Это Бохов на совещании ИЛКа предложил назначить Андре Гефеля военным инструктором групп Сопротивления. «Я его знаю, это верный товарищ. Я поговорю с ним».
Когда год назад Бохов после вечерней поверки прогуливался по лагерю с Гефелем – ибо то, что хотел сообщить ему Бохов, не предназначалось для посторонних ушей, – был такой же дождливый вечер, как сегодня. Пятидесятилетний мужчина шагал, засунув руки в карманы, рядом с худощавым Гефелем, который был на десять лет моложе его. Отличавшийся звучным голосом, Бохов говорил сейчас приглушенно. Он взвешивал каждое слово, чтобы сказать ровно столько, сколько Гефелю следовало знать.
– Мы должны готовиться, Андре… к концу… Интернациональные боевые группы… понимаешь? Оружие…
Гефель с изумлением поднял на него глаза, но Бохов резким взмахом руки пресек какие-либо вопросы.
– Об этом позже, не теперь!
И под конец, когда они расставались, Бохов сказал:
– Ни в коем случае не привлекай к себе внимания даже по пустякам, понял?
Это было год назад, и с тех пор все шло хорошо. Тем временем Гефель узнал, где достают оружие, о котором Бохов тогда не хотел говорить. Заключенные тайком изготовляли рубящее и колющее оружие в разных мастерских лагеря. Советские военнопленные делали на токарных станках веймарских оружейных заводов, где им приходилось работать, ручные гранаты и тайком проносили их в лагерь, а специалисты, занятые в лазарете для заключенных и в патологоанатомическом отделении, готовили из припрятанных химикалий заряды для гранат. Все это Гефель теперь знал, и, когда он вечерами в тайном месте обучал членов групп обращению с оружием, ему было особенно приятно показывать, как надо пользоваться пистолетом «вальтер» калибра 7,65. Этот пистолет украли у помощника начальника лагеря Клуттига во время попойки в эсэсовском клубе. Украл его один из заключенных, которые обслуживали кутил. Виновника так и не обнаружили, ибо даже заядлый ненавистник коммунистов Клуттиг не мог предположить подобной дерзости от заключенных. Он подозревал одного своего собутыльника. Каким ледяным спокойствием нужно было обладать тому, кто после пиршества вместе с командой подневольных «кельнеров» шагал через ворота в лагерь, мимо эсэсовцев, неся под одеждой пистолет!.. Этот ледяной холод Гефель ощущал всякий раз, когда держал в руке драгоценное оружие, когда доставал его из тайника и прятал под одеждой, отправляясь на получасовые учения через весь лагерь, то и дело отвечая на приветствия ничего не подозревавших друзей, то и дело встречая по дороге эсэсовцев. В такие мгновения он ощущал холод металла на теле.
До сих пор все шло удачно.
Но вот в лагерь попал ребенок! Попал таким же тайным и опасным путем, как пистолет «вальтер». Об этом Гефель ни с кем не мог поговорить, кроме Бохова. До тридцать восьмого барака было несколько шагов. И все же этот путь показался Гефелю очень долгим. На душе у него было тяжело. Может, ему следовало поступить иначе? Искорка жизни прилетела сюда, вырвавшись из лагеря смерти. Разве не обязан он сберечь эту крохотную искорку, чтобы ее не затоптали?
Гефель остановился и задумчиво посмотрел на блестевшие от дождя камни. Обязан сберечь. На всем свете не могло быть более очевидной истины.
На всем свете!
Но не здесь!
Вот о чем он теперь думал.
В сознании Гефеля мелькали смутные мысли об опасностях, которые могли разгореться от маленькой искры, тлевшей в потайном уголке лагеря, но он гнал эти мысли от себя. Не поможет ли Бохов?
Вот тридцать восьмой барак – одноэтажное каменное здание, одно из тех, что построили вслед за первыми деревянными бараками в лагере. Каменный барак состоял из четырех общих помещений для заключенных и примыкавшего к ним спального. В том, что капо вещевого склада явился в один из бараков, не было ничего необычного, и поэтому заключенные не обратили внимания на вошедшего Гефеля. Бохов сидел за столом старосты и составлял рапортичку личного состава для утренней поверки. Гефель протиснулся между тесно сидевшими вокруг заключенными к Бохову.
– Выйди на минутку.
Ни слова не говоря, Бохов встал, надел шинель, и оба покинули барак. Сначала они шли молча, и только когда выбрались на широкую, ведущую к лазарету дорогу, по которой еще сновали в обоих направлениях заключенные, Гефель сказал:
– Есть дело.
– Важное?
– Да!
Они беседовали тихо, не привлекая к себе внимания.
– Один поляк, Захарий Янковский, привез с собой ребенка.
– Это ты называешь важным?
– Малыш у меня на складе.
– Что? Почему?
– Я спрятал его.
В темноте Гефель не видел лица Бохова. Какой-то заключенный быстро шел им навстречу из лазарета, нагнув голову, и нечаянно толкнул их. Бохов остановился.
– Ты что, рехнулся? – спросил он погодя.
Гефель поднял руку.
– Дай объяснить, Герберт…
– Ничего не хочу слышать!
– Нет, ты должен выслушать, – настаивал Гефель.
Он знал Бохова, тот всегда проявлял твердость и непреклонность. Они пошли дальше. В груди у Гефеля вдруг поднялась горячая волна.
– У меня у самого дома мальчуган, ему теперь десять лет, – без всякой связи с предыдущим заговорил он. – Я еще ни разу не видел его.
– Сантименты! Тебе дано строжайшее указание ни во что не впутываться. Ты об этом забыл?
Гефель защищался:
– Если эсэсовцы сцапают малютку, ему крышка. Не могу же я притащить его к воротам: «Смотрите, вот что мы нашли в чемодане».
Они дошли почти до лазарета и повернули обратно. Гефель чувствовал, что Бохов настроен непримиримо, и заговорил с упреком:
– Герберт, дружище, неужели у тебя нет сердца?
– Повторяю – это сантименты! – произнес Бохов, сам не ожидая того, слишком громко и тут же понизил голос: – Нет сердца? Речь идет не об одном ребенке, а о пятидесяти тысячах человек!
Гефель шел молча. Он был глубоко взволнован. Возражение Бохова ошеломило его.
– Ладно, – сказал он, пройдя несколько шагов. – Завтра я снесу ребенка к воротам.
Бохов покачал головой.
– Мало одной глупости, хочешь сделать другую?
Гефель разозлился.
– Хорошо: или я спрячу ребенка, или сдам его!
– Ну и стратег!
– Так что же делать?
Гефель выдернул из карманов руки и беспомощно развел ими. Бохов старался не поддаться волнению, охватившему Гефеля. Пытаясь успокоить товарища, он заговорил деловитым, как бы безучастным тоном:
– Я слыхал в канцелярии, что завтра отправляют этап, и я позабочусь, чтобы поляк туда попал. Ребенка ты отдашь ему.
Решение было жестоким. Гефель испугался. Остановившись, Бохов шагнул к нему вплотную и посмотрел в глаза.
– Ну, чего еще?
Гефель тяжело дышал. Бохов понимал его.
Что бы ни случилось, прежде всего надо выполнять свой долг перед товарищами, это было первой заповедью Бохова. ИЛК назначил его ответственным за группы Сопротивления. Мог ли он, Бохов, допустить, чтобы из-за какого-то ребенка военный инструктор групп навлек опасность на себя, а может быть, и на сами группы? Или на весь созданный с такими усилиями подпольный аппарат? А может быть, и на внутрилагерную охрану, которая официально считалась вполне легальной организацией, но, по существу, была отличным военным подразделением? Никогда не знаешь, во что выльется самое безобидное дело. Случай с ребенком может быть первым толчком, и разом обрушится смертельная лавина, сметая всех и все. Такие мысли проносились в голове Бохова, когда он глядел на Гефеля. Он повернулся, чтобы продолжать путь, и печально сказал:
– Иногда сердце очень опасная вещь! Поляк уж сообразит, что делать с ребенком. Раз он провез малыша сюда, довезет и дальше.
Гефель молчал. Они свернули с дороги и остановились между бараками. Тут никого не было. Промозглый ветер пробирал до костей. Лица смутно белели в темноте. Гефель засунул руки поглубже в карманы и зябко поеживался. Уходить он и не думал. Бохов потряс его за плечи.
– Не валяй дурака, Андре! – мягко сказал он. – Ложись спать, завтра поговорим.
Они расстались.
Бохов посмотрел Гефелю вслед. Тот устало брел по дороге. Бохова охватило чувство жалости, но к кому – он сам не знал, к Гефелю, или к ребенку, или к тому незнакомому поляку, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств распоряжались им. Бохов подавил в себе это чувство. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он лихорадочно соображал. Скорей в барак!
Старосту блока Рунки Бохов перехватил у выхода, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосте лагеря.
– Дай сюда, Отто, я отнесу сам.
– Что-нибудь случилось? – спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.
– Ничего особенного, – ответил тот.
Рунки знал, что Бохов – один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова к ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Проявлять любопытство не полагалось, люди знали обо всем, что должно было произойти в лагере, но молчали. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все руководствовались само собой разумеющимся правилом: молчание помогает делу. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он охватывал весь лагерь. Повсюду были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: наголо остриженные, в лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Поэтому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот забрал у него рапортичку.
В комнате рядом с канцелярией, где помещались старосты лагеря Кремер и Прёлль, вечерняя беготня уже закончилась. Прёлль, второй староста лагеря, был чем-то занят в канцелярии. Кроме Кремера, составлявшего для завтрашней поверки сводку всего состава лагеря, здесь находилось несколько старост блоков и писарей, уже сдавших свои рапортички и болтавшихся без дела. Вошел Бохов. По его поведению – Бохов медлил передать рапортичку – Кремер понял, что писарь тридцать восьмого блока что-то хочет сообщить.
Кремер тоже принадлежал к кругу знающих и молчащих. Эту должность раньше занимал назначенный Клуттигом уголовник, который злоупотреблял полномочиями в корыстных целях и потому был смещен. Назначение Кремера лагерным старостой стало результатом противоречий между Клуттигом и Шваалем. Клуттиг любил назначать на внутрилагерные должности уголовников. А Швааль, опираясь на опыт работы тюремным надзирателем, предпочитал использовать интеллект и чистоплотность политических заключенных. Он лично назначил Кремера первым старостой лагеря, и, как показало время, не прогадал. С тех пор как Кремер стал старостой, в лагере прекратились хулиганство и поножовщина. Швааль знал, что может положиться на «своего» старосту. Кремер всегда находился в центре событий. Ничто в лагере не могло произойти без его ведома. Он получал приказы от Швааля, от его помощников и от коменданта. Через него администрации лагеря взаимодействовала непосредственно с самим лагерем. Приказы нужно было выполнять, но так, чтобы жизнь и безопасность заключенных не ставились под угрозу. Это требовало ума и искусного маневрирования. Кремер, плотный, широкоплечий медник из Гамбурга, был олицетворением спокойствия. Ничто не могло вывести его из равновесия. Он исполнял свои тяжкие обязанности, негласно сотрудничая с партией. Подпольная партийная организация лагеря воплощалась для него в лице Герберта Бохова. И хотя никто ни разу не сказал об этом вслух, Кремер знал, что все исходящее от Бохова исходило от партии. Заботясь о том, чтобы староста лагеря как можно меньше знал о структуре подполья, Бохов нередко перебарщивал. «Не спрашивай, Вальтер, так для тебя лучше!» – часто говаривал он, когда Кремеру хотелось вникнуть в смысл указаний, которые давал ему Бохов. Кремер обычно молчал, хотя порой ему казалось странным, что из указаний делают тайну. В эти минуты ему хотелось похлопать Бохова по плечу: «К чему такое скрытничанье, Герберт, я и сам кое-что понимаю!» Иногда он втихомолку посмеивался – ведь он знал то, что ему знать не полагалось, – но чаще сердился. Во многих случаях Бохов, по его мнению, сделал бы лучше, поговорив начистоту. Вот и сейчас он с добродушным ворчанием выпроводил лишних посетителей и выжидательно посмотрел на Бохова.
– Глупая история! – начал тот.
– Что стряслось?
– Ты готовишь новый этап?
– Ну и что? – вопросом ответил Кремер. – Список составляет Прёлль.
– С последним транспортом прибыл один поляк, Захарий Янковский. Он наверняка в Малом лагере. Можешь сунуть его в этап?
– Зачем?
– Да так, – неопределенно ответил Бохов. – Свяжись с Гефелем. Он передаст тебе кое-что для поляка.
– Что именно?
– Ребенка.
– Ребенка?!
От изумления Кремер выронил карандаш.
– Пожалуйста, не спрашивай меня, – сказал Бохов. – Так нужно.
– Но ведь речь о ребенке! Подумай, Герберт! Этап уходит неизвестно куда! Ты понимаешь, что это значит?
Бохов начал нервничать.
– Я больше ничего не могу сказать.
Кремер встал.
– Чей это ребенок? Откуда он?
Бохов отмахнулся.
– Дело не в нем.
– Могу себе представить! – фыркнул Кремер. – Послушай, Герберт, обычно я много не спрашиваю и полагаюсь на то…
– Вот и не спрашивай!
Кремер мрачно смотрел перед собой.
– Иногда ты чертовски усложняешь дело, Герберт.
Бохов примирительно положил руку ему на плечо:
– Никто, кроме тебя, не может этим заняться. Гефель все знает. Скажи, что это я прислал тебя.
Кремер угрюмо что-то проворчал. Он был недоволен.
На душе у Гефеля было неспокойно. Он быстро шагал между барачных рядов, направляясь к себе. Несколько запоздавших заключенных стучали башмаками, спеша в свои бараки. Через короткие промежутки времени слышался свист: староста лагеря делал вечерний обход. Его свистки означали, что никто из заключенных больше не должен находиться вне бараков. Свистки раздавались все дальше и тише. Мокрые от дождя крыши бараков тускло блестели. Под шагами Гефеля шуршал и скрипел щебень. Иногда Гефель спотыкался, он был так зол на Бохова, что шел, не замечая дороги. И чего Бохов мудрит из-за ребенка? Продрогший, вошел Гефель в барак. Общее помещение опустело, все уже лежали на нарах. Дневальные гремели суповыми бачками. За столом сидел староста блока. В воздухе еще висел запах вечерней похлебки, смешанный с запахом одежды, которая лежала, аккуратно сложенная, на скамьях. Никто не обратил внимания на Гефеля, он разделся и положил одежду на свое место.
«Может, и прав Бохов? Какое мне дело до чужого ребенка? – размышлял Гефель. – Хватит забот и без того!»
Мысль эта показалась Гефелю настолько гадкой, что он устыдился ее. А попытавшись прогнать эту недобрую мысль, он вдруг вспомнил свою жену Дору. С чего бы это вдруг? Неужели спавший в углу склада малютка извлек это мучительное воспоминание из глубин его души? Оно переполнило его, и он удивился, что в каком-то чужом мире живет женщина, которая была его женой. Словно блуждающие огни, замелькали картины прошлого. У него был сын, которого он ни разу не видел, была квартира, настоящая квартира – с комнатами, окнами, мебелью. Но все эти образы не складывались в некое целое, а мелькали смутными видениями, подобно обломкам какого-то разрушенного мира в непроглядной тьме. Гефель, сам того не заметив, закрыл руками лицо и, казалось, пристально всматривался в черную бездну. Раз в месяц он посылал письмо во мрак: «Дорогая Дора! Живу неплохо, я здоров, что поделывает малыш?» Каждый месяц к нему приходило письмо из мрака, и каждый раз жена в конце приписывала: «…горячо целую тебя…»
«Из какого мира залетала эта весточка? Боже мой, откуда? – думал Гефель. – Конечно, из мира, где тоже есть маленькие дети, только их не крутят в воздухе, схватив за ножки, и не разбивают им, как котятам, голову о стену». Гефель неподвижно смотрел перед собой. Под властью воспоминаний мысли увядали, рассыпались в ничто, и он чувствовал лишь одно: теплоту своих ладоней. И вдруг ему почудилось, будто из мрака протянулись две руки, обхватили его лицо и неведомый голос прошептал: «Андре… эта бедная крошка…» Гефель вздрогнул в испуге. «Спятил я, что ли?»
Он опустил руки. Холодный воздух скользнул по щекам. Гефель посмотрел на свои руки – они снова послушно выполняли привычные действия: свернули штаны, сложили куртку, как было предписано, номером наружу.
Да, Бохов прав. Ребенка нужно убрать. Здесь он стал бы опасным для всех. Поляк сам позаботится, как его провезти. Гефель вошел в спальное помещение. Знакомая вонь окончательно вернула его к действительности, «…горячо целую тебя…». Гефель забрался на соломенный тюфяк и накрылся колючим одеялом.
В спальном помещении с трехъярусными нарами нескоро водворилась тишина. Известие о переправе американцев у Ремагена взбудоражило людей. Гефель прислушивался к глухому рокоту голосов. Сосед по нарам уже спал, и его негромкий храп выделялся на фоне общего возбуждения. Раз американцы перешли Рейн, значит, они скоро будут и в Тюрингии, а тогда это уже долго не протянется! ЭТО! Что именно? Что тогда долго не протянется? В слове «это» было что-то недоговоренное. Годы заключения, годы надежд и отчаяния спрессовались в нем в опасный заряд. Слово, маленькое, но весомое, точно граната в руке, и когда придет время… Вокруг шептались, бормотали, мирно посвистывал носом сосед, и Гефель поймал себя на том, что он, как и другие, думал: это долго не протянется… пожалуй, ребенка в углу склада можно будет… Перешептывание, к которому он машинально прислушивался, убаюкало его, унесло куда-то, и ему было приятно, как от ласки тех далеких рук… Внезапно Гефель открыл глаза и рывком повернулся на другой бок. Нет, довольно! Хватит! Ребенка надо убрать – завтра, послезавтра!
О проекте
О подписке