Читать книгу «Уходит век» онлайн полностью📖 — Бориса Штейна — MyBook.
image
 



























































Я сижу за рулем старого французского фургона «Рено», приобретенного по случаю у «кинутого» в очередной раз драматурга и предпринимателя Валерия Ивановича Шашина. Мы едем со склада НА КЛУБ, то есть к Олимпийскому комплексу – я, грузчик Дима и штук сто ПАЧЕК, то есть упаковок, вмещающих в себя от десяти до восемнадцати книжек.

– Борис Самуилович, – говорит Дима, сильно картавя, я бы даже сказал – умело картавя, потому что, произнося мое имя, он умудряется сооружать мягкое гортанное «р», что у меня, например, не получается.

– Борис Самуилович, – говорит Дима, – вы не поверите, я в Одессе имел столько, что мог, например, одолжить человеку на раскрутку десять-пятнадцать тысяч долларов.

Дима никогда не говорит «штука» вместо «тысяча», «бакс» или «зеленый» вместо «доллар». Он, как заправский юрист, называет вещи только своими именами.

– Однажды ночью ко мне приходит сосед Боря и говорит: «Дима, дай пятнадцать тысяч долларов на раскрутку ресторана».

Я дал, потому что знал, что Боря отдаст и будет иметь у нас крышу.

– Поясни, Дима, – интересуюсь я, – кем же ты был в Одессе?

Вопрос мой запоздал недели на две. Об этом спрашивают, когда принимают человека на работу: кто, откуда, кем, когда и почему? Я ничего такого не спросил тогда, спросил только, откуда, и все. Из Одессы, так из Одессы. У нас тут на клубе чуть не половина с Украины. А Дима спокойно объясняет:

– Я состоял в группировке.

– Бандитом, что ли? – уточняю я.

– Ну да. Мы контролировали полгорода и порт. Но сколько это стоило, Борис Самуилович, если бы вы знали, сколько это стоило, сколько грязи, крови, сколько трупов – пока мы отстояли свои позиции в городе. Но мы их отстояли, Борис Самуилович!

У меня возникает ощущение какой-то ирреальности происходящего. Словно бы я смотрю в кино «Крестного отца», и один из родственников дона Карлеоне сошел с экрана и заговорил по-русски. Но нет – вокруг меня не Нью-Йорк и не Сицилия: я сворачиваю с улицы Щепкина и ползу наверх по асфальтированной горке, что ведет к «шайбе» Олимпийского комплекса – нашему клубу, нахожу в рядах машин свободное место, глушу мотор, но не спешу открывать дверь кабины: даю Диме дорассказать начатое.

– Все шло хорошо, – продолжает Дима, – город был поделен, разборки прекратились, мы зажили, Борис Самуилович. Я мог оставить в казино две тысячи долларов, и это не было для меня трагедией. Меня сильно уважали, нас вообще уважали, потому что мы решали все по справедливости. К нам под крышу выстраивалась очередь, мы не всех брали.

– А как же ты оказался в Москве безо всего? – спрашиваю я.

– Не надо было нашим ввязываться в политику, – ровным голосом сообщает Дима. – Решили провести на выборах своего мэра. Вложили в человека большие деньги, он должен был, придя к власти, защищать наши интересы. Ну, он, короче, победил, козел.

– Что, не сдержал обещание?

– Он стал нас убирать по одному. Отстреливать. Ко мне пришел друг из РУОПа (с РУОПом у нас были самые тесные связи) и говорит: «Дима, я тебе гарантирую до послезавтра, что тебя не убьют, а за послезавтра уже не гарантирую». Ну я и уехал в Москву.

Мы выходим из машины и грузим пачки на «каталку». У меня особая «каталка»: рама сварена из нержавеющей стали, колеса большие, на подшипниках – ее удобно затягивать вверх по лестнице. Клепали мне это «БМВ» на небольшом авиационном заводике, переживающем не лучшие времена. Во всяком случае, некоторые не загруженные работой специалисты этого завода пристроились пока что у нас на клубе торговать канцтоварами. Вот один из них и предложил мне сварганить за пятьсот рублей тележку. Тележка получилась с роковым изъяном: она на ходу подпрыгивает, видимо, колеса какие-то несимметричные. И я думаю: «И это авиационный завод! Вот и летай после этого на отечественных самолетах!»

Впрочем, мастер свой завод как раз хвалит, говорит, что они, например, по спецзаказу сварили саркофаг для Ким Ир Сена, корейцы остались очень довольны. Ну, конечно, думаю я, саркофаг же неподвижен!

Итак, мы грузим на «каталку» четырнадцать пачек, я беру три пачки на плечо, одну в руку, и мы движемся к служебному входу, где мне предстоит заплатить три шестьдесят – по двадцать копеек за каждую пачку. За пронос. Как объяснить этот сбор, никто не знает. Как никто не знает, почему, платя двести рублей в день за торговое место, я отдельно плачу десять рублей за собственный вход. И десять рублей за вход Димы. Это положено, потому что так заведено.

Я несу свою ношу, Дима толкает подпрыгивающую «каталку», в итоге мы доставляем товар на точку – наше торговое место, которое находится на пятом этаже.

Дима работает обстоятельно, но без лихости, он пачки предпочитает не кидать, а передавать из рук в руки. И очень серьезен. Я не помню, чтобы он смеялся.

– Борис Самуилович, – сказал он мне как-то, – только в двадцать пять лет мне впервые пришла в голову мысль, что можно просто работать. Мне она показалась интересной. Вот я работаю – и никаких разборок!

* * *

Я листаю воспоминания своей жизни, как листают хорошо знакомую книгу, выхватывая страницы в произвольном порядке. Иногда откладываю книгу и окидываю беглым взглядом свою жизнь, свой век, свое поколение. Моему поколению повезло чуть больше чем предыдущему, на которое обрушились великие физические разрушения – революция и войны. Мое поколение хлебнуло из ковша скорби Второй мировой войны, а братоубийство, раскулачивание, голод 30-х, массовое политическое безумие, аресты, аресты, аресты, лагеря, лагеря, лагеря, война, война, война… «Ах, война, что ты сделала, подлая…» Великое истребление жизни. Смерть всех, кроме тех, кто выжил. Это доля наших отцов.

А наша доля? А мы?

Мы – поколение зомбированных. Мощная идеологическая машина – часть Советского государства – с рождения вложила в наши головы тенденциозные алгоритмы мышления.

И мы же – поколение, предназначенное для массового эксперимента по перекройке мозгов. Нас закодировали на рассвете и раскодировали на вечерней заре. Выбили код и не поставили нового. Место кода должен был занять здравый смысл. Великий, общедоступный и мудрый, как настоящий вождь. Но нас оказалось слишком много, а здравого смысла слишком мало. На всех не хватило. Честно говоря – мало, кому досталось, а те, кому досталось, не сумели правильно распорядиться своей долей. Его, здравый смысл, надо было принимать осторожно, как пищу после голода, постепенно увеличивая порцию.

Не тут-то было!

И кинулись – кто в мощный бизнес, не зная совести, кто в мелкий бизнес, не зная толка, кто в бандитизм, кто в китчевое писательство, кто во что. А многие, не обретя здравого смысла, отыскали старые коды и затолкали их обратно в пустующие ячейки, и вылинявшее красное полотнище согрело их ностальгическое стремление к былому убогому порядку.

Да, поколение, которое не назовешь благополучным… Однако, не бесплодно же оно. Это мое зомбированное поколение, напрягшись в единоборстве с благополучными заокеанскими сверстниками, пробило толщу земной атмосферы и запустило Гагарина в космос, подготовив тем самым главное событие XX века – высадку Армстронга на Луну.

Я скромен. Я избегаю безапелляционных оценок, я всегда оставляю место для сомнения. Но в этом я убежден: главным событием XX века является высадка человека на Луну.

Мне посчастливилось увидеть прямую телевизионную трансляцию этого события. Советские-то каналы ничего этого, конечно, не показывали: поджали губы и отвернулись. В газете, на четвертой странице, строк пятнадцать петитом – и все. Но я-то, как уже понятно, жил в Таллинне, и наши телевизоры брали Хельсинки безо всяких дополнительных приспособлений. Был анекдот: «Назовите город в семидесяти километрах от Таллинна, где всегда в продаже есть копченая колбаса?» Ответ: «Хельсинки». Финский ретранслятор прислал мне черно-белое изображение того, что происходило в тот момент на Луне. Я помню свисающий с модуля трапик и человека в скафандре, который попробовал сначала ногой Луну, как пробуют воду перед купанием, потом легко спрыгнул с трапика и стал, умеряя силу ног, легкими скачками передвигать по поверхности естественного спутника в восемь раз полегчавшее тело.

* * *
 
Ветерок прошел не зря
Холодком за воротом.
На погонах якоря
Пламенеют золотом!
 

Запевалы звенящими голосами рассекают морозный воздух ленинградского пригорода, и моя первая рота в сто глоток рявкает припев:

 
Эх, соленая вода,
Ветер на просторе!
Полюбилось навсегда
Голубое море!
 

Рота держит крепкий походный шаг, не сбивая ноги, я шагаю в пятом взводе, на шкентеле, то есть в хвосте строя. На левом рукаве шинели в тусклом свете луны поблескивает звездочка и три галочки из золотого шеврона. А на погонах и точно якоря: мы – курсанты. Курсанты третьего курса.

– Раж, два, три! Раж, два, три! Левый фланг, не чащить! – командует старшина роты Нестеров. Он слегка шепелявит, и это, как ни странно, придает его голосу больше властности.

– На меште! Жапевай!

Нестеров учится с нами на одном курсе, но он старше нас: до поступления в училище он семь лет (!) отслужил на флоте.

Спустя двадцать пять лет после выпуска активисты устроили сбор однокашников. Мы съехались, капитаны первого, второго, третьего рангов. Капитан-лейтенанты приехали в штатском, стесняясь не слишком успешной карьеры. Изменились многие неузнаваемо. Некоторые были уже в запасе, человек десять к тому времени умерло. И когда вечером в ресторане гостиницы «Ленинградская» мы взяли на грудь первые градусы, Нестеров – он был капитаном первого ранга – постучал вилкой по фужеру, поднялся и, дождавшись тишины, негромко скомандовал:

– Рота, вштать!

Мы поднялись, отодвинув стулья.

– На меште шагом марш! Раж два три!

Мы переминались в такт команде, стараясь не топать.

– Жапевай!

Мы пели, смеясь и плача. Рота словно бы переместилась с восемнадцатого этажа современного отеля на тихие улицы Нового Петергофа, и мы смотрели на себя как бы со стороны, нам было уже под пятьдесят, и мы прощались со своей молодостью, полной романтики.

Да…

Но вернемся на ту вечернюю прогулку, с которой я начал это повествование.

– Прямо! – командует Нестеров, и запевалы с первым шагом начинают следующий куплет, и мне хочется вместе с ними пропеть восторженно…

 
Пробегут-пройдут года
С книгами да картами,
Образцовыми тогда
Станем лейтенантами!
И дальше:
За кормой на всех морях
Волны будут пениться.
На погонах якоря
Звездами заменятся!
 

Мне ли не знать этих слов, если я сам их сочинил, а рота выучила. Выучила то, что ворочалось в моей коротко стриженной голове и сбилось в слова по моей воле. Есть от чего придти в восторг. Меня распирает – нет, не авторское тщеславие – авторское счастье. Но петь я не могу: у меня нет ни голоса, ни музыкального слуха. Я могу только рявкнуть с придыханием припев:

– Ийэх, соленая вода!

Но припев как раз сочинил не я, припев был, существовал ранее, как и вся песня «Соленая вода», написанная неизвестными мне законными советскими авторами. Я лишь переделал ее с матросского на курсантский лад. Но факт оставался фактом: я сочинил, а моя рота пела.

 
Когда я заболеваю…
Только не думай, пожалуйста,
Что это случается часто:
Я, в общем, здоровый лось!
Но ежели что, мечтаю:
Возьму и тебе пожалуюсь,
Чтоб это пустячное дело
Тревогой отозвалось.
 
 
Всегда обо мне тревожились:
Сначала – мама,
Потом – командир роты,
Потом – командир корабля.
А я, как и полагается,
Отмахивался упрямо
И время от времени
Выписывал кренделя.
 
 
Состарилась моя мама.
Состарилась моя рота.
Исчезли в тумане юности
Огни моих кораблей.
Я – гордый и независимый.
Но нужно, чтоб кто-то
Сказал иногда заботливо:
– Миленький, не болей!
 

Мне нравился процесс сочинения стихов: попадание в рифму и попадание в ритм. Природа, обнеся меня музыкальным слухом, не поскупилась на чувство ритма. Сначала я проверял себя: считал слоги, загибая пальцы, потом понял, что никогда не ошибаюсь. Сам процесс представлялся мне окутанным романтической дымкой. Я как бы смотрел на себя со стороны: вот я сижу в опустевшем классе, и шинель непременно накинута на плечи, и на меня сходит с небес вдохновение, и в глубине-то души я подозреваю, что когда-то в этом же самом Петергофе, вот так же, накинув на плечи шинель, сидел юнкер Миша Лермонтов…

До сих пор не знаю, что больше радует меня в творчестве: результат или процесс?

 
Если результат – я мастер.
Если процесс – я графоман.
Так что же? Только честно!
Не знаю. Не знаю, право.
 

Само морское дело покрыто романтическим туманом, и чувство это – чувство романтики – воспитывалось и поддерживалось в нас всей системой партийно-политической работы. Никто из нас не задумывался о главном предназначении кораблей, на которых предстояло служить, о предназначении установленных на них орудий, торпедных аппаратов, глубинных бомб. В двадцать лет, даже выполнив стрелковое упражнение из автомата, не задумываешься о жизни и смерти. Романтический ветер сметает подробности. Под черными курсантскими бушлатами ровно бились сердца юношей, ведущих здоровый образ жизни. Но в черной стае случается белая ворона. Нашу белую ворону звали Борей Лукьяновым. Я созрел до новеллы о нем только годам к пятидесяти пяти…