Мы летим в небе над Европой. Говорят, это самая лучшая трасса в мире. Лететь над Европой из Москвы куда-нибудь в Париж или Амстердам – это значит быть постоянно под контролем сразу нескольких авиадиспетчеров, которые внимательно наблюдают за движением лайнера, передавая его буквально «из рук в руки». Собственно, диспетчеры есть везде, но европейские трассы особенные. Во-первых, они перегружены так, что из иллюминатора всегда можно увидеть пролетающие навстречу или параллельно с вами самолеты, а во-вторых, здесь сидят лучшие специалисты в мире. Такого класса авиадиспетчеры, возможно, есть только в США. Но столь проверенных трасс точно нет нигде в мире. Стоит лишь представить себе, сколько под крылом вашего самолета надежных и благоустроенных аэропортов, и можно спокойно спать в своем кресле. Полет над Европой всегда удовольствие, почти гарантированная безопасность, если, конечно, самолет можно считать гарантированно безопасным средством передвижения.
Где-то я читал, что риск погибнуть в авиационной катастрофе примерно равен одной двадцатипятитысячной. Шанс почти нереальный. Но если вспомнить, сколько людей ежегодно гибнет в авиакатастрофах, то как-то сразу забываешь об этих шансах. Впрочем, мне все равно не умереть в самолете. У меня мало шансов вернуться обратно в Москву живым и невредимым. Вернее, шансов почти нет. Один на сто или на тысячу. Я не знаю, как считать. Я ведь идеальная мишень. То есть такая круглая бумажка с указанием разрядов, которую повесили перед глазами стрелков, чтобы они попали точно в десятку. Стрелки имеют неограниченное количество патронов и возможность стрелять столько, сколько им нужно. А я обязан терпеливо дожидаться, когда в меня попадут. Точно в десятку. Может быть, в сердце. Или в голову. Это уже не так важно. Единственное, на что я не имею права, так это уклоняться от их преследования. Я не имею права никуда исчезать. Более того, я обязан сделать все, чтобы быть у них постоянно под прицелом. Только не считайте меня сумасшедшим. Я сознательно сделал свой выбор. И вполне понимаю, на что именно я иду. Впрочем, на сегодняшний день у меня все равно нет иного выбора.
Я нахожусь в салоне бизнес-класса. Мой широкомордый преследователь сидит в другом салоне. Но я не сомневаюсь, что среди моих спутников есть его напарник. Все спят, но один наверняка делает вид, что спит. Впрочем, я, возможно, излишне подозрителен. Куда я могу сбежать из самолета, который только через несколько часов приземлится в Амстердаме? Выпрыгнуть с парашютом? Или заставить пилотов посадить самолет где-нибудь в Германии? Все это хорошо для фантастического боевика. В жизни все скучнее и проще. И гораздо опаснее.
Впрочем, какая мне разница, чем моя история не похожа на надуманные романы. Любой профессионал скажет вам, чем и как отличается настоящая жизнь от захватывающих приключений супергероев. Да прежде всего своей монотонностью, своей обыденностью. Самые великие разведчики – это те, о которых мы так ничего и не узнали. Самые выдающиеся контрразведчики – это люди, незаметно и хорошо делавшие свою работу. Когда преступника арестовывают со стрельбой и погоней, это означает только одно – следователь не умеет работать, а сотрудники уголовного розыска откровенные профаны. К сожалению, это не относится ко мне. Моя жизнь в течение нескольких ближайших дней или недель, смотря по тому, сколько я смогу продержаться, не обещает быть ни монотонной, ни обыденной.
Мне кажется, я примерно знаю, кто именно напарник Широкомордого. Это неприятный типчик, сидящий в углу салона. У него короткие, будто нарисованные усики и несколько азиатский тип лица. Возможно, он калмык или татарин. Скорее всего его родовые корни на Северном Кавказе. Он удивительно быстро открывает глаза, когда рядом с ним появляется стюардесса. Не спит, имитирует сон.
Все правильно. У Широкомордого обязательно должен быть напарник. Они будут «пасти» меня вдвоем, подстраховывая друг друга. Я подзываю стюардессу и прошу принести мне кампари. Уже давно я не выезжал за рубеж и давно не испытывал этого непонятного чувства полусвободы, когда ты оказываешься за рубежом. И хотя я прекрасно понимал, что никуда не могу сбежать и в любом случае вернусь в страну по завершении командировки, тем не менее в тот момент, когда я оказывался за границей, мне казалось, что я попадал даже не в другую страну, а в другое время. Все было фантастически интересно и как-то тревожно.
Сейчас уже многим не понять, как завидовали человеку, который имел возможность в семидесятые-восьмидесятые годы регулярно выезжать за рубеж. На человека, побывавшего в Париже или в Лондоне, смотрели как на инопланетянина. Я пришел в КГБ в семьдесят пятом. Честно говоря, я даже не думал, что когда-нибудь стану сотрудником органов. К нам, прибалтам, традиционно относились с большим недоверием, чем к представителям других народов. Я родился в сорок девятом, в сибирском поселке Старая Галка.
Там мы жили вчетвером – с матерью, сестрой и бабушкой. Нас выслали в Сибирь в сорок восьмом, родители матери, как нам сказали, оказались представителями старинного баронского рода. И хотя мой дед к тому времени уже давно лежал в семейном склепе на кладбище, «баронства» оказалось достаточно, чтобы выслать жену, беременную дочь и внучку в Сибирь как потенциально опасных представителей старого мира. Интересно, чем могла навредить Советской власти моя старая бабушка или моя пятилетняя сестра? Беременной была моя мама, и, как вы догадываетесь, именно я сидел у нее в животе. А вот с папой все было гораздо сложнее.
О моем отце мама никогда не говорила, словно его никогда и не было. Однажды сестра рассказала мне, что он ушел от нас, когда ей было четыре года. Бабушка говорила сестре, что он бросил семью и уехал в Западную Германию, к своему дяде. Откуда нам было знать, почему он уехал в Германию и почему мама ничего нам не рассказывала? Он уехал за восемь месяцев до моего рождения и за полгода до нашего выселения из Латвии. Уезжая в Германию, он не знал, что моя мама ждет ребенка.
Мы провели в Сибири больше пяти лет. Об этом времени у меня почти не осталось воспоминаний. Я только помню большую крестьянскую избу, где всегда было тепло и весело. Мы жили в крестьянской семье, где, кроме нас с сестрой, росло еще четверо ребят. И нужно сказать, что мудрые крестьяне понимали все гораздо лучше наших доморощенных «политиков» из КГБ. Они чувствовали разницу между настоящими врагами и несчастными людьми, случайно ставшими жертвами этого молоха. К нам относились всегда хорошо, а сестре в школе даже не намекали, что она из семьи «врагов народа». Хотя формально мы не считались «чесизрами», то есть членами семьи изменников родины. Дедушка умер в тридцать восьмом, и мы были просто ссыльными поселенцами.
Пять с половиной лет пролетело довольно быстро. Во всяком случае, так мне говорила моя сестра, которой к тому времени шел уже одиннадцатый год. Она училась в четвертом классе и уже говорила по-русски без всякого акцента, когда однажды к нам домой приехал сам начальник районного отдела КГБ. В пятьдесят четвертом так стали называть органы разведки и контрразведки. До этого местные отделения КГБ назывались сначала отделами НКВД, затем МГБ, позже МВД.
Нужно было жить в те времена, чтобы понимать, какое значение имел визит руководителя районного КГБ в глухое сибирское село. Все население деревни знало о визите важного гостя. Но самое удивительное было не в том, что он впервые приехал в это село. Поразительно, что, кроме правления, куда он обязан был зайти, редкостный гость пришел еще и в наш дом. Наши хозяева были не то что напуганы, даже трудно подобрать слова, чтобы описать их чувства. Если бы они были по-настоящему религиозными людьми, они бы решили, что к ним явился сам Господь. Или по меньшей мере кто-то из его архангелов. Приехавший оказался довольно молодым и приятным человеком, не более тридцати пяти лет. Помню, как он улыбнулся мне и даже дал конфету, которую тут же отняла у меня сестра. Он явился к нам с председателем колхоза, который часто кашлял, наверное, скрывая свое смущение.
Потом важный гость и моя мама о чем-то говорили наедине. Вдруг дверь распахнулась, и он попросил принести воды. Бабушка закричала. Я помню ее крик. Она, очевидно, посчитала, что непрошеный гость убил дочь. Ничего хорошего от представителей Советской власти она уже не ждала. Тем более от сотрудников КГБ. Председатель колхоза принес воды. Я почему-то громко заплакал, и в этот момент гость подошел ко мне, поднял меня высоко к потолку и, улыбаясь, сказал:
– Значит, вот ты какой, Эдгар Вейдеманис-младший.
Откуда мне было знать, почему он назвал меня так? И откуда я мог знать, что моего отца звали Эдгаром и в его честь моя мать назвала меня этим самым дорогим для нее именем? Откуда мне было знать, что бабушка ненавидела даже мое имя и называла меня по-разному, лишь бы не произносить – Эдгар? Она считала, что мой отец бросил семью и сбежал и мать должна теперь навсегда вычеркнуть его из своего сердца.
Мама пришла в себя и начала одеваться. Я помню ее трясущиеся руки, помню, как нервно подергивалось ее лицо. Господи, как мне было тогда страшно. Я боялся на нее взглянуть. Даже бабушка не понимала, что же происходит. Мать попросила ее быстро одеть меня.
– Почему? – спросила бабушка по-латышски. Они никогда не говорили при людях на латышском, справедливо полагая, что, проживая в чужом доме, нельзя секретничать от хозяев. Впервые за несколько лет она не захотела говорить по-русски, даже находясь среди стольких людей.
– Так нужно, – твердо сказала моя мама.
Бабушка вдруг побледнела, схватила меня в охапку, прижала к себе и крикнула:
– Они хотят его забрать? Они хотят забрать его вместо отца?
Мама обернулась. Что-то блеснуло в ее глазах. Она собиралась улыбнуться или рассмеяться. Но вместо этого у нее снова дрогнули губы, и она заплакала. Подошла к бабушке, обняла ее, слезы продолжали беззвучно катиться из ее глаз. Она ничего не рассказывала, не объясняла. Но бабушка шестым чувством уловила настроение, почувствовала дочь. Они стояли и плакали вместе. А потом меня одели, и мама, усадив меня в машину рядом с собой, почему-то обняла меня, прижала к себе и нежно-нежно поцеловала. А потом еще и еще. Но перед этим бабушка отвела меня в другую комнату, перекрестила и надела крестик, который чудом хранила все эти годы.
– Береги его, Эдгар, – шепнула на прощание бабушка.
Мы ехали долго. Машина дважды останавливалась – несмотря на раннюю осень, снега было уже достаточно. Мать дрожала, словно в лихорадке. Я помню, как дрожали ее руки, когда она поправляла платок на голове. Никогда прежде я не видел ее в таком состоянии. Она была как одержимая и, даже разговаривая со мной, смотрела куда-то невидящими глазами. А потом мы приехали. Нас повели в большой дом. Я никогда раньше не видел таких огромных строений. Мы поднялись на третий этаж, нам показали на какую-то дверь, и мама сделала несколько неуверенных шагов вперед. Дверь открылась.
На пороге стоял высокий светловолосый мужчина. Он смотрел на маму и на меня. Стоял и смотрел. И я видел в его глазах что-то совсем непонятное, что-то страшное для меня. У него дергался глаз. Я видел, как дрожал его левый глаз. Он пытался что-то сказать и… молчал. А потом он шагнул к моей маме, и мама бросилась к нему. Она бросилась к этому чужому человеку, обняла его и начала целовать. Господи! Как она его целовала! Примерно так же, как и меня до этого, в машине. Нет, не так. Она целовала его немного по-другому. Она целовала его так, как целуют самого дорогого человека после долгой разлуки. А он сжимал ее в своих объятиях, отвечая на ее поцелуи, сжимал так, словно хотел задушить. Заревев от гнева и ужаса, я бросился на этого человека. Я хотел его убить, растоптать, задушить, отобрать у него свою маму. И выбросить незнакомца на улицу, вышвырнуть его из нашей жизни, спасти себя и свою маму.
Я колотил его по ногам изо всех сил, кричал, плакал. Но незнакомец вдруг выпустил из рук маму, сгреб меня в охапку и поднял высоко над собой. Я закричал от ужаса. Но мама не пришла мне на помощь. Она стояла рядом и улыбалась. Я не мог понять, почему она меня предала, ведь до сегодняшнего дня она любила меня больше всех на свете. Почему она не вырывала меня из рук этого дядьки. Но в эту секунду она даже не смотрела на меня, она смотрела на него и улыбалась. А он, подняв меня над головой, словно разглядывая, вдруг спустил пониже, прижал к себе и начал целовать. Я почувствовал его незнакомый запах, прикосновение его чужих губ.
– Эдгар, – повторял он как заклинание, – мой Эдгар.
Никогда больше отец вот так не поднимал меня на руки. Никогда не позволял себе подобной сентиментальности. Но в это мгновение его словно прорвало. Я вдруг понял, что незнакомец не сделает ничего плохого ни мне, ни нашей семье. Я успокоился, а он продолжал меня целовать, бормоча, как заклинание, мое имя. И в этот момент я услышал голос мамы:
– Это твой отец, Эдгар. Твой отец. Он вернулся.
Я посмотрел на незнакомца и вдруг понял, что у меня теперь будет отец. Но я радовался этому обстоятельству в основном потому, что смогу теперь хвастаться отцом перед соседскими ребятишками. Похоронки с фронта находили даже это далекое село, и многие ребята росли уже без отцов. Как мы завидовали тогда тем, у кого вернулись живые отцы. Как же мы завидовали им…
…Мне все-таки не нравится этот типчик в углу. Я поднимаюсь и иду в туалет. Кажется, он тоже поднялся. Неужели они полагают, что я смогу сбежать из туалета, или они боятся, что я покончу с собой? Но это не входит в мои планы. Уже входя в туалет, я оборачиваюсь. Никаких сомнений. Он идет прямо ко мне. Наверно, собирается дежурить у дверей. Может быть, они боятся чего-то другого? Но чего?
О проекте
О подписке