Дали мне какие-то игрушки, и я сидел в углу, сгорая от стыда, и молчал. Новая мама меня любила всю ее жизнь. Она была бесплодной, и я был ей за сына. Иногда она брала меня в свою постель, и я переживал то же самое, что со своей двоюродной сестрой. Не помню, чтобы когда-нибудь они укоряли меня или взывали к совести, что очень было распространено в те времена. Были ли им приятны прикосновения моих рук?
Помню много таких заигрываний с девушками намного старше меня. Все меня считали красивым мальчиком. Я до того привык к этому, что, если на новом месте мне этого не говорили, очень удивлялся. Новая мама была, по моему мнению, некрасива, но я был к ней очень привязан. Однажды я проснулся, головой уткнувшись в ее подмышку, но когда открыл глаза, увидел, что упираюсь головой в холодную стенку. Чувство разочарования от разрыва между прекрасным горячим сном и холодной реальностью преследовало меня долгое время. В ту же ночь, позднее, проснувшись, я слушал, как отец о чем-то переговаривается с мачехой, и впервые во мне проснулось чувство ревности и острое желание помешать их разговору. Затем пришло чувство раскаяния. Я научился сдерживаться. Образ новой матери глубоко лежит в моем подсознании. Иногда меня удивляет, почему меня влекут с такой силой к себе далекие от моих интересов женщины, и я совершаю невероятные усилия, чтобы преодолеть эти влечения. Только недавно я уяснил себе причину этих влечений. Первые сексуальные переживания ребенка влияют на его душу с невероятной силой. И еще. Мне было четыре года, и я учился в хедере. Привык сам ходить в школу. Однажды в дождь я шел в новых галошах. На улице ко мне пристал парень в “капоте” – одежде ученика йешивы, и предложил донести меня на руках до хедера. Я не знал, что ему ответить и мгновенно очутился у него на руках. На ступеньках хедера он ловко снял с меня галоши и скрылся. Я стоял и плакал. Мама объяснила мне, что это был обыкновенный вор. Так я узнал, какое зло может нанести человек, стал осторожным и скептически настроенным по отношению к ближнему.
Быть может всё это, что пишу, тебе неинтересно вообще? Но мне приятно с тобой беседовать в письменном виде, чтобы хоть немного снять с себя груз воспоминаний. Жаль, что я не могу сидеть напротив тебя и держать твою руку в своей. Время от времени буду тебе писать. Прошу тебя сохранять эти листки, чтобы потом прислать их мне. Это для того, чтобы я мог знать, где остановился, как продолжить… У меня в этом – душевная необходимость. Пиши мне. Для меня большая радость получать от тебя письма, знать, что с тобой. Всех, кто возвращается из Мерхавии, я спрашиваю о тебе.
Радости и счастья тебе, Шейндале.
Израиль
В роще кибуца Мишмар Аэмек, под общим небом и на общей земле, Наоми и Израиль делились друг с другом своим детством.
Его набожный отец, зарабатывал шитьем кошельков. Учитывая способности сына, он определил его в “нормальную” еврейскую школу, где кроме Священного писания, изучали общеобразовательные предметы, что не очень нравилось их ортодоксальному окружению. Семья жила в бедности, но в атмосфере большой родительской любви. В скудном их дворике была душевая. Отец мыл маленького сына в деревянном корыте. Закутывал в простыню и нес в дом.
Наоми не чувствовала такой родительской любви. Богатое германское еврейство подражая аристократическому этикету, держало детей в отдалении от себя.
“Я знаю, что я ненормальная”. Она действительно думает о себе, как о существе, которое нарушает все, принятые в коллективе правила поведения.
Она рассказала новому другу, про свой врожденный дефект, про шрам на голове, оставшийся после удаления нароста. Она все еще ощущает себя потерянным ребенком, ищущим спасения.
“Не наводи на себя напраслину. Ты очень привлекательная женщина”, – говорит он, не спуская с нее глаз. Она, то ли улыбается, то ли плачет.
“Никогда не буду сама собой. Люди преследуют меня за мое “я”. Потому, когда прерывают мое молчание, я лгу. Но с тобой я могу говорить, не лукавя. Для меня это великое дело”.
Он взял ее руку в свою, обнял, и вся неловкость и боль ее жизни вырвались из глубины ее души: “Смеются над моей правдой. Говорят, что я сочиняю небылицы. Когда же я лгу, они в это верят. Из-за лжи я сама себя ненавижу. Эта ненависть к себе является главным чувством в моей жизни”.
Он расспрашивал ее о детских годах, о друзьях детства. Она рассказывала о своем сиротстве, без матери и отца, о необычной жизни в богатом доме, об окружении, которое не знало, как вести себя с ее необычностью. Он слушал ее рассказы о молчаливой девочке, которая самое заветное скрывала в душе, ибо редкие ее откровения порождали лишь насмешки. С самого раннего детства она приучила себя жить в двух мирах. Окружающим ее людям она рассказывала сочиненные ею байки, зная, что именно им может понравиться и что они могут принять на веру. В то же время правду она хранила в себе, как истинное сокровище. Такая двойная жизнь гарантировала ей, что никто не сможет коснуться ее тайн. Она не сказала Израилю, что боится своего отражения в зеркале. И о том, как все восхищались красотой ее сестер и братьев, и удивлялись, когда натыкались на ее смуглое и печальное лицо. Она знала, что умна, этакая грустная девочка-старушка, вызывающая у людей чувство отторжения. В сосновой роще лицо ее раскрылось, как раскрываются цветы во время цветения. Израиль – чудо, какой человек, ее якорь, думала она, он понимает, что ее необычность приводит к тому, что ее считают смешной и странной. Она мыслит не так, как все, потому ее фантазии – это ее убежища, в которых она прячется от угрожающей реальности. Израиль пытается воспитать в ней умение заглядывать в собственную ее душу, понять ее возможности и возможности окружающих.
“Не ищи изъяны у других”, – сказал он ей, когда она пожаловалась на товарища, который исказил ее слова. “Не называй его лгуном”, – защищал он другого товарища, который оскорбил ее тем, что не поверил в ее искренность. Учил ее различать разные ситуации. Она, про себя, повторяет его слова: “Всегда бери в расчет, что большинство людей живет сиюминутно и не в силах распознать знаки будущего. Стиль твоего мышления отличен от большинства. Внимательно вглядывайся в собеседника. Проверяй людей, которых ты допускаешь к своим мыслям. Иначе, они будут искажать все, тобой сказанное, и ты всегда окажешься в проигрыше. Это, кстати, проблема и моей жизни. Я стараюсь не разговаривать с теми, которых подозреваю в том, что они не смогут постичь мою мысль до конца”.
“Я пришла из ничтожества”, – бормочет она.
“Никогда не говори этого”, – он осторожно касается ее тонкой руки. – “Никогда, никогда не говори такое”.
Да, да, повторяет она про себя, я пришла из ничтожества.
Наоми истерически смеется. Она, немецкая еврейка, винит и себя и свою семью. Ведь они были уверены: немцы не тронут евреев, что христианкое общество нуждается в евреях. Что ничего плохого им не сделают.
Лотшин, ее старшая сестра права. Если бы еврейская буржуазия не была столь слепа в оценке будущего, быть может, европейское еврейство поняло угрозу, нависшую над ним, и спаслось бы от нацистов. Культура европейского еврейства была уничтожена в корне, ибо еврейская община в Германии потеряла в ассимиляции собственную идентичность.
Наоми вновь и вновь размышляет, погружаясь в историю семьи, вспоминая гордость деда, направлявшего в нее острия иллюзии, лезвия слепоты чувств и самообмана. Нацисты усилились, грабили и убивали по всей Германии, а что делал дед? Говорил о старом добром времени и насмехался над черными прогнозами внука Гейнца. Нацисты кричали “Смерть евреям”, а дед уцепился за прошлое и не переставал воспевать кайзера Вильгельма Первого и Бисмарка, который потакал евреям, ибо надеялся на их таланты, которые дадут сильнейший толчок развития германской промышленности и, конечно же, международной торговле.
1871 – год коронования Вильгельма, первого кайзера Германии, лег печатью на сердце деда.
Его, крепкого, высокого мужчину определили в кирасиры, полк кавалерии, служивший лично кайзеру. Он – единственный еврей, которого мобилизовали в этот отборный полк: в нём служили только сынки аристократов. Как он гордился мундиром, производившим на всех неизгладимое впечатление. В тот же год права евреев были уравнены с правами всех граждан, и с того момента национальные чувства вырвались из души деда без всякой сдержанности. Дед всё более сближался с христианским обществом. Как богатый еврей он приобрел в аристократическом районе Берлина роскошный дом в юнкерском стиле, войдя в высший круг приближенных к кайзеру.
“Хайль Гитлер”, – орала орава на улицах и площадях, а дед лишь усмехался и ёрничал. Даже тогда, когда капиталисты стали вступать в нацистскую партию. Гейнц видел приближающуюся катастрофу, но дед упорно погружался в сороковые годы девятнадцатого века, период первой волны промышленной революции. А затем, перепрыгнув через десятки лет, вспоминал пору технологического прогресса. С молниеносной скоростью чудеса ворвались в повседневную жизнь, и дед, авантюрист по натуре, почувствовал, что все эти новшества родились именно для него. Появление железных дорог по всей Германии привело к быстрой связи с любым местом в стране. Телефон, микрофон, граммофон, электрическая лампочка – привели к расцвету новой европейской культуры. Дед изумленно рассказывал о развитии городов, об электрическом освещении улиц. И чем стремительней распространялась цивилизация, тем пренебрежительней дед относился к националистическим антисемитским движениям, которые наряду с призывами к консолидации немцев, призывали к отторжению от евреев, гены которых ущербны и несут деградацию.
За головокружением прогресса деда не очень напрягало проникающее в массы невинное тогда понятие”антисемитизм”. Вносимое с научной подоплекой в германский лексикон, это понятие не казалось деду актуальным. Он демонстративно не обращал внимания на союзы, движения, партии, распространяющие расистские небылицы о евреях, которые, ассимилируясь, вносят скверну в чистоту германской расы. Дух романтики национализма, усиливающий ненависть к евреям, не проникал в устойчивый внутренний мир деда. Сердце его было отдано объединенному государству Германии, включившему в себя и Пруссию и княжества. Он был бесконечно предан стране, превратившейся в промышленную и колониальную державу, проникшую в Африку и на острова Океании. В этой атмосфере он привел к расцвету свой бизнес, вопреки тому, что, как еврею, ему не было хода в Союз германских производителей стали.
Кровь и железо! Дед ликовал, любуясь багровыми языками пламени доменных печей своего металлургического завода. С началом Первой мировой войны он стал производить патроны и винтовки, в дополнение к ваннам, рукомойникам и другим предметам домашнего обихода. Германии требовалось много оружия для продолжительных сражений, и на стенах завода множились портреты кайзера Вильгельма Второго. Рабочие, черные от копоти, с красными от близости к пламени глазами, задыхаясь от недостатка воздуха, плавили железо. И дед суетился среди них, вел с ними разговоры о политике, развлекал анекдотами. Дед расширял завод и улучшал производство. Он, не получивший никакого наследства от родителей, старался изо всех сил оставить богатство своим внукам.
В сосновой роще кибуца Мишмар Аэмек Наоми рассказывала Израилю о том, как все их благополучие оказалось мыльным пузырем, который раздувался и раздувался, пока, в конце концов, не лопнул перед лицом деда и его наследников.
Израиль же удивлялся предкам Наоми, которые, благодаря своему статусу, не проживали в гетто. Они достигли почетного положения в промышленности и торговле и считались евреями, вносящими существенный вклад в расцвет экономики государства. В Силезии предки деда построили крупную текстильную фабрику, слава которой достигла всех германских княжеств. Финансовое могущество предков росло, и семья Френкель, по сути, стала основательницей текстильной промышленности Германии. Предки деда построили себе роскошные особняки, их обслуживало множество слуг.
Новые веяния проникли во все уголки существования еврейской буржуазии Германии. Их сыновья и дочери получали разностороннее образование – в искусстве, музыке, театре, немецком языке, вдобавок к традиционному еврейскому образованию.
Их потомки стали наследниками духовной и материальной культуры предков. Все они в течение двух лет получали образование и воспитание в семейном дворце в городе Нойштадте, в Силезии. Из внучек деда только Руфь и Лотшин прожили там два года.
Наоми же жила в постоянном конфликте с собой. С одной стороны, она испытывала тоску по высокой культуре и изобилию отчего дома. С другой, все время вела внутренний спорт с дедом-буржуем. Хотя он с уважением относился к своим рабочим, восполняя то, что они теряли в забастовках.
Но она не помнит, чтобы дед хотя бы раз говорил с симпатией о пробуждавшемся достоинстве рабочих и крестьянских масс, которые не могли пользоваться плодами промышленной революции. Несмотря на многочисленные протесты теоретиков, клеймящих эксплуатацию и нищее существование, жалкие заработки и высокие налоги. Это создавало почву для антисемитских движений и партий.
И все же следует признать: Германия стала финансовой и культурной державой благодаря капиталистам. Без них страна бы отставала от европейских держав – Британии и Франции. Так устроен мир. За прогресс надо платить.
Наоми пытается сбежать от прошлого, а Израиль не дает ей сбежать от себя самой, пытается войти в ее внутренний мир.
Она размышляет: смысл существования еврейского народа был потерян дедом и его семьей, как и значительным числом еврейских общин, осквернивших себя жаждой приобщиться к чуждому им обществу.
Да и в самом Израиле евреи бегут от иудаизма. Окружающий мир марксизма не отвечает их чаяньям. Без крепких корней они обречены исчезнуть.
“Тяжко мне жить в кибуце, когда смещаются понятия добра и зла”.
Он говорит о том, что эти два понятия размылись, он предостерегает её:
“Берегись одного. Береги душу от людей бесталанных, но с большими амбициями. Они идут по жизни кривыми путями. Отсутствие таланта они восполняют тем, что совершают мерзости в отношении других. Середняки всегда будут копать яму тем, кто осознаёт их мерзкую суть и выступает против них”.
Чтобы поддержать ее, Израиль рассказывает об известной коммуне репатриантов из Вены. Когда кем-то овладевала депрессия, он будил всех посреди ночи. Они собирались вокруг товарища, говорили с ним и успокаивали. Именно он, Израиль, был живой душой “избы”, как поляки и русские называли помещение, где собиралась коммуна.
“Надо бороться с трудностями”, – сказал Израиль и рассказал об идейных и коллективных проблемах, затрудняющих его жизнь в кибуце и, вообще, в еврейском анклаве страны.
В своем одиночестве он доверял мысли дневнику:
…Не могу уединиться. Для меня это главное лечение. Каток событий распластывает душу: все последнее время – в клещах окружающих тебя назойливостью и мелочностью людей, без мгновения покоя, без возможности вырваться из круга будничных, заедающих душу дел, из втягивающего ее в каждый миг желания помочь кому-то в чём-то. Так и существую в этой удушающей атмосфере. Ни минуты для личной жизни, для размышлений. Бессонница, физическая и душевная усталость. Внешне веду себя тихо-тихо. Но внутри все бурлит…
“Не обрету покоя, – жалуется он Наоми, – пока не отдамся весь тому, что для меня свято, – социализму, сионизму, кибуцу. Не могу позволить себе укрыться в личную жизнь. Нет замены кибуцу. Мое место там. Во имя кибуца буду бескомпромиссно бороться. Воплотить идеал можно только в коллективе”.
Он тяжко трудился в поле, дежурил на кухне, переносил диктаторские замашки кухонного начальства, с трудом таскал на себе мешки с мукой и сахаром, часто останавливаясь, но ни разу не жалуясь на врожденный порок сердца. Члены кибуца, в основном, люди здоровые и крепкие, вообще не ведут разговоров о болезнях. К счастью, его интеллект, речи, произносимые им на собраниях и в комиссиях, его мнения на разные темы, которые он публиковал в газетах, собирали вокруг него поклонников. Меир Яари назначил его своим секретарем, и Израиль обрел почетное место одного из лидеров кибуцного Движения. Как его боссы – Меир Яари, Яков Хазан и другие руководители, он освободился от каторжных полевых работ.
В сосновой роще кибуца Мишмар Аэмек Израиль говорил с Наоми о развитии человеческого общества, об иудаизме, социализме, красной Розе – Розе Люксембург. Книгу о ней, написанную Паулем Фрелихом, он переводил на иврит. Образ этой удивительной женщины, нежно относившейся к социализму, он изучил по ее сочинению “Письма из острога”, опубликованному издательством “Сифриат Апоалим” в 1942 году. Её соратнику Карлу Либкнехту лирика была чужда.
“Каких ивритских поэтов ты любишь”, – спрашивал он Наоми.
“Черниховского”, – сказала она и тут же подчеркнула, что не любит Бялика, кроме его стихотворения “Побег”, ибо оно выражает духовный конфликт, близкий ей.
“Я тоже не большой поклонник Бялика”, – согласился он и, к ее вящему удивлению, не разразился большой речью о том, какой великий поэт – Бялик.
“Он не освободился от атмосферы еврейского местечка, которая ветшает и окостеневает”.
“Нет у него глубины Рильке и Черниховского”.
“Да, – согласился Израиль, – Черниховский – человек большого мира”.
Полдень. Во дворе кибуца они встречаются с уважаемой парой – Бертой и Яковом Хазан.
“Вы встречаетесь?” – спрашивает Берта.
“Где Шик?” – многозначительно произносит Яков. Израиль снимает неловкость разговором о каких-то незначительных делах и уходит. Наоми направляется в читальный зал, а сердце ее переполнено новыми надеждами.
Израиль исчез. Она отчаянно нуждается в нём. Шик нашел в платяном шкафу тетрадь, в которой она записывала свои рассказы.
“Ну что, “Библиотека трудящихся” это не напечатает”, – посмеивается он.
Только Израиль сможет дать профессиональную оценку ее творчеству – решила Наоми.
Она написала письмо с просьбой дать совет по одному делу. Ответное письмо вызвало скандал. Шик ворвался в дом, размахивая этим письмом, которое нашел в груде писем, скопившихся в секретариате кибуца.
“Что за отношения у тебя с Израилем Розенцвайгом?!” – кричал он. Глаза его выкатились из орбит, когда он читал адрес и имя адресата: “Сделала с ним то же, что со мной? Соблазнила его?!”
“Я не желаю с тобой разговаривать!” – она выскочила из дома с письмом в руках. Израиль писал, что должен принять участие в конференции, в ее кибуце.
О проекте
О подписке