Стоя на балконе со второй подряд сигаретой в руке, я смотрю на ночное небо, а там долгожители-звёзды, все как одна, готовят себя к главному падению в жизни. Кто-то рассказывал мне, что та картина звёздного неба, которую мы видим, устарела, как результаты скачек за март прошлого года. Всё, что доходит до нас, это всего лишь свет, идущий через вселенную несчётные тысячи лет, и пока он идёт, звезды рождаются, взрываются, умирают.
А что, собственно говоря, мне до них? Когда мой свет погаснет, никто не заметит.
Я дышу одним воздухом с мегаполисом, построенным на сухой земле чужеземцев, сжигаю бензин, табак и время, стираю шины, изнашиваю джинсы и кожаные куртки, рушу результаты чужого созидания, и себя заодно. Я не люблю этот город, но есть в нём одна чудесная особенность – он меня не раздражает, как раздражают большинство городов Старого Света. Города, преисполненные чувства собственного достоинства и пафоса, видавшие виды, забитые историей под завязку. Города, в которых остро чувствуешь свою ничтожность, своё убожество и уродство на фоне шпилей готических соборов и ажурных колоколен. Объехав все хоть сколько-нибудь примечательные места с гастролями, я не могу сказать, что видела их хотя бы с фасада, хотя бы самые крупные достопримечательности – мой путь всегда лежал от аэропорта до отеля, от отеля до концертной площадки, оттуда до сносного ресторана – а в идеале сносный ресторан находился в самом отеле, потом до номера, а утром обратно в аэропорт. Это может показаться странным, но чем причудливее была архитектура города, чем больше в нём было концентрированной едкой атмосферы, тем настойчивее я избегала знакомства с ним. Исключением для меня стал только один город – Амстердам.
Амстердам, изрезанный каналами и велосипедными дорожками, старый и разгульный, патриархальный в одних районах, развратный в других. Он мне сразу понравился. В моей привязанности к нему было несколько неизменных компонентов: вода в избытке, разрезающая город на маленькие кусочки, язык, в котором мне не удавалось разобрать ни единого слова, и сами голландцы. Высокие, белокурые, ширококостные люди с румяными щеками и простыми лицами, пожилые женщины в строгих плащах на велосипедах, дурашливые мальчишки на скейтах в ярких однотипных шапочках. Голландцы казались воплощением стиля и самодостаточности, ни разу за всю историю никто из них не сфотографировал меня украдкой, не подошёл за автографом, хотя я неизменно собирала там полные залы. Это был город, в котором я могла проживать другую, параллельную жизнь, жизнь, в которой из меня ничего не получилось, в которой слава со всеми своими несчётными минусами меня не настигла. Каждый раз, когда мне становилось душно и горько, а эти разы наступали циклично и непредсказуемо одновременно, каждый раз я сбегала в Амстер.
Я давно докурила, но продолжаю стоять на балконе с погашенным окурком в руках. Поздняя ночь, свет в спальне, к которой примыкает балкон, потушен, редкие машины проносятся под окнами, город засыпает. А внутри, в квартире, меня ждут пьяные и сомлевшие мои никчёмные приятели, моя свита, состоящая сплошь из придворных шутов и второсортных фрейлин. Мои купленные мною же «друзья» – кто на секс, кто на славу, кто на дорогие подарки, кто на закрытые вечеринки. Мои дрессированные цирковые пудели, умеющие ждать с преданными глазами и с ними же просить, пудели, вытворяющие сумасшедшие фокусы, с тем чтобы повеселить меня, напудренные, модно стриженные пудели, сопровождающие меня на светских раутах, безмозглые пудели, для которых хозяйка всегда права и красива, что бы ни происходило вокруг неё. По правде говоря, у меня не было смелости разогнать этот цирк раз и навсегда, эти люди стали уже частью декораций, среди которых проходит моя блестящая жизнь.
Я захожу в спальню, и в нос мне ударяет резкий запах спиртного, пота и чужих людей, хотя в спальне никого нет. Видимо, запах просочился через тонкую щель между дверью и полом, через эту же щель в комнату лился яркий жёлтый свет. Моим мимам разрешается творить что угодно в моей квартире, но никогда ни при каких обстоятельствах им нельзя заходить в две комнаты – сюда и в кабинет. Кабинетом я шутливо назвала самую маленькую комнату в квартире, настолько маленькую, что у прежних хозяев там была оборудована гардеробная. Я с детства любила ограниченные пространства, комнатушка мне приглянулась с первого взгляда. Я выкрасила стены в глубокий тёмно-лазурный цвет, а пол выложила выбеленным дубом – визуально комната стала ещё меньше. В ней поместился стол, простой чёрный стул с высокой спинкой, гитара с парой примочек, небольшой усилитель, микрофон на стойке и электронное пианино. Комната выглядела как мечта любого композитора и музыканта, идеальная келья для творчества наедине с собой и небесами. Для меня, увязшей в топях глубокого творческого кризиса, наступившего неожиданно и без видимых причин, но длящегося не первый год, эта комната стала пыточной. Часы, которые я просиживала в ней в звенящей грузной тишине, были худшими часами моей жизни.
Я никого не хочу видеть. На ощупь добравшись до кровати, я сажусь и включаю ночник. На прикроватной тумбочке – капли для носа, которые перестали уже спасать меня от непрекращающихся кровотечений, несколько анисовых пастилок с эмблемой королевских авиалиний и зеркало, небольшое зеркало без оправы и опознавательных знаков.
Глядя обычно в это самое зеркало, я вижу свои тёмные глаза (мне много и страстно про них говорили и воздыхатели, и любовники), вижу свою безвыходность и усталость от неё. И даже хуже – усталость от самой себя.
Есть не так уж и много простых и бесплатных способов забыть обо всём, это я поняла довольно рано. Среди них: творчество, тот самый момент, когда тебя захватывает поток, вихрь, цунами, ты становишься механическим аппаратом для привнесения в мир чего-то прекрасного, будь то музыка, картина или стихотворение. Ещё сон, конечно. Особенно если умеешь засыпать сиюминутно, только голова коснулась подушки, если умеешь спать без снов, проваливаясь в черноту до утра, но с этим у меня сложности. И последнее – секс. Из всего вышеобозначенного я предпочитаю секс. Минимум усилий, максимум эффекта. Партнер особой роли не играет, место-время тоже. Играешь только ты сама, твоё умение договориться со своим телом, управлять им. Секса в моей жизни было столько, что пора бы уже принимать каждое утро душ по сорок минут в попытке отмыться от вязкого клейкого прошлого. Только душ не отмывает – я пробовала. Прошлое вообще штука клейкая и приставучая – оно тебя формирует, стачивает, подламывает, оно делает это с тобой даже тогда, когда совсем не держишь его в голове. Когда тебе кажется, что всё забыто и пережито, оно продолжает незаметно тебя подрывать, прошлое не подкупить, не обдурить, не договориться. Моё прошлое – вязкое хлюпающее болото, смертельный ядовитый воздух, полоса отчуждения.
Я лежу в постели, не раздевшись, смотрю в потолок и мечтаю о сне, сон не идёт. Зато идут красочные кадры, свежеотпечатанные снимки. Вид в зал со сцены, зажжённые фонарики и зажигалки. Все те люди, что приходят на мои концерты, представляются мне огромной волной, несущей меня куда-то вперёд. И когда эта волна накроет меня, не знает никто. Но когда-нибудь это случится. Я не боюсь ничего, ну вот совсем ничего, как дети и психически больные люди.
Спутанные ночные мысли бередят пустыню моей головы – крошечная песчаная буря в запаянной капсуле. Хочу научиться бояться смерти, разрушая себя ежедневно, трястись в агонии этого тупого животного страха. Люди делят купе какое-то время, потом кто-то выходит, а поезд летит дальше – модель моей жизни, которой не дано шаблонов. Люди одиноки, и это я всегда знала. Сбиваться в кучки и стаи, изображать из себя семьи – жалко. Знаю таких, сточивших зубы при попытке ухватиться за любую соломинку. Течением сносит? А зачем тогда плыть против? К чёрту вообще испытывать себя при каждой попытке, наживать шрамы и рубцы, портить лицо? Кто-нибудь мне объяснит?
Полоса света под дверью гаснет, и я остаюсь в темноте. Вот и мои скоморохи устали пить и плясать, уснули где попало, последний заводной зайчик потушил свет и упал, как подкошенный, там же, у выключателя. И мне пора спать.
И ты наверняка видишь уже десятый свой сказочный тёплый сон в пастельных тонах, Паскаль. Может быть, именно завтра, с утра, ты обнаружишь в себе ниоткуда взявшуюся храбрость и достаточно дури, чтобы смолоть в муку свою жизнь, а моей придать хотя бы немного смысла? Кто знает…
Есть у нас в городе один старик – ну как старик, думаю, на деле ему лет пятьдесят, не больше – но вот выглядит он как старый-старый дед: весь седой, горбится и шаркает стёртыми ботинками при ходьбе. Одежда на нём всегда одна и та же, уже почти лохмотья – драная выцветшая рубашка в красную клетку и чёрные брюки, думаю, они когда-то шли в паре с пиджаком и предназначались для особенных случаев. Хотя какие у нас тут особенные случаи? Окончание школы, свадьба, рождение детей, окончание школы уже твоими детьми, их свадьба, твои похороны. Отец шутит частенько, что наша жизнь настолько насыщена событиями, что легко можно обойтись одним выходным костюмом со школы и до смерти. В общем-то, он прав, только вот у меня скоро свадьба, и я планирую купить новый костюм, с жилетом, и лаковые чёрные ботинки – даже не как у сицилийских мафиози, а прямо как у американских гангстеров. И волосы уложить бы гелем, зачесать их назад, открыв лоб, да вот беда: мои белобрысые волосишки весь вид испоганят. Что это за мафиози-блондинчик? Смех один, да и только.
Так я к чему про этого дедка? Были времена, когда мой отец ходил с ним в море. Толковый, говорит, мужик был: и работящий, и рыбу знал, все её повадки. А как он подсекал! Я-то сам не видел, но когда отец рассказывал, у него аж глаза горели. Красота, говорит, прям как есть. Имени его я не то что не помню, но, кажется, и не знал никогда, все его зовут Палтус. Почему Палтус – я без понятия.
Так вот, давным-давно, когда я был ещё сопливым мальчишкой, он отправился под парусом с другом детства в море, порыбачить в своё удовольствие да пивка попить. И угораздило их угодить в настоящий форменный штиль. А штиль без мотора – пиши пропало. И на вёслах не дотянуть, и подмоги ждать неоткуда, разве что чудом какой-нибудь круизный лайнер рядом проплывёт, ну так они и сейчас редко по нашим краям шарахаются, а тогда и подавно.
Так вот провели они на своей шхуне неделю в открытой воде. Страшно представить, что там с ними происходило. Пиво, думаю, кончилось быстро, вода питьевая тоже, а без неё дня два в себе ещё можно быть, а потом голова отключается, а за ней медленно начинает отключаться тело. Друг Палтуса не справился, силёнок организму не хватило, погиб. А Палтус здоровенный бугай был, сильный, может, и воду у друга отнял, кто его разберёт. Ну так вот, выжил он – его полуживого прибило к берегу километрах в сорока южнее города, оттуда его в больницу сразу, вы́ходили.
И вот вроде как вернулся он – а вроде не он, или даже он не вернулся, это как посмотреть. Только одно могу сказать наверняка: с тех самых пор Палтус лишился рассудка, выжил из ума, как говорят. Слетел с катушек. Это произошло как-то вдруг, незаметно и тихо. Его часто видели на пирсе с двумя бутылками пива, одну он сразу выливал в море, дружка, видать, угощал, вторую пил сам, сидел, смотрел на воду и говорил сам с собой, бормотал что-то, иногда смеялся, потирал бороду, кивал головой. Он перестал за собой следить и вскоре совсем опустился, ходил в грязной одежде, исхудал. Из сильного, самоуверенного мужчины он превратился в тихого помешанного старика, безобидного, но отталкивающего и жалкого.
Палтус продолжил рыбачить, но теперь он ходил в море исключительно один, никого не брал в свою лодку, ни к кому не присоединялся. Мужики поначалу жалели его, звали с собой, но потом поняли, что бесполезно, и махнули на него рукой. Однако, несмотря на своё помешательство, Палтус всегда привозил богатый улов, зачастую лучший улов во всём городке. Сначала рыбаки посмеивались над ним, но очень быстро смеяться перестали, стали поговаривать, будто есть у него секрет какой-то, который само море ему раскрыло в ту злополучную неделю.
Однажды вечером Палтус зашёл к нам в гости, принёс свежепойманной рыбы, которую сразу же вручил мне. Иногда он заходил к отцу, всегда стучал едва слышно, очень осторожно, садился за стол и сидел с нами до позднего вечера, потом односложно прощался и уходил. Смысл этих приходов не был ясен ни мне, ни отцу, но мы жалели его и не возражали против этих визитов. Но в этот раз отца дома не было. Мы застыли в дверях друг напротив друга: я в ожидании его ухода, он в какой-то нерешительности, вид у него был потерянный. Дурацкая ситуация затянулась, и я от отчаяния предложил ему чая. Он молча прошёл на кухню.
О проекте
О подписке