Всё это, повторяю, было проговорено и подробно аргументировано за десять с лишним лет до начала коронавирусной пандемии, реакция на которую, – притом не только в США, но и во многих странах мира, – стала строиться скорее в соответствии с императивом «учёта всех опасностей во всех местах», «доктриной одного процента» и прочими «метафорами национальной безопасности», нежели на основе «уважения свободы людей и доверия к ним».
В данном случае важно не то, правильны ли те меры общественной безопасности, которые практикуются в ситуации волнообразно длящейся коронавирусной атаки (локдауны, масочный, дистанционный и пограничный режимы, массовые вакцинации и т. д.). Важно подчеркнуть, что на протяжении двух десятилетий начавшегося столетия не только чиновничье, но и общественное сознание Запада и мира в целом, – и чем дальше, тем всё более активно и последовательно, – стало помещать в центр политических разработок и общественных обсуждений именно проблему общественной безопасности. И по этой причине реакция человечества на пандемию коронавируса оказалась качественно отличной от реакции на сопоставимые по масштабу общемировые эпидемии, имевшие место в относительно недавнем прошлом: «испанский грипп» 1918–20 гг. (20–50 млн жертв); «азиатский грипп» 1957–58 гг. (1–2 млн); «гонконгский грипп» 1967–68 гг. (1–4 млн)[34].
Таким образом, как было уже отмечено во вводной части настоящего текста, эта реакция лишь максимально ярко и выпукло отразила гораздо более продолжительный и поступательно развивающийся глобальный социально-политический тренд. А именно, оттеснение, в том числе в странах Запада, на задний план либерально-правовых, индивидуалистических ценностей, гарантирующих каждому человеку максимум личных свобод, – и выход на мировую авансцену ценностей коммунитаристских и запретительно-регулятивных, призванных обеспечивать прежде всего максимальную безопасность общества в целом.
Несмотря на то, что формально безопасность преподносится как «дело каждого», в котором каждый лично заинтересован и за которое каждый лично ответственен, понятие личной безопасности в актуальном дискурсе о безопасности оказывается практически полностью вытесненным категорией общественной безопасности, где общество выступает как единое целое и где интересы каждого оказываются неотделимы от интересов всех.
Сам образ безопасности зачастую рисуется при этом в виде некой могучей и доброй надличной силы, способной защитить отдельных людей от опасности и гарантировать им спокойную и счастливую жизнь.
При этом разговор о безопасности далеко не исчерпывается профилактикой пандемий и терактов, а также проблемой борьбы со стихийными бедствиями. Он складывается в нечто целостное и всеобъемлющее, подобное философии или, – как будет видно из дальнейшего, – лучше сказать, религии. Сегодня нет практически ни одной стороны общественной и частной жизни, которая не была бы охвачена «учением о безопасности».
От безопасности «нисходящими лучами» расходятся такие социально центрированные и не менее, чем она сама, сакральные понятия, как экологичность, ответственность, солидарность, справедливость, а также, в зависимости от той или иной цивилизационной модели: инклюзивность, патриотичность, правоверность, etc.
Все эти ценностно нагруженные абстракции, в текущем столетии вдруг резко взметнувшиеся в общественной цене, объединяет одно: все они – каждая по-своему – ставят интересы безопасности социума (в пандемийную годину, с лёгкой руки ВОЗ, возник даже такой биополитически стилизованный мем, как интересы сохранения популяции) выше личной свободы индивидуума. Все они ведут речь о тех или иных формах и сферах ограничения «бесконтрольной», хотя формально вполне правовой, индивидуальной активности. Все они утверждают необходимость её безусловного подчинения общепризнанной (т. е. мейнстримной) системе императивов и табу, признаваемых – в данный конкретный момент – априорно и безоговорочно спасительными и благотворными.
В прошедшие эпохи разговор об общественной безопасности, как правило, сливался с дискурсом о государственной безопасности и касался в первую очередь законодательного ограничения политических и гражданских прав.
Иными словами, речь шла о нормативно или директивно оформленных полицейско-запретительных и репрессивных функциях государственной власти. При этом если для недемократических режимов эти функции составляли (и продолжают составлять) субстанцию политической системы, то в либерально-демократических странах скорее могли быть отнесены к категории её акциденций, которые, в зависимости от конкретных исторических эпох и обстоятельств, усиливались либо ослабевали, хотя, как правило, и не исчезали полностью, поскольку «геном авторитарности» присутствует в недрах любого, даже самого демократического государства.
Набравшая в XXI в. обороты и идущая «снизу» тенденция к культивированию и сакрализации общественной безопасности способствовала тому, что государства получили дополнительный социально санкционированный импульс к активизации своих авторитарных «инстинктов»: авторитарные государства – в большей степени, демократические – в меньшей. В итоге возник своеобразный феномен нового авторитаризма, то есть основанного не столько на противостоянии власти и общества, сколько на их исходном антиправовом консенсусе.
Здесь стоит напомнить, что «классический», или старый авторитаризм предполагал жёсткую коллизию между властью и социумом и предусматривал жёсткое подавление правительством любой независимой политической активности граждан. Согласно Фурио Черутти, основные черты авторитаризма —
«непринятие конфликта и плюрализма в качестве нормальных элементов политики, стремление сохранить статус-кво и предотвратить изменения, сохраняя всю политическую динамику под строгим контролем сильной центральной власти, и, наконец, эрозия верховенства закона, разделения властей и демократических процедур голосования»[35].
Для современных недемократических режимов такое определение авторитаризма и сегодня является актуальным. Однако ново-авторитарные тенденции проявляются и в этих странах, приобретая своеобразную форму «трансформированного отражения» процессов, развивающихся на Западе (подробнее об этом – ниже).
В целом в первые два десятилетия XXI в. наблюдался своего рода «вал» принятия запретительных законов как в либерально-демократических, так и в иных по своей политической природе государствах.
Так, в различных странах подверглись уголовному запрету слова и инициативы, расцениваемые как: разжигание ненависти к людям по признакам расы, религии, пола и сексуальной ориентации[36]; разжигание ненависти к социальным группам – полиции, спецслужбам[37], чиновникам[38], правительству, королевским особам[39]; пропаганда «социального, расового, национального, религиозного или языкового превосходства»[40], нацизма[41], наркотиков[42], «гомосексуализма» среди несовершеннолетних[43]; оправдание терроризма[44]; призывы к нарушению территориальной целостности государства[45] и т. д.
Помимо этого, во многих государствах оформлялось или продолжало развиваться уголовное преследование отрицания либо умаления тех или иных феноменов прошлого и настоящего, обладающих своего рода сакральным статусом и официально признаваемых не подлежащими сомнению.
Самым известным из законодательств такого рода явилось уголовное преследование за отрицание Холокоста[46]. Только в 2007–2008 г. по этой статье в странах ЕС были осуждены не менее 10 человек, причём некоторые из них получили достаточно серьёзные сроки лишения свободы (3,5 года, 5 лет)[47]. 3 августа 2018 года Конституционный суд ФРГ оставил без удовлетворения апелляцию 89-летней Урсулы Хавербек, которая была принуждена «и дальше отбывать свой срок за отрицание Холокоста»: выдвинутая ведущим кандидатом от партии «Правые» для участия в выборах в Европарламент в 2019 г., У. Хавербек была приговорена земельным судом Вердена к 2,5 годам лишения свободы за утверждения о том, что «Освенцим был обычным трудовым лагерем, а не лагерем уничтожения»[48].
Кроме того, в различных странах было криминализовано отрицание следующих исторических и социальных феноменов: преступлений против человечности (включая рабство и работорговлю[49]), советской оккупации[50], геноцида армян[51]. Сюда же можно отнести законодательные запреты оскорбления турецкой идентичности[52], умаления значения подвига народа при защите Отечества[53], оскорбления чувств верующих[54] и т. д. К этому перечню примыкают и законодательные запреты реабилитации нацизма[55] и коммунистической символики[56], которые также были введены в рассматриваемый отрезок времени и которые присутствуют в законодательстве, а порой и применяются на практике во многих странах, включая европейские[57]. Иногда под уголовный запрет попадало, напротив, признание того, что официально предписывалось считать «не бывшим», как это, например, установлено в Турции, где уголовно преследуется признание геноцида армян[58].
Одним из самых ярких проявлений нового авторитаризма (по сути сливающимся на новом технологическом уровне с тоталитаризмом, хорошо известным по классическим антиутопиям[59]) стал феномен цифрового тоталитаризма[60], который получил бурное развитие практически во всех странах, независимо от их цивилизационной природы и конкретного политического устройства.
В то же время, в силу типологической отличности либерально-демократических стран от стран иной политической природы, развитие нео-авторитарных тенденций в тех и других оказывалось различным.
Нео-авторитарные тенденции в деятельности либерально-демократических государств и правительств – хотя в целом опирались на возникший в XXI в. и описанный выше социальный запрос на усиление общественной безопасности – встречали лояльно-консенсусное отношение со стороны общественности далеко не всегда.
А именно, лишь тогда, когда в целом совпадали с конкретными «низовыми» запросами большей части социумов в данных странах.
Во-первых, когда речь шла о защите прав и интересов меньшинств и социально слабых индивидуумов, об ограничении пропаганды «реакционных» взглядов и т. п. (конкретные примеры таких законодательных запретов были приведены выше).
Во-вторых, когда целью патерналистско-цифрового контроля государства над социумом оказывалась профилактика правонарушений[61] (данная тенденция оказалась особенно характерной для США): «Для англо-американской модели предупреждения преступности, – отмечает в этой связи петербургский криминолог А. Л. Гуринская, – характерно использование принудительных мер, направленных на воздействие на индивидов, риск совершения преступлений которыми велик». При этом «вопрос об отграничении института принудительных превентивных мер от института наказания» остаётся открытым, поскольку не вписывается в классическую либерально-правовую юридическую парадигму, основанную на принципе презумпции невиновности. В этой связи анализ «ряда решений Европейского суда по правам человека и позиции Верховного суда США демонстрирует, что граница между этими институтами не всегда является чёткой»[62].
В-третьих, когда запретительно-регулятивная деятельность государств непосредственно касалась охраны общественной безопасности в тех сферах, которые само общество опознавало как актуальные и первоочередные. Наглядный пример такого рода – референдум в Швейцарии 28 ноября 2021 г., в ходе которого граждане уверенным большинством в 62,01 % одобрили введение ковидных сертификатов с индивидуальными QR-кодами. Швейцария стала первой страной в мире, где данный вопрос был вынесен на всенародное голосование[63].
Наконец, в-четвёртых, когда дело касалось предотвращения террористических угроз. Как отмечают в этой связи А. А. Ковалёв и Е. Ю. Князева (впрочем, думается, излишне обобщая и не учитывая разность настроений различных социальных групп), сегодня для западных обществ китайский опыт «всеохватного мониторинга собственного народа не является чем-то из ряда вон выходящим и экстраординарным в эпоху, которую американцы часто называют ”после 9.11“»[64].
Однако в тех случаях, когда власти пытались, используя возникший «низовой» запрос на усиление общественной безопасности, и, в частности, под флагом антитеррористической безопасности, взять общество под полицейский «кибер-колпак», эти попытки продолжали встречать в либерально-демократических странах противодействие со стороны общественности, и зачастую эффективное.
Классической в этом плане следует признать историю принятого в 2001 г., в период консервативного президентства Джорджа Буша-младшего, «Патриотического акта США (Сплочение и укрепление Америки путём обеспечения надлежащими средствами, требуемыми для пресечения терроризма и противодействия ему)»[65].
Президент США Джордж Буш-младший (2001–2009)
Этот закон, предоставивший правительству и полиции широкие полномочия по надзору за гражданами, в эпоху либерального президентства Барака Обамы, вскоре после скандала, связанного с «делом Сноудена»[66] (2013), был заменён в 2015 г. «Актом о свободе» («Объединение и укрепление Америки путём соблюдения прав и обеспечения эффективной дисциплины над мониторингом»).
Президент США Барак Обама (2009–2017)
И хотя, как отмечают исследователи, основные положения вновь принятого документа «сохранили базовые полномочия американских спецслужб по установлению широкого контроля за электронным общением американских граждан»[67], по мнению американских правозащитников, «Акт о свободе» во многом нормализовал ситуацию с бесконтрольной слежкой спецслужб за гражданами США. Так, вскоре после того как «Акт о свободе» вступил в силу, заместитель директора по правовым вопросам ACLU (НКО «Американский союз защиты гражданских свобод») Джамиль Джаффер отказался от критики, высказывавшейся им ранее в адрес данного законопроекта, и заявил, что
«начиная с 1978 года это самый важный законопроект о реформе слежки, и его принятие свидетельствует о том, что американцы больше не готовы выдавать спецслужбам карт-бланш»[68].
Джамиль Джаффер
Обеспокоенность различных социальных групп в либерально-демократических государствах вызывали и продолжают вызывать перспективы широкого распространения тоталитарно-цифрового опыта КНР (подробнее – см. ниже) в том числе на страны Запада[69].
В частности, энергичный отпор со стороны общественности – и в первую очередь со стороны той её части, которая активно выступает с позицией усиления общественной безопасности в отношении меньшинств и социально слабых, – встретили попытки властей США внедрить систему электронного распознавания лиц. Решения, запрещающие или ограничивающие данные методы слежки, были приняты во многих городах, где у власти находятся в основном представители левых политических сил.
Практически сразу после того, как в 2018 г. американские власти стали пытаться активно использовать систему распознавания лиц в целях поимки людей, подозреваемых в преступлениях и правонарушениях, выступающие за гражданскую свободу организации начали выказывать опасения, что правительство может злоупотреблять технологией и вести тотальную слежку за гражданами[70].
И уже в 2019 г. власти Сан-Франциско (штат Калифорния) первыми в США запретили полиции и другим ведомствам использовать системы распознавания лиц в городе[71].
В сентябре 2020 г. Портленд (штат Орегон) стал первым городом в США, который запретил использование технологии распознавания лиц не только государственными учреждениями, но и частными лицами в «местах общественного пользования». Оба постановления были приняты законодателями единогласно.
«Жители Портленда никогда не должны бояться того, что их право на неприкосновенность частной жизни будет использовано правительством или частными учреждениями», —
подчеркнул мэр Портленда демократ Тед Уиллер[72].
В феврале 2021 г. Городской совет Миннеаполиса (крупнейший город в штате Миннесота, где произошёл инцидент с убийством Джорджа Флойда 25 мая 2020 г. и где начались волнения, резко активизировавшие движение BLM[73]), без возражений принял решение запретить городской полиции и муниципальным агентствам использование технологии распознавания лиц в городе. На тот момент запрет на распознавание лиц действовал уже более, чем в десяти городах США, включая Бостон, Сан-Франциско, Окленд, Портленд и другие. Член городского совета Миннеаполиса Стив Флетчер специально подчеркнул, что принимаемая мера в первую очередь направлена на защиту меньшинств и социально слабых:
«Технология распознавания лиц работает очень хорошо, если вы похожи на меня – белого мужчину средних лет. Но для всех остальных она может давать неприемлемые сбои. Мы не можем подвергать людей нашего города, особенно цветных женщин, такому высокому уровню риска»[74].
Впрочем, это заявление скорее следовало расценить как чисто декларативное, поскольку ещё в 2018 г. активисты Американского союза защиты гражданских свобод (American Civil Liberties Union, ACLU), стремясь убедить Конгресс США запретить использование систем распознавания лиц федеральными агентствами и полицией по причине низкого качества этих систем, прогнали через систему распознавания лиц Amazon Rekognition всех американских конгрессменов. В итоге система распознала 28 конгрессменов как преступников, причём большую их часть составили белые мужчины[75].
Тем не менее, именно массовые волнения, вызванные гибелью Джорджа Флойда, привели к тому, что летом 2020 г., под влиянием левой общественности, крупнейшие цифровые компании – сначала IBM
О проекте
О подписке