Читать книгу «Искус» онлайн полностью📖 — Дарьи Промч — MyBook.
image

Море

Тогда мне случилось увидеть их впервые. Многие люди проходят мимо, часто я не запоминаю их вовсе; иногда, когда удаётся ухватить что-то от них, обычно их тело, воздух, я глотаю это всё молча и неторопливо. Вопреки всем россказням о том, что шторм – это моя боль, это моя крепкая, уверенная, залихватская радость, мой выход. Мой танец. Для моей боли люди придумали тихое, холодящее их кровь слово «штиль».

Замирать, страдая – от природы.

Когда мы впервые расстались с моей наречённой Луной, мне и в голову не пришло бежать. Куда? Но и Луна не думала оставлять меня. Мы были обречены друг на друга, и, глядя на людей, Луна первая сказала: «Безысходность сама по себе отрицает любовь».

Это вечное отрицание заставляет меня дышать. Но стоит, вероятно, вернуться к этим двоим. Они запомнились мне тогда. Не было в них ни особой красоты… после прекраснейших рыб, причудливых рифов, покатых берегов – как я могу судить о людской красоте? Ни ужаса. Ни веры. Ночь вывела их на сцену в полной тишине: ночь одна знает, как эффектно подать человека – терпеливо превращая очертания в силуэт, а силуэт, в свою очередь, в детали. Мне почудилось тогда, что они единственные люди, встретившиеся мне за всё моё время, и они были обречены. Как мы с Луной. Как ночь с восходом. Как время с тишиной. Обречены, а значит, никакие не люди, ведь это не человечье – быть обречённым.

Позже их запах донесёт до меня ветер, но это будет много позже. Когда им удастся подменить свою честную обречённость словами и поступками. Отпечаток природности сойдёт с их тел, уступив место иллюзиям и надеждам (всему тому, что люди ценят выше стихийности, всему тому, что, в сущности, и не стоит внимания).

Но об этом я узнаю позже. Тогда, когда невозвратимый песок времени будет просеян через сито «настоящего момента».

Певица

Сколько стукнет в этом году моей пшеничной звезде? Знать бы раньше, куда она меня заведёт…

О ней мне рассказал один старьёвщик, он держал свою лавку в переулке, отходящем от площади, убогой пятиугольной площади убогого городка моего убогого детства. Её витрину украшали всевозможные медведи, лишившиеся конечностей в боях и на операционных столах, пять или шесть абсолютно одинаковых оловянных солдатиков, рисковавших проститься с жизнью на дне детской ванны, там же были слепые куклы с глазами-пуговицами, привезённые из заморских путешествий статуэтки эбенового дерева, погнутые ложки, не успевшие переплавиться в безликую оловянную армию; на заднем плане выцветала абсолютно бездарная картина, изображающая море, над которым, буквально в воздухе, возвышалась некрасивая ирреальная женщина. Старик любил их всех, как домочадцев.

Однажды и я буквально влюбилась – в серебряную звезду. Ей, по моему мнению, следовало бы украшать рождественскую ёлку, которой у нас никогда не было. Старьёвщик отметил выбор и торжественно вручил мне игрушку в обмен на хитро собранные монетки. Ладно, не собранные – сворованные, так-то.

Тем же вечером соседский кот превратил её в блестящие брызги и осколки. Ночью я не могла заснуть, мне виделась потерянная звезда, к рассвету меня охватил жар, и я не вставала с постели неделю. Едва выздоровев, я отправилась к старьёвщику спросить о ещё одной такой же. Такой же не оказалось, но жалостливый старик подарил мне пшеничный колосок, который он давно хранил в кармане фартука. Нет, не колосок – он подарил мне не его, в самом деле. Он подарил надежду, сказку. Нам всем нужна сказка, хотя бы затем, чтобы не верить в неё.

Старик сказал, что в одно лето, незапамятное лето, град побил всю пшеницу, и один этот колосок устоял, словно был небесным даром. В сильную грозу его следует положить в кувшин с молоком и вынести на улицу. Если молоко скиснет, значит, молния забрала зерно на небо, где вскормленный молоком колос прорастёт и даст жизнь новой звезде.

У меня не было игрушек, не было сказок, не было веры. У меня не было ничего, и там, в этой пустоте, колосок неожиданно много весил. Я ждала грозы, словно полоумная. А когда наконец дождалась, сделала всё, как было сказано. Шквальный ветер оказал мне услугу и опрокинул кувшин, но на дне осталось немного кислого молока. Так она и родилась, моя пшеничная звезда.

И вот, доведённая звездой до отчаяния, я сижу здесь, в этом поезде, несущем меня подальше от этого моря, и думаю, кто я в этой сказке. Кто я такая, собственно говоря? Каждый самый ординарный и мелкий человечек втайне верит в собственное величие, избранность, связь с Богом. Потому что, если утратить эту веру, всё теряет смысл, остаётся пустое проживание, пережёвывание реальности, суета, какие-то телодвижения. Я вот тоже верю, не даю себе сомневаться, придаю, так сказать, жизни смысла.

Всё дело в неисправимости; я не меняюсь, как не меняются сфинксы, что бы там про них ни говорили. Это мой поединок и моя победа над временем. Стратегия не очень, но победа всё равно не носит родовых окончаний, качественно-временного клейма. У победы, да и у славы, есть только вкус. Вкус с вечера забытой на столе воды, жидкость с затхлым привкусом. Вот я пью, делю на крупные глотки, сплёвываю этот неблагодарный коктейль. Пью только его, что бы я ни заказывала, пью эту дрянь.

Мне было тихо с ней. Тишина – вот что так легко убить, но почти невозможно породить в одиночестве. Тишина играет для двоих. Одиночество. Это слово не выражено змеиными шипящими, опасливый сонорный здесь – овод, шныряющий между острой осокой, дроком, яркими цветами, потерянный овод. Я не боюсь его, оно меня не настигнет. Как не настигнет уже боль первого секса или первой потери. Мне скользко идти вперёд, может, вот отчего я просто стою и считаю до двадцати. Туда-обратно. Образцовая вода.

Когда пою, всегда страшно. Глотка, прошитая криками ночных кошмаров, оживает. Она красивее меня, она вовсе не я.

В такие моменты мне кажется, мои ноги (а скольких они обнимали, даря свою усталость), моё тело, мои руки (вот в чём пока ещё действительна жизнь) – вся я создана для работы этого брызгающего эйфорией горла. Как хочется найти в той лавке старьёвщика путеводитель по жизни, я так и вижу эту тонкую книжечку, изъеденную временем. Её жёлтые слепые страницы. Нечёткие буквы, от которых глазное яблоко начинает зудеть.

Как тихо было. Как тихо луна схватила наши лица. Мы так навсегда и замрём в моей голове – красивые. Эта маленькая девочка, похожая на другую маленькую девочку со спичками из старой-престарой сказки… в ней нет никакой грязи и этой наносной бравады, которую тащат за собой, как знамя, все мои знакомцы. Зачем, собственно, она мне сдалась? И повстречалась зачем? Знаю. Это небеса послали мне её, как круг кинули с корабля. Она мой шанс выплыть из тьмы, кошмарной, омерзительной, липкой тьмы, которую я сею вокруг себя, в которую погружаю всех, кому повезёт меня повстречать. Я заберу её из этой дыры, выкуплю у оглушающей пустоты, которой она принадлежит, увезу в большие гудящие ульи-города, я куплю ей самые вычурные наряды, самые дорогие украшения, я научу её хищным повадкам и опасному флирту, я воспитаю из неё новую себя, из чистоты и добродетелей, ту себя, которой я не могла бы стать изначально. Ведь если теряешь смысл в себе, почему бы не вложить его в другого? Это будет моё творение, совершенное и благородное, моя Галатея. И моя пшеничная звезда взойдёт надо мной с новой силой, моя глупая звезда. Ведь человек, спасший одну маленькую душу от никчёмности, сам обретает большой смысл, он заслуживает радости от простых вещей, вдохновения, жизни. Да, сейчас она испугалась, но кто бы не испугался? Просто иногда людям нужно время, и у меня есть его немного, я ей дам. Пройдёт неделя-другая, и она наберёт эти цифры, каждую раз по сорок, прежде чем справиться с собой и ввести верную комбинацию. Её сердце сфальшивит, пытаясь вторить гудкам. Но это совсем не важно. Она позвонит мне. Она перестанет жить, разучится дышать самостоятельно, станет кормиться моим лицом из новостей, газетных вырезок, следить за ходом моих дней. И позвонит мне. Это искус, моя девочка. Это искус, а не Иисус.

Чувствовать, что надо людям. Надевать на крючок боль-любовь-смех-нежность-силу-трагедию. И забрасывать удочку. И ждать. Я всегда это умела, чувствовала. Где ослабить леску, где натянуть. И она съест, проглотит все мои слова, мой запах. Будет давиться, но жевать. Как только крючок проткнёт её лёгкие, надрежет сердце, выйдет горлом, тогда я дёрну. С развороченным нутром, застывшими глазами, сердцем-желе на блюдце. Будет по-моему или не будет вовсе. Здесь нет других исходов.

Я и не знала, что можно молчать с кем-то. Разделять с другими постель или дозу – верх моей близости и щедрости. Но эта глупая девочка разделит со мной, смело отдаст мне половину своей чистоты. Чёрный цвет съедает меня во сне, на сцене, в голове, съедает махом, не прожевав. Похоже на смерть, но дольше, мучительно долго. Когда умирают, люди падают в лужу. Глубокую чёрную лужу. После смерти есть только бесконечный брасс, неутомимый кроль в никуда. Все силы впустую. Никто никогда ни до кого не доплыл в этой луже, но все пытаются. Вода забирается в рот, заполняет горло, разъедает его, а ты всё плывёшь и просишь кого-то там наверху об удаче.

Паскаль

Каким блюзом (или джазом?) стала для меня эта ночь, одномоментно отбросив на тёмную сторону луны и заперев там. Сколько музыки в ней, я слышу это. Страх и восторг. Кажется, эта смесь, пущенная в кровь, даёт непредсказуемую реакцию. Нет, для неё нет имени, как верно, что я его не знаю. Нездешняя, чужая, она появилась для того, чтобы показать мне, сколько красивых больших дорог начинается прямо за моим забором, за который я не решаюсь выйти. Но как понять, стоит ли выходить, ведь бывают пути, заведомо ведущие в пропасть. И именно они имеют самый благопристойный вид. Я думаю своей головой, иначе зачем она мне? Я думаю, я всё понимаю. Нет, вру. Я всё обязательно пойму.

Главное, не звонить ей. И этот тонкий металлический лист, выдранный из сигаретной пачки, выдавленные острым камешком цифры, отсутствие подписи, эта голая правда – открытый высоковольтный провод, дрожащий в грозу. Боюсь опускать руку в карман, потому что на моих пальцах – огонь, а хрупкий покой склеен из спичек. Я знаю, как вспыхивают серные головки, прижатые друг к другу. Этой вспышки в темноте хватает на то, чтобы ослепнуть и оступиться.

И, осторожно нащупывая карман, я отдаю ему в жертву свою руку. Пальцы не слушаются, сжимают этот её телефонный номер, первый в моей жизни телефонный номер. Я отпущу тебя, выброшу на ветер. Нет, так не могу. Я отдам тебя морю, как отдавала до этого свои тайны и смех, морю, сытому моими камнями. Руки, не обращая внимания на мои смутные мысли, комкают фольгу, скатывают до крепкого неровного шарика, и я прохожу мимо своего дома, направляясь к пирсу.

Ноги не хотят нести меня к свободе этих цифр, но я иду, и им ничего со мной не поделать. Я вижу море под собой, шагая по нетёсаным доскам пирса, я вижу камни на дне. Я хочу, чтобы мои глаза могли проникнуть глубже, увидеть погребённые с надеждой кольца, черноту дна, разбавленную блеском, болотно-рыжее варево водорослей, корявый коралловый замок, пустоту. Да так и остаться там, где нет ошибок.

Так я дохожу до конца пирса и не вижу уже даже камней, только воду, темнеющую ко дну, светлую на поверхности. И я отпускаю твои цифры – все мои шансы на выигрыш-проигрыш. И этот блестящий плевок, серебряная пулька, вселяющая в меня страх, уходит всё ниже и ниже, она будто бы видит уже то, что я могу только представлять; чужие головы, сложенные в метрах от берега, зияющие пустотой – дочерью отчаяния – глазницы. Время делает всё вокруг несущественным, я так не хочу, чтобы это коснулось и тебя, искусственная жемчужина, уходящая на дно, покидающая меня. Высшее благородство – не искушать.

Моё слово «прощай» не стоит ничего, тёмная дорога домой, моё «прощай» не касается её. Не отбрасывает на неё тень, сгущая мою цельную, нетронутую кровь. Я не хочу домой, как не хотят дети, которых силком отрывают от игры. Ещё двадцать шагов до двери. И этот сон обернётся птицей. Срывающейся с окна, не успевшей постучаться в него. Эта ночь лишила меня не восьми часов сна. Она лишила меня покоя. Удушающе хочется грозы, как очищения и успокоения. Я не хочу быть трусом, но я трусишка, и страх владеет мной безраздельно. Ругань родителей за ночной приход, которая наверняка меня ждёт, признание маме в папиных грехах, мои собственные грехи.

Лечь на берег, ногами в море, и раствориться в воздухе – теперь только это вылечит, сотрёт что-то, не просто что-то – меня.

Глава вторая

Паскаль

Я ничего не сказала маме. Так папа остался, а наш дом перестал быть домом, став шаткой постройкой, под крышей которой собирались теперь на ужин чужие друг другу люди, обросшие тайнами, как илом. Так началась моя карьера труса.

1
...
...
8