Лерка не говорила, куда собирается поступать. Понятно, что на генетику, но вот куда. «Потом узнаешь», – говорила она Мишелю. «Потом узнаешь», – говорила она Шахраю. «Потом узнаешь», – говорила она их одноклассникам, ребятам из параллельных классов и всему остальному волжскому городу, влюблённому в неё. Кажется, она не принимала этот город и населяющих его юношей всерьёз. Всерьёз она относилась только к растениям, животным и бактериям. Может быть, Мишель поехал поступать в Ленинградский университет, потому что кто-то ему сказал, что Лерка собралась туда же, на биолого-почвенный. А возможно, Мишель это потом уже придумал для себя. Он не помнил. Наверное, это не так и важно. Многое было неважно.
За год до окончания Мишелем школы умерла Кока Лида. Хотя она и была родная сестра деда, однако на табличке, прикрученной к кресту, значилось «Ермолина Лидия Алексеевна». Бабушка Антонина говорила что-то о путанице в документах перед войной, из-за чего отчество у Коки Лиды не Александровна. Впрочем, Мишеля это всё не сильно заботило.
Важно, что поздним июньским вечером восемьдесят шестого года их с Шахраем провожали в Ленинград на перроне станции Ярославль-центральная. Оба впервые уезжали так далеко и надолго от семьи. Пионерский лагерь, работа на току после девятого класса, сбор яблок в колхозе – всё не в счёт. Поезд отправлялся не в Ленинград, а в самостоятельную взрослую жизнь. И пусть Мишель с Шахраем это ещё не совсем сознавали, но и они заметили, что взрослые только изображают радость и приподнятое настроение.
Лидушка потом рассказывала, что, когда красные огоньки последнего вагона мотнуло на дальней стрелке и репродуктор-колокольчик на столбе голосом железнодорожной женщины проскрипел что-то деловое и непонятное, дед захлопал по карманам своего летнего пальто в поисках папирос, замер, наверное, вспомнив, что бросил курить сразу после госпиталя в сорок втором, достал носовой платок и отчаянно высморкался.
– И вид, Мишель, у него в тот момент был растерянный и грустный.
Отец Михаил дошёл до поворота над самой пристанью. В детстве они перелезали через низкую ограду, спускались по крутой и вовсе невозможной после дождя тропинке за кусты, так что сверху их уже не было видно. Там торчала сделанная из досок и врытая в землю низкая скамья. На ней сидели почти на корточках, смотрели на реку и курили. Наверное, скамья и сейчас на своём месте, уже оккупированная чужим детством, в которое отцу Михаилу проход заказан.
Здесь, в угловом доме, жила влюблённая в него одноклассница Лена Белозёрова. Белозёрова казалась ему, да и всем, некрасивой. Её портили крупные неровные передние резцы, из-за которых девушка походила на мультипликационного кролика. Её даже так дразнили, пока она не сделалась старостой класса. После этого стали называть не иначе как Белозёриха. Она носила очки, и волосы её всегда были зачёсаны назад и убраны в торчащую, подобно короне над маленькой головой, кичку.
Эта белозёровская любовь Мишеля однажды в конец заколебала, и он при всей компании, курящей на секретной мартовской скамейке, высмеял Белозёрову, рассказав, как она пукает, когда волнуется, и как её дыхание, только они оказываются вместе на физкультуре, становится похоже на хрюканье. Он говорил это громко, почти кричал. И, наверное, да что там «наверное», без сомнения, Белозёрова слышала эти обидные слова, потому что форточки на первом этаже углового дома были открыты. Да, она слышала. Но так ей и надо, потому что только так и положено учить тех, кто берёт не своё. Разве мог он, Михаил Ермолин, быть предназначен Белозёровой? Глупость, фантазия да и только.
В декабре, перед самыми зимними каникулами, в восьмом классе Белозёриха писала Мишелю чувственные записки, которые отправляла со своего места во втором ряду у окна на заднюю парту у стены, где сидели Шахрай с Мишелем. Конечно, эти записки прочитывались по дороге. Иногда к ним добавлялись непристойные рисунки кого-то из мальчишек или отпечатки губ кого-то из девочек. За месяц до этого им на троих с Белозёровой и Шахраем поручили делать стенгазету к Новому году. Они собрались после уроков тут, в этом доме с окнами на Волгу, но вместо того, чтобы писать буквы и кромсать фотографии, вначале выпили по несколько глотков сухого грузинского вина, початую бутылку которого Белозёрова достала из серванта, а потом принялись играть в подкидного дурака на раздевание. Проигрывал Шахрай. Когда на нём остались только брюки и правый носок, он бросил карты, сказал, что ему пора, оделся и со словами «делайте сами свою стенгазету» ушёл домой. Мишель и Белозёрова остались вдвоём. К тому времени за окнами уже почти стемнело, и на правом берегу зажглись огни. Белозёрова сидела на полу, перед листом ватмана, в синих рейтузах и длинной шёлковой блузке. Школьный сарафан и передник она уже «проиграла».
За две следующие раздачи она лишилась блузки и майки. Под майкой оказался белый с кружевами и явно не новый лифчик, может быть, даже принадлежавший когда-то белозёровской мамаше, еле скрывавший уже развитую грудь. Мишелю показалось, что одноклассница жульничает, и не в свою пользу. Она дважды побила его семёрки королями, хотя у неё были восьмёрки и девятка крестей (козырь), он помнил, как Белозёрова взяла их из прикупа. А потом зашла с туза, зная, что он отобьётся козырем, и в конце кона осталась и без лифчика.
Он старался смотреть в карты, а не на грудь Белозёровой, а в ушах крутился диалог в раздевалке перед физкультурой:
– У Барановой сиськи что надо.
– Прикинь, у Гольдберг больше! Вообще сисяндры!
– А ты трогал?
– Я-то трогал. А ты трогал?
– Даяу всех трогал, даже у Белозёрихи.
– У Белозёрихи отличные сиськи. Маленькие, но крепкие.
Переволновавшись, Мишель зашёл с бубнового валета, но вместо того, чтобы побить валета дамой, Белозёрова вдруг повернулась, положила карты на стол, потом встала и задёрнула левую, ближнюю к дивану штору. В комнате стало совсем темно. Тогда она подошла к Мишелю и протянула руку. Он послушно встал. Белозёрова сняла очки, положила рядом с картами и легонько толкнула Мишеля к дивану. Он оглянулся, и в то же мгновение Белозёрова толкнула его уже сильнее, так что диван оказался под коленками и Мишель просто рухнул, ударившись головой о твёрдый валик, но не проронил ни звука. Она опустилась на колени и приблизила лицо к его лицу, поцеловала в губы, потом встала и как-то по-дурацки, стоя то на одной ноге, то на другой, то приподнимаясь на цыпочки, сняла колготки, оставшись только лишь в светлых трусах, которые оказались самым ярким пятном в тёмной комнате. Мишель подвинулся к спинке дивана, ощутив всей голой спиной его колкость и шершавость. Белозёрова легла рядом, сразу впилась губами в его рот, засунув свой язык между его зубов, а руку положила туда, где, помимо его воли, за секунду поднялся «пик коммунизма». И вот он уже гладит её соски, кладёт ладонь на холодный, влажный зад и прижимает к себе.
– Ты меня любишь, Мишенька?
– Да! А ты меня, Алёнушка? – Он назвал так Белозёрову, даже не задумываясь, словно бы иного имени у девушки никогда и не было.
– Люблю тебя больше жизни! Люблю тебя! Люблю тебя!
Белозёрова прижалась к нему так, что он почувствовал её всю, даже пульсирующий лобок. Она чуть отстранилась, высвободила левую руку и, пробравшись вниз, сразу лихо расправившись с ремнём и пуговицами брюк, забралась к нему в трусы. Мишель схватил ртом тёмный воздух гостиной Белозёровых, уже расчерченный наискось светом фонаря, зажёгшегося в конце Волжской набережной, с тенями от штор и оконного переплёта. И вот в мешанину лёгкого нафталинового привкуса из открытого шкафа с платьями, которые так и не надела Белозёрова, и эха рыбного супа, который варили кошке из мороженой мойвы утром, влились густые волны его собственного и белозёровского пота, выхлоп кислого сухого вина из их открытых и кричащих страстным молчанием ртов. И в тот же миг он не выдержал и, выгнувшись так, что вновь ударился затылком о валик дивана, лопнул тугой и горячей струёй прямо в пальцы Белозёровой. А та, вместо того чтобы убрать руку, наоборот, принялась мять и гладить его опаскудившийся орган, от чего ко всем запахам преисподней примешался сладковатый и туманный аромат его, Мишелева, позора.
Отец Михаил посмотрел на дом, стоящий за временным жестяным забором, каким обычно, чтобы защитить от разграбления, закрывают купленную наново далеко от собственного обитания недвижимость. Где-то тут, за синим жестяным кожухом, пряталась пошарпанная филёнчатая дверь под тугой пружиной, в которую он выскочил, на ходу застёгивая на три большие круглые пуговицы синтетическое полупальто. Такие мохнатые полупальто были модны в тот и предыдущие года. Он бежал с поля боя, триумфатором, но обескураженным своей победой, сдавшимся самому себе и своим мыслям о себе, ничтожным и опозоренным. Месяц потом он чувствовал пальцы Белозёровой на своём члене и оттого возбуждался и, против желания, теребил и мял, пока не взрывался вновь в тишине и темени уличного сортира.
Теперь здесь никто не жил. Новые хозяева успели вставить пластиковые окна, оградить дом забором и пропали, видимо, надолго. У забора кисла разворошённая ржавая гора синтетической ваты. Как и под Владимиром, тут скупали недвижимость москвичи. Делали они это нехотя, словно вынужденно подбирая то, что оказывалось ненужным хозяевам. И после мариновали местных работяг, не начиная стройку или ремонт, но и не отпуская работников. Впрочем, к москвичам и их манере хозяйничать тут, как и везде по стране, привыкли и не принимали в расчёт: будут деньги, будет и работа.
Отец Михаил прошёл по Первой Овражной до следующего поворота, где некогда был дом Шахраев, а теперь высился новый деревянный забор, покрытый коричневой финской морилкой. Дом форсил терракотовой черепичной крышей и деревянными оконными переплётами стеклопакетов. Ворота с каменными столбами обрамляли добротную калитку из шпунтовой дубовой доски, справа от которой поблёскивало рифлёное железо автоматических ворот.
Он нажал кнопку домофона и услышал, как где-то внутри истерично запиликал звонок. Однако ответа не последовало. Отец Михаил звонил снова и снова, но никто так и не открыл. Будь у него телефон, он связался бы с приятелем ещё с пристани, но тот, на котором обычно запускался навигатор, был разбит вдребезги и оставлен в недрах руин несчастного «Логана».
Отец Михаил огляделся по сторонам, убедился, что никто не видит, прочёл Иисусову молитву, перекрестился да и перекинул через забор вначале сумку с облачением, а потом пакет со всякой дребеденью из разбитой машины. Он услышал, как с той стороны забора вначале сухо звякнуло кадило в пакете, а потом из внешнего кармана сумки со стуком вылетел и, шурша, проехал по бетонному помосту беляевский свёрток. «Вот и ладно. Вот и пусть. Шахрай появится, поймёт, что я уже в Тутаеве», – подумал отец Михаил и бодро, налегке пошагал по Красноармейской, ныне Крестовоздвиженской, к городскому парку.
Странно, но все эти годы отец Михаил о Белозёровой не вспоминал. Её словно и не было вовсе. И вместе с ней не было и его самого со спущенными брюками, трясущегося от вожделения июльской ночью в малиннике на склоне Второй Овражной, когда дискотека в городском парке рассовывала по каждому длинному чулку аллей, по каждому карману улиц и переулочков Романовской стороны то острые чешуйки высоких частот, то тяжёлые подшипники низких от медляка «Ticket to the Moon». И Лена Белозёрова облизывала, мяла и целовала его восставшее достоинство, а потом, словно тяжёлую воду, громко сглатывала то, что досталось ей случайно и без любви. И не отпускала сбежать, как тогда зимой, а держала крепко за карманы «леви-страуса». И после, когда он вдруг заплакал, обнимала его, гладила по щеке и шептала в ухо ласковые глупости, от которых слёзы текли ещё обильнее. А он думал, что хорошо было бы сейчас достать из дедовской офицерской планшетки тяжёлый стальной кастет и со всей мочи ударить Белозёрову по макушке, чтобы раз и навсегда освободиться от этого мутно-розового позора страсти, гулко ухающего в ушах. Но вместо этого он тогда вытер лицо рукавом рубашки, застегнул ширинку, сказал Белозёровой «пока» и, не оборачиваясь, хотя она звала, выбрался из зарослей и почти бегом добрался до своего двора и скрылся за калиткой. А через месяц Ермолины всей семьёй уже переехали в Ярославль.
О проекте
О подписке