Работали братья с азартом, не считаясь со временем. Только спали ночью. Все остальное время работали: разбирали, растачивали, рихтовали, красили, прочищали, ставили новые ремкомплекты. Дело спорилось и потому веселило. Особенно Вадика. И когда Вадик изредка выходил покурить вечерком на улицу, он держался солидно, как мастеровой человек при деле, и на редкие вопросы редких прохожих отвечал степенно и задумчиво.
Как-то после очередного Лешкиного технического подвига, связанного с оживлением мертвого карбюратора, Вадик сказал:
– Леш, у тебя же золотые руки!
– Вроде того, – не стал отпираться Лешка.
– Ну и открыл бы автосервис поближе к центру, на кой тебе эта контрабанда?!
– Нет, – сказал Лешка, вытирая руки ветошью, смоченной соляркой. – Скучно.
– Скучно? – удивился Вадик. – Ведь ты же можешь.
– Могу, – согласился Лешка, – но скучно. Да и денег мало.
– Мало? – удивился Вадик. – За одну машину вон…
– Это не деньги, – перебил его Лешка.
Вечерело. Быстро завязывалась темнота. Они сидели во дворе на скамеечке, попыхивая сигаретами. Вдруг Лешка приобнял Вадика, как бывало в детстве, развернул его к себе и сказал уверенно:
– Это не деньги. Настоящих денег никакая практическая работа не даст. Настоящие деньги даст только бизнес.
– Какой бизнес? – поинтересовался Вадик.
– Любой, – отозвался Лешка, – если только его обмозговать. – Лешка бросил окурок в ведро с водой и подытожил:
– В Москву надо перебираться мне, Вадик. Закисну я здесь.
– А я? – испугался Вадик.
– Не все сразу, – задумчиво произнес Лешка. – Не все сразу.
Глядя на толстого человека Вову Блинова, трудно было угадать в нем страстную натуру. На самом же деле Вова был человеком страстным. Однако не следует думать, что это относилось сплошь к области любовной. Впрочем, в грешных делах Вова тоже не знал удержу. Если он на кого «западал», как говорили в частном секторе, так уж не успокаивался, покуда своего не добивался. Жена его Инна знала: если Вова молчит все время, оттопырив нижнюю губу, значит, все, «запал», и в круглой коротко стриженной голове его ворочается одна-единственная мысль: о конкретной супружеской измене. И ее женской хитрости не хватало, чтобы выдавить из Вовы эту вредную мысль и заменить ее другой, полезной. С не меньшей страстностью Вова «вываривал» в своем стриженом котелке и редкие, но глобальные идеи, касающиеся не любовных, а деловых сторон жизни. Так, однажды он промолчал весь выходной, ходил, оттопырив губу, по комнате, не отвечая ни на какие вопросы. Но в глазах его не было блуда, и Инна поняла, что на сей раз дело не в бабах.
– Я хочу иметь деньги, – изрек он к вечеру.
– Не бабы, так бабки, – усмехнулась Инна, средняя женщина, средних размеров, со средним, в меру уступчивым характером.
Толстый человек Вова Блинов не любил жаргона. Зачем, думал он, употреблять какие-то дополнительные слова, когда есть основные, простые и понятные.
Вова мотнул упрямой головой наподобие быка, отгоняющего муху, и повторил вразумительно:
– Я хочу иметь деньги. Большие деньги.
Они сидели в это время дома, пили чай. Вова отхлебнул горячего и сказал, помолчав:
– Ты – вот что. Бери за свой счет, съездим в Москву, навестим твою сестру.
– Надолго ли?
– Не знаю. Может, на день. Без ночевки. Обратно – ночным.
– Так зачем за свой счет тогда брать? В субботу съездим, да и все.
– Ну не бери, – равнодушно отозвался Вова. – Давай готовь гостинцы: сало, там, варенье.
– Да у них все есть, – удивилась Инна. Вова посмотрел на нее задумчиво.
– Готовь, готовь. Кровяной колбаски. Прикупи чего надо, не скупись. В пятницу ночным и поедем.
Давид был служащим московского «Гамма-банка», учреждения солидного и преуспевающего. Больше того – он держал пакет акций этого банка. Пакет небольшой, но все-таки…
Три года назад он отдыхал в крымском городе Гурзуфе, на чистом и благоустроенном пляже военного санатория. В некогда не доступном для гражданских людей заведении в тот год отдыхало мало военных. Очень мало. Номера заполняли «новые русские» – энергичные люди, сделавшие первые деньги в перестроечной неразберихе. Они приезжали на курорт сами по себе и покупали путевки в приглянувшихся санаториях. Цены для таких стихийных отдыхающих устанавливались немалые, но это их не смущало. Вот таким приезжим был и Давид Москвин, получивший отпуск после непрерывных трехлетних трудов по обогащению родного банка и лично себя как неотъемлемой его частицы.
Давид был человеком быстрых реакций, быстрой речи и быстрых движений. Он не пил спиртного и не курил. На волейбольной площадке Давид выглядел вполне прилично. В нападении, правда, был не грозен – из-за небольшого роста, зато в защите – резок и изобретателен. Порой в моментальном броске вытаскивал «мертвые» мячи, и ему тихонько хлопали – и свои, и противник, как это было принято в санаторном волейболе.
А еще Давид был анекдотчиком. Нет, он не культивировал в себе это свойство и не заносил анекдоты в записную книжку. Просто он их не забывал. Он не думал о них, не повторял про себя, но память то и дело подсовывала анекдотец, подходящий к случаю. Рассказывал он здорово, что удается не каждому. Ведь рассказать анекдот – это сыграть миниатюрный спектакль, где ты и артист, и режиссер, и немного соавтор.
Давид был запоздало холост. Он жил один в двухкомнатной квартире возле станции метро «Водный стадион» и время от времени совершал пробежки по парку: хвойный воздух, тренировка тела, потом контрастный душ дома. В квартире он весело убирался под музыку, чаще – джазовую, иногда готовил себе и первое, и второе – он хорошо умел готовить. В общем, был в тридцать два года веселым и самодостаточным человеком.
Вел ли Давид личную жизнь? Вел, как не вести? Но, во-первых, дорожа свободой, не допускал, чтобы дело доходило до сильной привязанности, во-вторых, приводил гостью в свое жилище только изредка, предпочитая вести бои на чужой территории. Тем более никогда не давал ключ женатым донжуанам. Говорил, шутливо копируя немецкий акцент:
– Доннер веттер! Мой дом не есть бардак!
Он действительно любил свою квартиру, ее уют, ее музыку, которая, казалось, тихо звучала даже при выключенном музыкальном центре. Любил привычную с детства мебель, особенно – широкую книжную секцию и портрет рано умершей мамы над письменным столом.
На пляже Давид появлялся с шахматной доской и шахматными часами. Утвердив на гальке дощатый топчан без ножек и сложив на него одежду, он принимался расхаживать по пляжу, демонстрируя ловкое тело, новенькие импортные плавки и шахматный инвентарь. Не спеша фланировал между распластанными телами, бросая рассеянные взгляды то на привлекательный морской пейзаж, то на не менее привлекательных женщин в очень экономных купальниках, до тех пор пока кто-нибудь не окликал его мм предмет сразиться в шахматы. Играл Давид здорово.
Часто ему удавались блицы-пятиминутки, потому что природа, как было упомянуто, наградила его быстрым умом.
Однажды его окликнула девушка:
Молодой человек, не согласитесь ли сыграть со мной? Я, правда, игрок неважный…
Но Давид уже расставлял шахматы на топчане незнакомки.
Она была смугла и худощава, роста выше среднего, чуть раскосая, чуть скуластая.
– Вы – азиатка? – аккуратно спросил Давид.
– Нет, – рассмеялась девушка, – я – чистый хохол. А вы?
– Я? У меня папа русский, а мама – медицинский работник, – выдал Давид заезженную шутку. – А зовут меня Давид. В какой руке? Ваши белые.
– Я – Эмма, – улыбнулась девушка и сделала первый ход. Играла она неплохо. Совсем неплохо. Она не только начала непростой королевский гамбит, но, как оказалось, знала его продолжение и ходов восемь шпарила, как по учебнику.
«Какая интересная», – подумал Давид об Эмме и сам не смог бы точно ответить, что имел в виду: внешний вид или внутреннее содержание. Зависая над доской и меняя время от времени положение, девушка невольно демонстрировала себя, и Давид с удовольствием разглядывал грациозную шею, неширокие, почти детские плечи, небольшую красивую грудь, едва прикрытую купальником. Ему захотелось ее рассмешить.
– Хотите старый анекдот? Значит, так, – сказал он и посмотрел на море. – Судно наскочило на мину. Кораблекрушение. Люди посыпались с палубы, как горох, и плавают, ожидая помощи. Большой спасательный катер подплывает то к одному утопающему, то к другому, и здоровяк-боцман вытаскивает каждого за волосы. Подплыли к одному, а он лысый. Боцман в горячке орет: «Идиот, нашел время шутить! Поворачивайся головой!»
Она смеялась, обнажая добела отчищенные зубы, один зуб, верхний третий от середины, рос неровно, выдавался вперед, и она привычно закрывала его ладошкой.
Давиду – нравилось. Кто знает, может быть, все вместе, вся эта картинка: шахматы и смеющаяся женщина на фоне Черного моря, и приятность от нежаркого еще утреннего солнца – все это вместе взятое толкнулось в его не занятое в настоящий момент сердце и осталось там надолго. Ведь неведомо, как возникает робкое чувство, которое разрастаясь, превращается в могучую тягу, порой двигающую судьбы не только людей, но и целых организаций, а иногда и народов. Одним словом, портрет женщины с шахматами на фоне моря запал Давиду в душу и остался там, поселился, не собираясь исчезать. Вот ведь как!
– Ваш ход! – сказал Давид.
– Я должна подумать, – ответила Эмма. – Я, когда смеюсь, не думаю. Теперь я уже посмеялась…
Тут речь ее стала бессвязной и, прямо скажем, бессмысленной. Она все повторяла: «посмеялась… посмеялась», но слово это потеряло свое значение. Она повторила его раз, наверное, тридцать. Потом сказала твердо, как припечатала: «Посмеялась!» И сходила конем. Но силы были все-таки неравными. И когда до мата белым оставалось ровно четыре хода, Давид сказал быстро:
– Предлагаю ничью. Ничья, ничья. – Он смахнул с доски фигуры. – Поплаваем?
Они заплыли за буйки и там поцеловались. Придумал это Давид. Они вытянулись в одну линию головами друг к другу, чуть подгребая под себя руками, как фигурные пловчихи, и, подняв головы, поцеловались. По замыслу-то поцелуй должен был быть символическим, как, скажем, в балете, но губы сомкнулись и не желали размыкаться, линия сломалась, и молодые люди ушли под воду, обнявшись. Потом они оттолкнулись друг от друга и, вынырнув, поплыли к берегу. Эмма была смущена и молчала. Давид первым выбрался на берег, подал девушке руку и, чтобы разрядить обстановку, сказал:
– Помните, как у Горького начинается рассказ «Мальва»? Море – смеялось.
Эмма посмотрела на него внимательно, потом подошла к топчану, достала спрятанный в одежде фотоаппарат и, поставив нового знакомого у самого уреза воды, навела на него объектив. Сделав снимок, сказала:
– Помните, у Хемингуэя называется рассказ: «Давид и море»?
Здесь уместно прервать повествование, ибо описание развития курортного романа может показаться банальным, а стало быть, скучным, или того хуже: может вызвать постыдное любопытство подглядывающего в замочную скважину. Что же касается декораций, в которых Эмма и Давид узнавали лучшие стороны друг друга, как-то: домик Чехова в Гурзуфе, дендрарий в Ботаническом саду, Бахчисарайский фонтан, Афонские пещеры, то их описание легко найти в любом путеводителе по Крыму. Писателю же стыдно повторяться. А насчет развития отношений одно можно сказать: раз уж герои заговорили цитатами, то позволительно и нам процитировать, скажем, лаконичного поэта Владимира Вишневского:
«Они друг другом не пренебрегали!»
Шучу-шучу. А почему бы и не пошутить под крымским солнышком? Серьезного-то еще будет – о-го-го! Рынок, бизнес, кредиты, инвестиции…
А пока что – одни шутки, одни робкие ласки, одна безмятежность.
Ведь море действительно смеялось!
Снежным декабрьским днем 1990 года Леонид Петрович Егоров ехал в троллейбусе по прямому до утомительности Дмитровскому шоссе. Он внимательно считал остановки, загибая пальцы. Леонид Петрович прожил в Москве менее года. Города не знал и боялся проехать место назначения. Он ехал, вглядываясь в невеселый городской пейзаж, и сжимал подмышкой плоскую папку искусственной кожи с поблекшим золотым тиснением: «Участнику совещания писателей, пишущих на темы о жизни пограничников».
Было. Было такое совещание, и проходило оно в Латвии, в доме творчества писателей «Дубулты». Всех участников обеспечили тогда отдельными номерами с удобствами и поставили на курортное котловое довольствие. Леонид Петрович ни при какой погоде не описывал пограничников, но эстонская писательская организация послала именно его, потому что никто из писателей-эстонцев ехать не пожелал, а Леонид Петрович согласился. Тем более что в прошлом он был морским офицером. Считалось, что это где-то близко… После не оставшихся в памяти докладов был устроен шикарный прием, который как раз в памяти и остался. Впрочем, все это позади, в прошлой жизни, в другом месте и в другом времени. Можно даже сказать, что за кормой у Леонида Петровича осталось две жизни: первая – военно-морская служба и первый брак, вторая – какая-никакая литературная карьера и второй брак. Это – было. А что будет? Будет девятая остановка, на которой он сойдет и отправится в дом пионеров на встречу с учащимися пятых, шестых и седьмых классов.
По стране металась перестройка. Но Советский Союз еще не распался, и Бюро пропаганды художественной литературы при Союзе писателей пока еще функционировало, поддерживая творцов материально. По крайней мере в Москве. Самое смешное, что сойти на девятой остановке не получилось. Он не прозевал ее, нет, и двинулся, было выйти, но на его пути у самых дверей стояла внушительных размеров дама, которая, казалось, тоже готовилась к высадке, а на самом деле выходить не собиралась. Оттолкнуть ее или хотя бы мягко, но решительно отодвинуть рукой Леонид Петрович положительно не мог. Тридцать лет в спокойной и элегантной Эстонии очертили в его сознании рамки, за которые заходить нельзя. Он сам не выносил, когда в броуновском движении толпы кто-нибудь отодвигал его, как предмет, не позволял подобного и себе. И пока строил фразу, что-то начинающееся с извинения, транспортное средство подкатило к тротуару, и двери отворились. Дама запоздало отодвинулась, Леонид Петрович попытался выйти, уже и ногу занес над ступенькой, но был бесцеремонно смят и отброшен назад хлынувшей с остановки толпой. Двери закрылись – троллейбус тронулся. Потом пришлось обратно трусить рысцой, чтобы не опоздать к часу, указанному в путевке. Что поделать – Леонид Петрович в Москве жил недавно и воистину города не знал.
У дверей Дома пионеров его встретили и отвели в читальный зал. Ребят привели много – не менее пяти классов. Они сидели на стульях, на столах и даже на подоконниках. Учителя оглядывали их, как командиры свое войско перед сражением. В общем и целом народ вел себя дисциплинированно, хоть и видно было, что томился в ожидании.
Леонид Петрович был уверен, что через минуту завладеет вниманием школьников. Он умел выступать и любил это дело, потому что был нескучным писателем и нескучным человеком. И – любил аудиторию. Вот и сейчас он всматривался в лица школьников, и они ему нравились.
– Ребята, – представился Леонид Петрович. – Меня зовут Леонид Петрович Егоров. Я – писатель. Я пишу рассказы и стихи. Поговорим сначала о стихах. Я сочиняю их часто на ходу, для этого нужны две вещи: образ и чувство ритма. Образ – это дело такое: зависит от человека, от его впечатлительности и таланта, а чувство ритма есть практически у каждого. Вот сейчас мы это проверим. У меня есть одно детское стихотворение. Я сам про себя произношу его в очень четком ритме. В таком же четком ритме я буду его читать. И всякий раз, когда я сделаю паузу, вы будете отбивать ритм ногами: раз, два, три, четыре – четыре раза. Начали?
– Начали, – нестройно ответила аудитория.
Леонид Петрович отбил четыре такта ногой и принялся за дело:
На тротуаре возле бани (раз, два, три, четыре)
Играл баран на барабане (раз, два, три, четыре).
Играл баран на барабане, (раз, два, три, четыре),
Висевшем на боку. (раз, два, три, четыре).
На старой вывеске «Аптека» (раз, два, три, четыре)
Сидел товарищ Кукарека (раз, два, три, четыре)…
Грохот стоял неимоверный. Народ оживился, учителя не знали сначала, как реагировать: положительно или отрицательно. Но авторитет члена Союза писателей был в то время еще высок, и учительницы заулыбались, а некоторые стали даже тихонько – раз, два, три, четыре – подстукивать ногами. А Леонид Петрович продолжал:
– Сидел товарищ Кукарека (раз, два, три, четыре) И пел…
Он протянул руки, приглашая школьников продолжить строчку.
– Ку-ка-ре-ку! – нестройно закричали школьники. – Ку-ка-ре-ку!
Кто-то не растерялся, приложил ко рту сложенные ладони и прокукарекал по-петушиному. Народ смеялся.
Но Леонид Петрович не отпускал вожжи, продолжал направлять освобожденную энергию в русло четырех тактов.
А воробей купался в луже, (раз, два, три, четыре)
К тому же прыгал неуклюже, (раз, два, три, четыре)
К тому же прыгал неуклюже, (раз, два, три, четыре),
Одолевая страх. (раз, два, три, четыре).
После этих строк Леонид Петрович сделал, как дирижер, утишающий жест, и народ стал топать все тише и тише. Когда легли большие тени…
И последние строчки он прочитал уже в полной тишине:
Все увидали что олени…
Что солнце круглое олени
Проносят на рогах…
Контраст между бездумной ритмикой и романтическим образом, вдруг возникшим в наступившей тишине, произвел на школьников большое впечатление, и они хлопали Леониду Петровичу совершенно искренне и – смеясь. А Леонид Петрович аплодировал им. И было единение.
– Когда я понял, что окончательно влюбился, – сказал Леонид Петрович, постепенно переставая хлопать, но продолжая улыбаться. Школьники притихли, а Леонид Петрович продолжал: – Когда я понял, что окончательнов любился в Катьку-мотогонщицу, начиналась весна и заканчивалась третья четверть…
Так начинался один из его рассказов – он знал его наизусть. Он вообще знал наизусть несколько своих рассказов – более десятка, и на выступлениях всегда читал только их, не выпуская из поля зрения аудиторию. Реакция аудитории подсказывала, какой где применить прием: где – паузу, где возвысить голос, где – понизить.
Рассказ этот был Леонидом Петровичем обкатан неоднократно, и он точно знал, где публика засмеется, а где притихнет и задумается. Например, все всегда смеялись в первый раз вот в этом месте: «И тогда мой товарищ Генрих сказал мне: “А ты сходи с ней в ресторан”. Я покраснел от волнения и спросил: “А зачем?”»
И вот в этом: «У меня были часы, которые мне не разрешали носить в школу, потому что своим громким тиканьем они мешали вести урок». И дальше: «У Генриха был велосипед, который древностью происхождения мог свободно потягаться с моими часами. Достоинство его заключалось в том, что он был выкрашен небесно-голубой эмалью, а недостаток – в том, что у него отсутствовало переднее колесо. Однажды Генрих дал его покататься одному отважному человеку и получил обратно в таком неполном виде».
И два момента из сцены в ресторане. Первый: «“Это хорошее вино”, – сказала Катя. Я не стал спорить, хотя мне лично больше понравился салат». И второй: «Я был плохим танцором, но старательным. Я так старался, что один раз даже наступил сам себе на ногу…» И податливые московские школьники дружно смеялись, и притихли, когда Леонид Петрович прочитал завершающую фразу: «Да. Горьким было вино моего первого ресторанного вечера. И все-таки… какая все-таки прелесть в танцующей женщине, даже если она танцует в далеком тупичке нашей памяти».
Под конец своего выступления Леонид Петрович, уже размягченный теплым приемом, сказал:
– Ну, расскажите теперь вы мне, каких писателей любите.
– Вас любим, – не растерялись школьники.
О проекте
О подписке