряди отсеченных волос, и парикмахер старался не наступать на них. В помещении было жарко и душно, но Тамар чувствовала, как вокруг ее головы веет прохладой.

Может, это и не так уж страшно, подумала Тамар, и по лицу ее скользнула улыбка, когда она вспомнила Алину, свою старенькую учительницу вокала, которая иногда выговаривала ей за то, что та запускает свою внешность: «Волосы тоже требуют к себе внимания, Тамиле. Занимаясь ими, ты сразу сама делаешься чуть-чуть веселее, разве нет? А что, вполне допустимо немного кондиционера, крема, вовсе не так уж зазорно быть красивой…»

– Вот и все, – шепотом сказал парикмахер, протер бритву ватой, смоченной спиртом, и принялся возиться с футляром для ножниц, лишь бы не смотреть на клиентку, когда она увидит себя.

Тамар открыла глаза и обнаружила в зеркале маленькую уродливую девочку, ошарашенную, перепуганную. Она увидела уличную девочку, девочку из приюта, девочку из психушки. У девочки были острые уши, слишком длинный нос, огромные и широко расставленные странные глаза. Она никогда и не знала, что у нее такие странные глаза. Ее испугала их пронзительность и сосредоточенность. Она подумала, что ужасно похожа на отца, который страшно состарился в последний год. А потом подумала, что теперь ее не узнают даже собственные родители, надо лишь переодеться во что-то подходящее.

В парикмахерской по-прежнему стояла абсолютная тишина. Тамар пристально, долго, без всякой жалости рассматривала себя. Голая голова напоминала культю. У нее возникло ощущение, что теперь всякий сможет свободно прочесть ее мысли.

– Привыкнешь, – услышала она, будто издали, утешающий голос парикмахера. – В твоем возрасте волосы растут быстро.

– Не волнуйтесь обо мне, – отвергла она сочувствие, от которого так легко раскиснуть.

Без волос даже собственный голос казался ей другим, более высоким, словно расщепленным на несколько тональностей и исходящим откуда-то извне.

Парикмахер принял деньги кончиками пальцев. Ей показалось, что он боится, как бы она к нему не прикоснулась. Она ступала медленно, очень прямая, словно несла на голове кувшин. Каждое движение пробуждало в ней всё новые ощущения, и это ей понравилось. Воздух двигался вокруг ее головы в странном танце: приближался, словно желая проверить, кто она такая, отступал и снова приближался – чтобы коснуться ее.

Тамар закинула на спину рюкзак, подхватила магнитофон. В дверях она помешкала. Отнюдь не новичок на сцене, она понимала: только что здесь состоялось представление, быть может, чуть жутковатое, но увлекательное. И она не могла устоять перед соблазном: выпрямилась, откинула голову назад, будто встряхнув тяжелой оперной гривой, и полным одновременно величия и смятения жестом Тоски из последнего акта за миг до прыжка с крыши подняла руку, на секунду замерла и лишь после этого вышла из парикмахерской, хлопнув дверью.

– Грибы или маслины?

Асаф не понял, в какой момент Теодора перестала его опасаться и как получилось, что он сидит напротив нее с большой вилкой в руке, собираясь приступить к пицце. Он лишь смутно припоминал, что несколько минут назад в этой комнате что-то произошло. И во взгляде ее появилось нечто новое, словно у нее внутри отворилась для него какая-то дверца.

– Ты опять загрезился?

Асаф ответил, что грибы и лук. Она хихикнула себе под нос.

– Тамар любит маслины, а ты – грибы. Она – сыр, а ты – лук. Она маленькая, а ты – Ог, царь Васанский[5]. Она толкует, а ты молчишь.

Он покраснел.

– Однако теперь поведай, поведай мне обо всем! Сидел ты там и грезил…

– Где?

– Во мэрии! «Где»! И только не сказал мне, о ком грезил.

Асаф не переставал изумляться этой странной монашке. Удивляла его даже вязь морщин на ее лице. Лоб, как и подбородок, напоминал кору дерева, и вокруг губ тоже залегли глубокие складки. Однако щеки были совершенно гладкими, круглыми и свежими, и сейчас на них играл легкий румянец.

Этот румянец сбивал его с толку. Он выпрямился и поспешил перевести разговор на официальные рельсы:

– Так я могу оставить вам собаку, а вы отдадите ее Тамар?

Но она ждала от него совсем иных слов – рассказа о снах наяву, например. Монашка покачала головой и решительно заявила:

– Однако нет, нет! Невозможно такое.

Он удивленно спросил, почему невозможно, и она сердито ответила:

– Нет-нет! Если я могла бы! И не пытай, будь любезен! Внемли мне. – Голос ее смягчился. – Всей душой хотела бы я оставить здесь со мной Динку, голубку мою. Однако выводить ее иной раз – надобно? И шествовать с ней немного по двору и по улице надобно? А она еще пожелает, вестимо, выйти на улицы и искать Тамар, а я что поделаю? Я ведь не покидаю этих стен.

– Почему?

– Почему? – Она медленно склонила голову, взвешивая что-то про себя. – Воистину ты хочешь ведать?

Асаф кивнул. Может, у нее грипп какой или аллергия на солнце.

– А что, если явятся нежданно паломники с Ликсоса? Что, согласно твоему разумению, случится, если не встречу я их у врат?

Асаф вспомнил колодец, и деревянные скамьи, и глиняные кружки, и каменные подставки под ноги.

– А спальную залу для утомленных в пути видел?

– Нет.

Ведь Динка неслась со всех ног и тащила его за собой.

А теперь вот и монашка Теодора тянет его куда-то. Она встала и взяла его за руку (ладошка у нее была маленькая и сильная), потянула за собой, позвав и Динку, и все трое быстро спустились по ступенькам. Асаф заметил большой цвета меда шрам на руке монашки.

Теодора остановилась перед массивной дверью.

– Здесь восстань, обожди. А ну сомкни вежды!

Асаф сомкнул, гадая, кто обучал ее ивриту и в каком веке это было. Послышался скрип открывающейся двери.

– Отверзи ныне!

Перед ним была вытянутая, овальная комната, а в ней – десятки высоких железных кроватей в два ряда. На каждой кровати лежал толстый, ничем не покрытый матрас, а сверху – аккуратная стопка: простыня, одеяло и подушка. А поверх всего, словно точка в конце фразы, – маленькая черная книга.

– Все готово к их приходу, – прошептала Теодора.

Асаф двинулся вперед, изумленно ступая между кроватями, и каждый его шаг поднимал облачко пыли. Свет сочился сквозь узкие высокие оконца. Асаф открыл одну из книг, увидел незнакомые буквы и попытался представить эту комнату, полную взволнованных паломников. Воздух здесь был прохладнее и влажнее, чем в келье монашки, казалось, он липнет к коже, и Асафом почему-то овладело беспокойство.