Из вежливости Лена улыбалась, но было видно, что благосклонность напускная. С таким выражением лица люди выдают дежурные комплименты – без энтузиазма, но не желая обижать.
Когда пришло время возвращаться домой, Лена с облегчением залезла в плацкартный вагон, достала книжку из сумки и погрузилась в чтение. Фролов сидел у столика и смотрел, как Ленинград проплывает мимо – казалось, не он уезжает из города, а город отдаляется от него.
– Слушай, Лен… – Он подумал и внезапно сказал: – А давай переедем сюда.
Лена, отложив книгу, воззрилась на него с сомнением.
– Переедем? Зачем?
– Ну как? В Ленинграде больше возможностей. Для нас, для ребенка. Да, поначалу будет нелегко, однако потом, через пару лет…
– Вов, мне рожать скоро.
– Я помню.
– А у тебя распределение.
– Тоже помню.
– И как ты вообще себе это представляешь? Думаешь, это легко?.. Может, нам вообще не дадут разрешения. Да и твоя мать вряд ли будет в восторге, если мы у нее поселимся.
– У нее? Нет-нет, не у нее! Слушай, я имел в виду, найдем работу, добьемся общежития, а там, может, и квартиру дадут.
– И чем это отличается от нынешней жизни?
– Ну… Если так рассуждать, то конечно… Но ты все-таки не воспринимай в штыки. Конечно, необязательно переезжать сейчас. Подождем, когда ребенок родится, там видно будет. Просто держи в голове эту возможность.
– Да нет никакой возможности. К тому же с малышом я тем более никуда не поеду.
В запасе у Лены был десяток аргументов, почему уезжать не стоит – или, по крайней мере, не сейчас. Сначала она говорила: куда таскаться с младенцем, пусть Ванька хотя бы пойдет в ясли. Затем придумала доводы посложнее: здесь точно есть работа, а там ее надо искать. Прописку могут и не разрешить. Работа может и не найтись. А еще здесь друзья, здесь мама с отцом. Фролов чуть не брякнул в ответ: чего ты держишься за эту маму, она еще хуже моей.
Он догадывался, что был еще один аргумент, главный, но его Ленка никогда не озвучивала: Ленинград большой, там она никто, всю жизнь надо выстраивать заново. Фролову приятно быть никем – так он не привлекал к себе лишнего внимания. Но Лена всегда хотела стать кем-то.
Фролов уже тогда замечал, что они ни в чем не совпадают – ни в стремлениях, ни в мечтах, ни в представлении о том, что такое счастье. Но был один общий жизненный план – квартира. Через пару лет после рождения Ваньки Фролову пообещали по профсоюзной линии двушку в новом доме от комбината.
Очередь двигалась медленно – заводу вечно не хватало материалов. Несмотря на вечные скандалы в профкоме, дома сдавали с большой задержкой. Положение Фролова в очереди было шатким: поначалу он находился в первой тысяче счастливчиков, но потом что-то изменили в системе подсчета, и Фролов съехал на две тысячи двести семьдесят девятое место. Вперед стали выдвигать ветеранов войны и ярых общественников. Потом дошла очередь до многодетных семей, затем – до семей с двумя детьми. Если бы у Фроловых был не только Ванька, но еще и дочка, дело пошло бы быстрее. Фролов даже уговаривал жену завести второго ребенка, но она не соглашалась. Был еще один вариант – съехаться с родителями жены или хотя бы просто прописать Тамару Лаврентьевну в общежитии. Но тут уже сам Фролов был против.
Лет восемь назад каким-то непостижимым образом Фролов скакнул на тысяча восемьсот десятое место, но затем вляпался в нехорошую историю, перепутав документы при сверке. Ему сделали выговор за халатность на партсобрании – благо, без занесения в трудовую книжку, – а затем он снова переместился назад, в пятую тысячу несчастных.
Впрочем, номер в очереди ничего не обещал. Жилищные условия Фролова были не так уж плохи, и при каждой смене обстоятельств его легко сдвигали. Фроловы жили не в бараке, а в просторной комнате. Полагалось иметь не меньше шести квадратных метров на человека, а у них было пять целых восемьдесят три сотых. В более невыгодном положении были только бездетные холостяки. Однажды Фролов по доброй воле уступил очередь Свете Никифоровой из отдела кадров – она уже три года жила на тех же семнадцати метрах, но у нее были муж, двое детей, да еще свекор. И, кстати, свекор парализованный. Рядом с такими случаями претензии Фролова на квартиру звучали смехотворно, и он даже сам торопился от них отказаться, лишь бы кто-нибудь не подумал о нем дурного.
Был еще вариант – бросить все и уехать куда-нибудь в закрытый город, где срочно нужны специалисты, а стало быть, и квартиру можно получить быстро. Но идею отъезда куда бы то ни было Лена по-прежнему не разделяла. В душе Фролова теплилась надежда, что все еще сбудется. Он ловил намеки и слухи в курилках, и чутье подсказывало, что однажды он дождется. Пусть не сейчас, пусть через пять лет, но квартира будет. Эта мысль скрепляла брак и давала им с Леной надежду на общее будущее.
Мечта о возвращении в Ленинград постепенно выветривалась, как выветриваются духи в старом флаконе. С каждым годом она казалась все более фантастичной. Фролова повысили до старшего сверщика. Ленка нашла работу в трамвайном депо. Ванька пошел в детский сад. Комната, в которой они жили, год от года заполнялась новыми вещами: санками, зеркалами, тумбочками. На смену детской кроватке пришла длинная тахта. Рядом с ней появился стол, где Ванька мог заниматься. Сервант забился книгами, посудой, сувенирами, постельным бельем. С каждым годом нажитое добро становилось все более неподъемным грузом. Забрать его с собой было бы трудно, а бросить еще труднее.
Иногда Фролов звонил сестре и спрашивал, как дела в Ленинграде. Катька в ответ сообщала, что здоровье матери становится все хуже. Мать страдала тяжелой формой сахарного диабета. Фролов искал в себе сочувствие к ней, но не находил. Ему вообще не хотелось общаться с матерью; всякий раз, когда Катя предлагала передать ей трубку, Фролов находил повод завершить разговор.
Однажды он нашел в ящике письмо – аккуратный конверт с ровно приклеенной маркой и ленинградским штемпелем. В конверте лежало два листа, исписанных мелким убористым почерком. Фролов пробежался взглядом по строчкам: мать просила привезти внука на каникулы в Ленинград, упрекала Фролова в черствости и неблагодарности и сетовала, что жить осталось всего ничего. Письмо завершалось фразой: «Я знаю, у нас были разногласия, но все же надеюсь, что в тебе еще осталась толика порядочности».
Порядочность. Фролова задело это слово. Мать была помешана на благопристойности. В ее представлении вся жизнь должна быть расставлена по полочкам, расчерчена, согласована с обществом, ни шагу вправо-влево.
Положа руку на сердце, именно так Фролов и жил: старательно соблюдая приличия, боясь осуждения и лишних домыслов. Но мать считала, что этого мало. Уже много лет он не давал повода подозревать себя в грехах, однако мать придирчиво присматривалась к нему, высказывала сомнение. Даже этим письмом, которое вообще-то относилось к Ваньке, мать намекала, что, уехав из родительского дома, Фролов растерял сакральное знание о приличиях.
Вот что она пыталась ему вдолбить: сам по себе, без матери и ее бдительного ока, Фролов мало что собой представляет, норовит сразу согрешить и испортиться, но она спасет его. Укажет на несовершенство. Напомнит про грех и, если понадобится, осудит за него – разумеется, ради общего блага. В знак доброй воли, признавая пользу такого воспитания и выражая благодарность, Фролов должен доверить ей воспитание внука. Это было последнее, что Фролов собирался сделать.
Положа руку на сердце, никакого особого воспитания Ваньке и не требовалось: он рос сам по себе, как подсолнух в поле, – счастливый ребенок, не знающий страха, не обожженный виной, не желающий зла ни себе, ни другим. Фролов так отчаянно боялся его испортить, что перегибал палку с контролем: он присматривался к каждому шагу сына, каждому слову и жесту, выискивая худшие черты, которые Ванька мог унаследовать. Как-то раз он пришел забирать Ваню из садика. Натягивая колготки, сын мечтательно произнес:
– А вы с мамой правда устроите праздник?
Это была Ленкина идея – отметить Ванькин пятый день рождения, позвав в общагу малышню из детсада.
– Правда.
Ваня улыбнулся, надел уличные штаны поверх колготок и уточнил:
– И будет торт?
– Будет.
– И Никиту позовем?
Фролов наклонился к сыну, чтобы помочь завязать шнурки на ботинках, и осторожно ответил:
– И Никиту, и Валеру, и Витю тоже.
– А Наташку?
– Какую Наташку?
– Наташку из нашей группы, – сбивчиво объяснил Ваня и порозовел.
У Фролова в груди что-то екнуло. Он завязал сыну шнурки и принялся подпоясывать на нем серый кроличий полушубок.
– Эта Наташка тебе нравится?
– Ну… да… Знаешь, у нее волосы красивые, очень длинные. И она дает мне конфеты, – задумавшись, Ваня предположил: – Наверное, она меня тоже любит, а то бы не давала.
– Само собой, – согласился Фролов и взял сына за руку.
Ванька приосанился. Всю дорогу он напевал что-то себе под нос, обрадованный и обнадеженный: Наташка обязательно придет. У Фролова жгло глаза. Он так и не понял, что это – счастье или печаль. Казалось удивительным, что мальчик не знает, какое проклятье над ним нависало, какая мука, какая кара за неведомые грехи; все это только что лопнуло, как мыльный пузырь, и радость даже отметить было не с кем.
Фролов сказал себе: видишь, не все так плохо. Пусть ты с гнильцой, но хотя бы сын у тебя нормальный. У мальчика будет счастливая семья, хорошая работа. Он вырастет лучшим человеком, чем ты. Станет сосудом для всего, к чему ты не подходишь. Теперь главное – оградить Ваню от того, что могло бы сбить с пути.
В итоге Фролов выбросил письмо матери, не рассказав о нем ни сыну, ни жене.
Мать умерла через полгода. Уведомление от сестры пришло по почте уже после похорон. Узнав о смерти матери, Фролов не испытал ни горя, ни радости. Горевать было не по чему: материнская любовь, и без того хрупкая и переменчивая, была потеряна давным-давно. Смерть ничего не прибавляла и не убавляла.
Через три месяца, когда Шурик в очередной раз завел речь о Ленинграде, Фролов неосторожно обмолвился, что мать умерла. Шурик немедленно заявил, что нужно нагрянуть в Ленинград и заявить права на квартиру. Разве это дело: Фролов с женой и сыном ютятся в комнате у черта на рогах, в то время как его родная сестра в одиночку распоряжается отличной двухкомнатной квартирой в центре Ленинграда.
Узнав об идеях Шурика, Лена сурово сообщила, что это подлость и низость. Думать надо было раньше. Стоило прописаться в ленинградской квартире еще при жизни матери, заручившись ее согласием, а нынешние нападки на сестру – немыслимое свинство.
– И в конце-то концов, нам скоро дадут свое жилье. Нам не нужно отбирать чужое. Егорову так и передай.
У Фролова не было твердого мнения насчет этой квартиры. С одной стороны, когда-то он мечтал вернуться в Ленинград, и квартира, безусловно, была бы нелишней. С другой стороны, ему претила мысль воевать с сестрой. Катька бы сказала: братец, а где ж ты был все эти годы? Почему не общался с матерью, почему не приезжал?
Особенно страшила мысль, что сестра может ткнуть его носом в старые грешки. Не дай бог, расскажет что-нибудь Лене. Вечно боясь разоблачения, Фролов избегал любых намеков на прошлое. Никому не рассказывал ни о детстве, ни о юности. Сам старался не вспоминать и другим не давал. Он не ударил, чтобы не давать сестре повода ударить в ответ.
Через год после смерти матери позвонив по привычному номеру, Фролов услышал незнакомый голос. В доме на Чайковского теперь жили чужие люди: Катя вышла замуж, обменяла квартиру с доплатой и переехала с мужем в Кустанай. С тех пор он ничего о ней не слышал.
Шурик, узнав об этом, окончательно утвердился во мнении, что Фролов дурачок и ему явно чего-то не хватает: то ли ума, то ли твердости характера, то ли деловой хватки. Сестра исчезла, забрав все, что ей причиталось, а Фролов остался в дураках – с женой-гордячкой, без жилья и без особенных надежд.
Сказать по правде, мнение Шурика было недалеко от истины: Фролову перевалило далеко за тридцать, а он все еще ждал своей очереди. Будь он порасторопнее, жизнь могла бы сложиться иначе. Разумеется, сам Шурик добился большего – он женился на Ляле, Ленкиной подруге из обеспеченной семьи, обзавелся хорошей кооперативной двушкой в новом районе и добился неплохой должности в профкоме.
Фролов утешал себя одной мыслью: не все же мерить деньгами. Есть еще моральная, семейная сторона вопроса. Тут упрекнуть Фролова было не в чем: он, в отличие от Шурика, не изменял жене, не выпивал, исправно приносил домой зарплату. Лена не мотала ему нервы и не требовала лишнего. У них был общий ребенок, и ребенок чудесный. Фролов сосредоточил мысли и надежды на сыне.
Закрыв глаза на некоторые нестыковки, Фроловых можно было назвать обычной семьей. Не хуже и не лучше других. Фролов годами мысленно повторял эту мантру, отводя Ваньку в школу и забирая из продленки, сидя на родительском собрании, отворачиваясь к стене и притворяясь спящим, когда Ленка ложилась на кровать рядом. Он повторял себе это на семейных застольях: у нас не все так плохо; повторял всякий раз, когда сердце сжималось от необъяснимого холода, а оно сжималось часто.
Со временем Фролов сумел убедить себя, что его жизнь сложилась не худшим образом, однако червячок сомнения никуда не делся. Его грызла мысль о собственной несостоятельности. Годы шли, сын взрослел, квартира все не появлялась. Фролову исполнилось сорок лет. Он играл роль обывателя средних лет в предлагаемых обстоятельствах – в основном перед сыном, но заодно и перед общими друзьями, перед Ленкиными подругами, перед Тамарой Лаврентьевной и ее мужем. Если когда-то он и был другим человеком, то давно об этом забыл.
Держась за поручень и мерно покачиваясь в вагоне трамвая, Фролов смотрел в окно. Он старательно не думал о жене и ее любовнике и вместо этого думал о сыне. Сегодня он должен был встретиться с репетитором по английскому для Ваньки. Репетитор жил в двух остановках от общежития.
На другой стороне дороги росли серебристые тополя. От ветра кроны шевелились; белая изнанка изумрудных листочков мельтешила перед глазами, будто кто-то с улицы махал Фролову белым платком.
– Улица Карла Либкнехта! – крикнул кондуктор.
Фролов протиснулся к выходу и выскочил из трамвая.
За остановкой виднелась вывеска «Гастроном». По дороге к дому репетитора Фролов закурил, задумчиво пожевывая сигарету. Он прошел мимо кустов боярышника, телефонной будки и цистерны с квасом и наконец увидел дом репетитора. С обеих сторон его зажимали пятиэтажные «панельки».
Сам дом был очень старым и поэтому казался особенно величественным; его три этажа по высоте были равны соседним пятиэтажкам. С фасада осыпалась штукатурка, но каким-то чудом еще держалась лепнина. Подойдя к нужному подъезду, Фролов выбросил окурок в ведро у лавочки и остановился, рассматривая старый фонарь, висящий над подъездной дверью.
– Товарищ! – раздался голос из-за спины. – Вы куда?
Фролов обернулся. На лавочке у подъезда сидели три сморщенные старухи. Одна из них, близоруко щурясь, грозно повторила:
– Вы к кому?
– В четвертую, к Юдину. Юдин здесь живет?
Одна из старух махнула рукой куда-то вверх: мол, иди по лестнице, не ошибешься. Фролов пошел; на лестничной клетке с высоченными потолками гудели лампы, пахло кипяченым бельем, чьи-то дети волокли ржавый велосипед.
Нужная дверь была покрыта слоем ссохшейся краски. Из-под него выглядывал дореволюционный декор; на ручке краска отлетела, и открылся небольшой участок латуни. Фролов нашел взглядом дверные звонки и некоторое время постоял, изучая таблички с разномастными фамилиями. Нужная табличка висела с края. Звонок, прилагавшийся к ней, выглядел самым старым.
Дверь открыла дама преклонных лет – низенькая, кругленькая и седая, с покатыми плечами, покрытыми шалью. Увидев Фролова, она приветливо улыбнулась.
– Вы к Сереже? Входите. У него сейчас ученик, но они скоро закончат.
Фролов зашел в длинный темный коридор коммунальной квартиры. Над дверью висели гроздья проводов, круглые черные счетчики торчали из стены, как бородавки. Под ногами крутилась серая полосатая кошка, она с удовольствием обтерлась о брюки Фролова.
– Налью вам кофе, – пообещала дама. – Разувайтесь, разувайтесь. Сейчас покажу, где можно помыть руки. Томка, а ну брысь!
За чашечкой кофе Фролов почистил брюки и узнал, что даму зовут Роза Эдмундовна. Она занимала вторую по коридору комнату в длинной изгибистой квартире. Квартира еще хранила следы былой роскоши из ушедшей эпохи, и в комнате Розы Эдмундовны все было чинно: подоконник сиял свежей побелкой, на потолке сохранилась опрятная лепнина. Вдоль стены стояли книжные шкафы и сервант со стеклянными полками; в серванте поблескивал хрусталь, фарфоровые собачки и цветное стекло – ему, наверное, было уже лет двадцать.
Фролов подмечал мелочи безотчетно. Он думал о своей квартире так давно и так часто, что мысли о ремонтах и квадратных метрах вошли в привычку. Он присматривался к чужим потолкам и дверным проемам, изучал стеллажи и лакированные шкафы-стенки. Больше всего ему нравились румынские серванты – легкие, компактные, на тонких ножках – не то что тяжеловесные чехословацкие «гробы» от пола до потолка. Но достать румынский сервант было сложновато, да и Ленке не хватило бы места под постельное белье и посуду.
Он покрутил в руках чашку с кофейной жижей. Роза Эдмундовна пошла за блюдцем. Над столешницей мерно раскачивался круглый абажур. День был длинным, странным и вел неизвестно куда.
Вдруг раздался веселый и громкий голос:
– Мама Роза! А куда это вы пропали?
В дверном проеме появилась встрепанная кудрявая голова; вслед за головой в комнату просочился ее владелец – сияющий и несколько несуразный живчик в красной водолазке и синих штанах. Штаны были мешковатые и придавали человеку сходство с цирковым клоуном.
– О! Вы маму Розу не видели?
– Она на кухню ушла.
– А вы, наверное, ко мне, – предположил незнакомец и шагнул к Фролову. – От Ирины Михалны?
– Да.
– Мы вроде на шесть договаривались.
– Я пришел раньше.
Фролов привстал из-за стола. Репетитор протянул руку для пожатия:
– Юдин Сергей Саныч, – и вдруг, сделав страшные глаза, он выкрикнул: – Сумасшедшая, бешеная кровавая муть! Что ты – смерть?! Или исцеленье калекам?..
Поймав ошарашенный взгляд Фролова, репетитор пояснил:
– Ну, Сергей Саныч. Как Есенин, помните?
Почему-то он полагал, что Фролов непременно должен это помнить.
Рука у него была крепкая и горячая. Сергей Саныч был на полголовы ниже Фролова, чуть шире в кости и приземистее; казалось, он даже крепче стоит на ногах. В нем всего было многовато: чересчур черные густые юношеские кудри; чересчур ясные и светлые глаза; чересчур длинный нос; чересчур широкая улыбка. Пружинистая походка и подвижное лицо. Когда он улыбался – а улыбался он постоянно, – между зубами мелькала обаятельная щербинка.
Фролова будто ударили под дых; он стоял растерянный, не зная – то ли улыбнуться в ответ, то ли, наоборот, сделать лицо посуровее. Помедлил буквально секунду, но заминка стала заметной и оттого неловкой.
– Можно просто Сергей, – поспешно добавил репетитор.
– А я… кхм… Фролов.
– Просто Фролов?
Фролов не успел ответить, поскольку за спиной репетитора возникла Роза Эдмундовна. Опять началась суета, репетитор рассыпался в благодарностях и напоследок беззастенчиво клюнул Розу Эдмундовну в щеку, что с точки зрения Фролова было совершенно неуместно при посторонних.
Затем он отвел Фролова в соседнюю комнату и объявил:
– Садитесь.
Просторная комната с большим эркером была залита светом. На полу лежал потертый паркет. У стены слева стоял диван, напротив – легкое синее кресло, а у окна громоздился стол, заваленный книгами. Книги были повсюду: лежали на подоконнике, на полу у двери, а около дивана здоровенная стопка книг заменяла тумбочку.
Фролов тут же подумал: будь это моя комната, я бы распорядился пространством иначе – раздобыл нормальную тумбочку, у выхода поставил велосипед, у двери повесил бы зеркало, под зеркалом сколотил бы шкаф для обуви. А еще, конечно, натер бы паркет мастикой.
О проекте
О подписке