В кофейне Аркадий заказал два капучино. Мы уселись за столиком возле окна, и он принялся рассказывать.
Я был изумлен проворством его ума, хотя временами мне казалось, что он рассуждает почти как лектор, а многое из того, что он говорил, уже было сказано раньше.
Философия аборигенов геоцентрична. Земля дает жизнь человеку, дает ему пищу, язык и разум, а когда он умирает, все это снова возвращается к земле. «Родной край» человека, пускай даже это полоска пустоши, заросшая спинифексом, уже сама по себе святыня, которая должна оставаться неповрежденной.
– В смысле – не поврежденной шоссе, разработками, железными дорогами?
– Поранить землю, – отвечал он с серьезным видом, – значит поранить себя самого, а если землю ранят другие, то они ранят тебя. Земля должна оставаться нетронутой, какой она была во Время Сновидений, когда Предки создавали мир своим пением.
– Похожее прозрение, – заметил я, – было и у Рильке. Он тоже говорил, что песнь есть существование.
– Знаю, – сказал Аркадий, подперев подбородок руками. – В «Третьем сонете к Орфею».
Аборигены, продолжал он, – это люди, которые ступают по земле легкой поступью; и чем меньше они у нее забирают, тем меньше они должны отдавать ей взамен. Они никогда не могли взять в толк, отчего миссионеры запрещают их невинные жертвоприношения. Они же никого не убивают – ни животных, ни людей. Они просто благодарят землю и в знак этой благодарности надрезают себе вены на предплечьях и дают капелькам крови пролиться на землю.
– Не такая уж тяжкая цена, – заметил Аркадий. – Войны ХХ века – вот цена, которую нам пришлось платить за то, что взяли слишком много.
– Понятно, – неуверенно кивнул я, – но нельзя ли нам вернуться к Песенным Тропам?
– Можно.
Я отправился в Австралию для того, чтобы попытаться самому – а не из чужих книжек – узнать, что такое Тропы Песен и как они «работают». Ясно было, что мне не добраться до самой сути дела, да я и не стремился к этому. Я спросил у приятельницы из Аделаиды, не знает ли она какого-нибудь эксперта по этому вопросу. Она дала мне телефон Аркадия.
– Ты не против, если я буду записывать? – спросил я.
– Валяй.
Я вытащил из кармана черный блокнот в клеенчатой обложке с эластичной лентой, удерживающей страницы вместе.
– Симпатичный блокнотик, – заметил Аркадий.
– Раньше я покупал их в Париже, – сказал я. – Но теперь там таких уже не делают.
– В Париже? – повторил он, приподняв бровь, как будто никогда в жизни не слышал ничего более претенциозного.
Потом подмигнул и продолжил рассказывать.
Чтобы разобраться в представлениях о Времени Сновидений, говорил он, нужно понять, что это как бы аборигенский аналог первых двух глав Книги Бытия – с одним только важным отличием.
В Книге Бытия Бог сначала сотворил «зверей земных», а потом из глины вылепил праотца Адама. Здесь же, в Австралии, Предки сами себя создали из глины, и их были сотни и тысячи – по одному для каждого вида тотема.
– Так что, когда австралиец говорит тебе: «У меня Сновидение Валлаби», он хочет сказать: «Мой тотем – Валлаби. Я принадлежу к роду Валлаби».
– Значит, Сновидение – это эмблема рода? Значок, позволяющий отличать «своих» от «чужих»? «Свою землю» от «чужой земли»?
– Да, но не только, – сказал Аркадий.
Каждый Человек-Валлаби верил, что он происходит от общего Праотца-Валлаби, который является предком всех других Людей-Валлаби и всех ныне живущих валлаби. Следовательно, валлаби – его братья. Убивать их ради мяса – и братоубийство, и каннибализм.
– И все же, – настаивал я, – такой человек является валлаби ничуть не больше, чем британцы являются львами, русские – медведями или американцы – белоголовыми орланами?
– Сновидением, – отвечал Аркадий, – может быть любое существо. Сновидением может быть даже вирус. У тебя может быть Сновидение ветряной оспы, Сновидение дождя, Сновидение пустынного апельсина, Сновидение вшей. В Кимберли кое у кого есть теперь даже Сновидение денег.
– Ну да, у валлийцев есть лук-порей, у шотландцев – чертополох, а Дафна превратилась в лавр.
– Та же старая история, – сказал Аркадий.
Потом он стал рассказывать дальше: считалось, что каждый предок-тотем, путешествуя по стране, рассыпал целую вереницу слов и музыкальных нот по земле, рядом со своими следами, и эти линии, эти «маршруты Сновидений», опутывали весь континент и служили «путями сообщения» между самыми удаленными друг от друга племенами.
– Песня, – говорил Аркадий, – являлась одновременно и картой, и радиопеленгатором. Если хорошо знаешь песню, то найдешь дорогу в любом месте страны.
– И человек, уходивший в «Обход», всегда шел вдоль одной из этих песенных троп?
– В прежние времена – да, – подтвердил Аркадий. – Теперь ездят на поезде или на машине.
– А если он собьется со своей песенной тропы?
– Тогда он нарушит границу. За это его могут пронзить копьем.
– Но пока он строго держится маршрута, он всегда будет встречать людей, у которых общее с ним Сновидение? То есть, по сути, своих братьев?
– Да.
– И он может ожидать от них гостеприимства?
– Как и они – от него.
– Выходит, песня – это нечто вроде паспорта и талона на обед?
– Опять-таки, все гораздо сложнее.
По крайней мере теоретически всю Австралию можно считать музыкальной партитурой. Едва ли нашлась бы во всей стране хоть одна скала, хоть одна речушка, которая бы еще не была воспета. Наверное, можно было бы рассматривать Тропы Песен как бесконечные макароноообразные строки местных «Илиад» и «Одиссей», извивающиеся то в одну, то в другую сторону, и каждый «эпизод» этих эпических поэм можно прочесть в геологическом смысле.
– Под словом «эпизод», – спросил я, – ты имеешь в виду «священное место»?
– Ну да.
– Вроде тех, что ты включаешь в обзор для железнодорожников?
– Можно и так выразиться, – сказал он. – В буше в любом месте можно ткнуть куда угодно и спросить у аборигена, который идет с тобой: «А тут что за история?» или: «Кто это?» Скорее всего, он ответит: «Кенгуру», или «Волнистый Попугайчик», или «Бородатая Ящерица» – в зависимости от того, какой Предок там проходил.
– А расстояние между двумя такими местами можно рассматривать как отрывок песни?
– Вот здесь-то, – ответил Аркадий, – и кроется причина всех моих споров с железнодорожниками.
Одно дело – уверить землемера в том, что груда валунов – это яйца Радужной Змеи, а глыба красноватого песчаника – печень пронзенного копьем Кенгуру. И совсем другое – убедить его, что невзрачная полоска гравия – музыкальный аналог Опуса III Бетховена.
Создавая мир своим пением, продолжал он, Предки были поэтами в исконном смысле этого слова: ведь пойэсис у древних греков означало «творение». Ни один абориген не мог и помыслить, что сотворенный мир был хоть в чем-то несовершенным. В его религиозной жизни была единственная цель: сохранить землю такой, какой она всегда была и должна быть. Человек, отправлявшийся в «Обход», совершал ритуальное странствие. Он ступал по стопам своего Предка. Он пел строфы, сложенные Предком, не изменяя в них ни единого слова, ни единой ноты – и тем самым заново совершая Творение.
– Иногда, – говорил Аркадий, – я везу своих «стариков» по пустыне, мы подъезжаем к гребню дюн – и тут вдруг все они принимаются дружно петь. «Что поете, народ?» – спрашиваю я, а они в ответ: «Поем землю, босс. Так она быстрее показывается».
Аборигены не понимают, как земля может существовать, пока они ее не увидят и не «пропоют» – точно так же, как во Время Сновидений земли не было до тех пор, пока Предки не воспели ее.
– Выходит, земля, – сказал я, – должна существовать в первую очередь как умственное понятие? А затем ее нужно пропеть? Только после этого можно говорить о ее существовании?
– Верно.
– Иными словами, «существовать» значит «восприниматься»?
– Да.
– Что-то это подозрительно отдает «Опровержением материи» епископа Беркли.
– Или буддизмом чистого разума, – возразил Аркадий. – Там мир тоже видится наваждением.
– Тогда, наверное, эти 450 километров стали, которые разрежут бессчетные песни и пролягут через них, должны вызвать у твоих «стариков» настоящее умственное расстройство?
– И да, и нет, – ответил он. – Они очень непрошибаемы в смысле эмоций и к тому же очень прагматичны. Кроме того, они видели кое-что и похуже железных дорог.
Аборигены верили, что все «звери земные» были сначала тайно сотворены под корой земли – как и все механизмы белого человека – все его аэропланы, ружья, «тойоты-лендкрузеры». То же самое относится и ко всем будущим изобретениям, какие когда-либо будут изобретены: просто они пока дремлют под землей, ожидая своей очереди подняться наверх.
– Тогда, быть может, – предположил я, – они могли бы воспеть железную дорогу, чтобы и ей нашлось место в Божьем тварном мире?
– Вот именно, – сказал Аркадий.
Был уже шестой час. Вечерний свет сочился вдоль улицы, и из окна мы увидели группу чернокожих ребят в клетчатых рубахах и ковбойских шляпах, которые, покачиваясь под цезальпиниями, шли в сторону паба.
Официантка смахивала со столов остатки еды. Аркадий попросил ее принести еще кофе, но та сказала, что уже выключила машину. Он поглядел в свою пустую чашку и нахмурился.
Потом поднял взгляд и неожиданно спросил:
– А почему тебя все это интересует? Чего ты здесь ищешь?
– Я приехал сюда, чтобы проверить одну идею.
– Важную идею?
– Наверное, очень очевидную идею. Просто мне нужно обязательно избавиться от нее.
– Ну и?
Видя внезапную перемену в его настроении, я занервничал. Я начал объяснять, что однажды безуспешно пытался написать книгу о кочевниках.
– О кочевниках-пастухах?
– Нет. Просто о кочевниках. О номадах. Номос по-гречески – «пастбище». Номады кочуют с пастбища на пастбище. Так что кочевники-пастухи – это уже плеоназм.
– Принято, – сказал Аркадий. – Продолжай. А почему о кочевниках?
И я рассказал, что, когда мне было лет двадцать с небольшим, я работал «экспертом» по современной живописи в одной известной фирме, продававшей картины на аукционах. У нее были торговые залы в Лондоне и Нью-Йорке. Я был в числе блестящих молодых кадров. Мне говорили, что я сделаю отличную карьеру, если только буду умело пользоваться обстоятельствами. Но однажды утром я проснулся слепым.
В течение дня зрение постепенно вернулось к левому глазу, но вот правый оставался вялым и затуманенным. Окулист, осматривавший меня, сказал, что никаких нарушений в тканях нет, и диагностировал природу заболевания.
– Вы слишком пристально смотрели на картины вблизи, – сказал врач. – Почему бы вам на время не отправиться в путешествие, посмотреть на широкие горизонты?
– Почему бы нет? – отозвался я.
– А куда бы вам хотелось поехать?
– В Африку.
Президент компании сказал, что с моими глазами и впрямь что-то не так, но он не может понять, зачем мне понадобилось ехать в Африку.
Я поехал в Африку – в Судан. Зрение вернулось ко мне, как только я добрался до аэропорта.
Я проплыл на торговой фелюге по колену реки мимо Донголы. Я побывал у «эфиопов» – таков был эвфемизм, означавший бордель. Я едва унес ноги от бешеной собаки. В больнице, где не хватало персонала, я выступил в роли анестезиолога, помогая делать кесарево сечение. Потом я повстречался с геологом, который разведывал минералы в горах у Красного моря.
Это была земля кочевников, а кочевники звались беджа: Киплинговы «фаззи-ваззи», которым на всех было плевать – на египетских фараонов и на британскую кавалерию при Омдурмане.
Эти высокие и худые люди носили хлопчатобумажные одеяния цвета песка, перевязанные на груди крест-накрест; с щитами из слоновьей кожи, с мечами «крестоносцев», заткнутыми за пояс, они приходили в деревни, чтобы выменять мясо на зерно. Они глядели на деревенских с презрением, словно те – просто скотина.
При первых рассветных лучах, когда стервятники на крышах расправляли крылья, мы с геологом наблюдали за тем, как эти люди наводят ежеутренний марафет.
Они смазывали друг другу волосы надушенным козьим жиром и закручивали их в курчавые пряди, так что у каждого на голове образовывался плотный масляный зонтик, который служил им вместо тюрбана и не позволял дневному зною сварить им мозги. К вечеру жир таял, и кудри теряли упругость, превращаясь в свалявшуюся волосяную подушку.
Нашим погонщиком верблюдов был шутник по имени Махмуд, у которого на голове была самая буйная копна волос. Для начала он украл у нас геологический молоток. А потом оставил на видном месте свой нож – для того, чтобы мы его украли. Затем, громко хохоча, мы обменялись своими кражами и сделались таким образом закадычными друзьями.
Когда геолог отбыл обратно в Хартум, Махмуд повел меня в пустыню – осматривать наскальные росписи.
Земля к востоку от Дерудеба была выжженной и иссохшей, и в вади, среди длинных серых утесов, росли дум-пальмы. Равнины пестрели акациями с плоскими вершинами, которые в ту пору года стояли без листьев, зато с длинными белыми колючками, похожими на сосульки, и с напылением из желтых цветов. Ночью, когда я лежал без сна под звездами, города западного мира казались мне тоскливыми и чуждыми, а претенциозность «мира искусства» – просто идиотизмом. Там-то во мне и начало пробуждаться чувство, будто я наконец вернулся домой.
Махмуд обучал меня искусству читать по следам на песке: вот здесь прошли газели, тут шакалы, это лисицы, а там – женщины. Как-то раз, взяв след, мы увидели стадо диких ослов. Однажды ночью мы услышали совсем вблизи кашель леопарда. Однажды утром Махмуд отрубил голову африканской гадюке, которая свернулась под моим спальным мешком, и поднес мне на кончике меча ее обезглавленное тело. Еще ни с кем я не чувствовал себя в такой безопасности – и в то же время ни с кем я не ощущал большей несовместимости.
У нас было три верблюда: два – для нас, третий – для бурдюков с водой. Но обычно мы предпочитали передвигаться пешком. Я шел в башмаках, Махмуд – босиком; никогда еще я не видел такой легкой поступи. Шагая, он пел: обычно это была песня о девушке из Вади-Хаммамата, которая прелестна, как длиннохвостый попугай. Верблюды были единственной собственностью Махмуда. Стад у него не было, он и не хотел их иметь. Ему было безразлично все то, что мы зовем словом «прогресс».
О проекте
О подписке