После оглашения завещания ректор государственного университета был приятно удивлен щедростью, не свойственной частному лицу. Редколлегия на следующий день дала в «Хантингтон Пост» некролог и с благодарностью объявила о решении именовать безымянные въездные ворота с двумя черными готическими башенками Радзивилловыми. Коллеги по центральному порту на Клайде открыли именную скамейку напротив оранжереи в саду. «На этом месте Борис, бывало, сидел, кормил голубей и отдыхал душой. Покойся с миром, дорогой друг». Маргарет была тронута до слез таким вниманием их частых гостей и вскоре по настоянию многих из их товарищества уступила бумаги мужа за немалые наличные деньги. Так умер русский человек, подданный британской короны, последний из шотландских Радзивиллов, кто работал и процветал. «За дуру вдову», – поминали коллеги Радзивилла, распределяя его акции поровну между собой, вечером в пабе на Аштон-лейн.
Отец Роуз Филипп, бездельник и шестидесятник, ничего путного в своей жизни не сотворил. Ни денег, ни памяти. Быстро похоронив отца, а вскоре и мать, он рано женился на девушке, чьи родители, в отличие от родителей других его девушек, поняли, что он не только богат, но и глуп, а где-то и безволен. Так уже носившая в себе Роуз Эли Макфиарнон переехала в дом Бориса Борисовича. За десять с небольшим лет совместного пьянства и скуки они умудрились истратить все оставленные дедом Роуз средства. За эту скоротечную и бессмысленную жизнь Филипп то находил себя в отцовстве и с ажиотажем, свойственным алкоголикам, рассказывал дочери об их славной родословной и учил ее случайным русским словам. То читал над ее колыбелью «Мцыри» и показывал гравюры с зимними охотничьими сценками. Надолго его не хватало. Когда Роуз подросла и смогла самостоятельно сидеть, Филипп увидел в ней музыкальный дар. Крошечка Роуз продвинулась не дальше вступления «К Элизе», когда дедовский рояль продали. Толку в Филиппе не было, но был шарм уставшего от жизни аристократа. Он ездил на «ягуаре», посещал мужской клуб и поигрывал с дамами в теннис.
За десять лет Филипп ни разу не был в отцовском любимом саду, не навестил их с Маргарет могилы. Он не задумывался, от чего так скоро умерла мать. Зато искренне считал себя хорошим мужем и отцом. Эли, как ему казалось, была ему близким другом, и когда обратная сторона задорного пьянства давала о себе знать, в те сердечные минуты он делился с ней сокровенным. Но дружбе и любви настал конец. От звезд к терниям. Их лодка быта разбилась о бедность, вернее, о тающий достаток. Впредь они будут пить порознь, выгнав близость из дружбы и затворив двери раздельных спален. «Ягуар» пришлось продать. Следом Филипп отнес материны драгоценности на Байрс-роуд, куда много лет спустя принесут и трость капитана. В эту непростую минуту отца Роуз все же потянуло навестить родителей. Он пил у могилы, гладил язык мраморного барса и спрашивал родные имена: «За что?» Но камень не дает ответов, тем более на пошлые и наигранные вопросы.
В некогда знатном доме остались трое: необратимый алкоголик, нелюбящая его жена и девочка-первоклассница. Ученица школы святой Мэри. Чтобы продолжать пить «папин любимый» скотч и не переставать чувствовать себя дворянином, Филипп сдал первый этаж предприимчивому молодому англичанину, который сотворил из него небольшой семейный отель «Ботаника» с видом на сад. На первые деньги с аренды Филипп заказал каменную лестницу со стороны внутреннего двора, и прорубил новую дверь во второй этаж.
Роуз с начальной школы вела самостоятельную жизнь. Она сама одевалась, сама расчесывала волосы, сама шла пешком до школы, там и обедала. Девочка засиживалась в библиотеке до закрытия, не обязательно за книгами, а просто из-за наличия крыши. Дом в последние годы Филиппа был в состоянии холодной войны. Эли, в отличие от мужа, себе не лгала и принимала прожитую, лишенную всякого смысла жизнь. Она пила осознанно – «быстрее бы уже».
Отец Роуз, запираясь в спальне с «папиным любимым», на завершающей стадии своего распада обнаружил в себе художника. «Главное в искусстве – это окружить себя прекрасным», – думал он и на последние деньги покупал дорогие атрибуты современного Феба. Графин эдинбуржского хрусталя, перья стерлингового серебра и китайский шелковый халат. А уж после пошло и само рисование. Поначалу это были русские избы, срисованные со старой отцовской карточки. Избы, запорошенные снегом. Потом последовали иллюстрации персонажей, жильцов его внутренней русской деревни. Он постоянно рисовал седого старца и мальчишку, видимо, внука. Их портретов были сотни. Рисунки валялись на коврах, на кровати, в которой хозяин не спал, так как препятствием к ней служило кресло, обтянутое зловещей зеленой кожей. Его герои становились уродливыми. У старика раскрошились и поредели зубы, а у мальчика пропали руки. С пейзажей сначала исчезли деревья, затем сократилось количество домов, чтобы в конце концов и вовсе сойти на нет. На последних рисунках было пусто. Одни только кривые прыгающие буквы, выведенные серебряным пером: «Это белый снег». Самая последняя картина, с которой тело Филиппа подняли реаниматологи, все-таки имела бессвязные изображения. В центре зияла открытая старческая пасть с редкими тонкими зубами, изъеденными пародонтозом. В правом верхнем углу Филипп начертил птичку. Из клюва вылетали ноты. Сама игрушка была точь-в-точь как птицы на склепе Бориса Радзивилла. В нижнем левом углу стояла размашистая подпись и название рисунка: «Без водки тесно».
Щеки Филиппа выбрили, его самого вымыли и уложили к родителям. На похоронах не было ни Эли, ни школьницы Роуз – у той был экзамен. Возвращение непутевого сына засвидетельствовали управляющий кладбища, два могильщика и пастор. Эли родительских прав не лишили. В восьмидесятых годах двадцатого столетия мать, утонувшая в телеэкране с неиссякаемым бокалом розе, не такая уж и плохая мать.
Роуз, поспевший неврастеник, начала делать первые самостоятельные шаги. Разделила второй этаж дедовского дома на три квартиры. Самую маленькую оставила не реагирующей на явь Эли. Две другие, где недавно были спальня и мастерская ее отца, были сданы большой пакистанской семье. Роуз аккуратно собрала в папку работы Филиппа и отвезла в Школу искусств Чарльза Макинтоша, чтобы понять, искусство это или нет. Резолюция не удивила: «Художественной ценности нет». Роуз могла бы убрать папку на чердак и хранить как память. Но памяти Филипп не стоил, и чердака больше не было, там начался ремонт будущей квартиры Роуз на вырученные от пакистанцев деньги. Рисунки Роуз сожгла – ритуально, на рассвете, чтобы холодный туман вобрал в себя синий дым.
Весть о смерти матери застигла ее в Риме, в гостинице на Народной площади. Ей писал арендатор. Полиция вскрыла дверь, выключила телевизор и вынесла четырехдневный труп. Роуз ответила сразу. «За следующие три месяца можешь не платить. Похорони на участке Радзивиллов. Все документы у нотариуса „МакЭвен и сыновья“. Комнату убери и сдай. Двести сорок фунтов в месяц. Спасибо тебе, Радж. Обнимаю, Роуз». Сообщение ушло.
– Все хорошо? – спросил голый англичанин, обнимающий ее зад.
– Да не очень, – ответила Роуз. Мужское прикосновение было ей противно. Она пересилила себя и согнулась.
Теперь она – второе поколение Радзивиллов, которому не придется работать. Но рента будет потрачена не бездарно, она увидит мир и проживет яркую жизнь. Так она решила, а англичанин извлек неустойчивый фаллос и отправился в душ.
– Ваше здоровье! – одна из редких русских фраз, которым научил Роуз отец.
– Ваше здоровье, дедушка!
Роуз коснулась фотокарточки бокалом и выпила содержимое. Мир она посмотрела краем глаза. Всю западную Европу, два месяца в Америке, где окончательно осознала себя лесбиянкой, и полгода в Катманду, где разучилась есть мясо, – но только до возвращения в Шотландию.
Был в ее жизни день, который она часто проигрывала в памяти. Первая его половина состояла сплошь из знаков вселенной, которые привели к первой болезненной потере. День текущий по обилию намеков космоса был неуютно похож на тот. Четыре года назад такой же дождливой зимой Роуз проснулась и выполнила все последовательные действия безработного и беззаботного человека. Она лежала с полчаса в ожидании полудня. Звездочка лежал рядом. Он уже был стареньким, когда она подобрала его на кладбище. Пес сидел тогда у ног мраморного барса и трясся от холода. Он, маленький, безобидный и белый, должен был со временем отзываться на Борис Борисович. Но отмыв и накормив его, Роуз удивилась перемене в его характере. Крошечный, как шерстяной клубок, невиданной породы, он прыгал с кресла к ней на руки и обратно и был так искренне благодарен за то, что сыт и высушен, как только умеют не одухотворенные животные. «Звездочка», – подумала Роуз, и так он стал ее единственным близким теплокровным на несколько мокрых зим.
В то сумрачное утро он так же лежал рядом и разглядывал в своей хозяйке пробуждение ото сна. Звездочка был подозрительно тих и терпелив. Он не визжал, не лизал ее лицо, не тащил в сад. Роуз встала и потянулась. Ей снился город, который она иногда видела во сне, но наяву в котором ни разу не была. И вот под утро, гуляя по этому городу, она разглядела за белым известковым забором, под средиземноморской пихтой, кресты. В своем прибрежном городке она впервые набрела на некрополь. Где кончалось кладбище, начинался морской берег. Роуз уже стояла на нем. К ее ногам подкатила черная волна и должна была разлететься о гальку, но остановилась, замерев скрученной трубочкой с белой шапкой. Роуз проснулась в этот момент, почувствовав неестественность воды и, видимо, во сне поняв, что это сон. И вот на неприятное послевкусие скверных грез ложился безучастный взгляд в пространство любимого Звездочки. Роуз узнала этот взгляд. Дед Борис смотрел со стены на ее гостиную так же – ни весело, ни грустно, никак.
Роуз потянулась, влезла в джинсы, почистила зубы, умыла лицо, надела вязаный свитер на голое тело – он приятно покалывал. Накинула серое приталенное пальто, поправила ворот, собрала черные волосы в хвост. Вывела Звездочку на поводке. «Обычно он меня ведет», – подумала Роуз, и какая-то тень скользнула по периферии ее утренних несобранных мыслей.
На Маргарет-драйв она заказала во врезанной в фасад крошечной кофейне латте. Горячая молочная пена примирит ее с сыростью зимнего сада. Из радиоколонки играла песня, очень простая, четыре повторяющиеся ноты. Роуз уже положила два железных портрета королевы на прилавок, как песня оборвалась на рекламный блок. «Не обременяйте близких вам людей тратами. Позаботьтесь о собственных похоронах при жизни. Общество „Мюррей“ подберет вместе с вами живописное место, надгробие, любые тонкости, шрифт гравировки. Музыкантов. Стол. Место сбора гостей. Умейте удивлять напоследок! Возможна рассрочка». «Какая мерзость», – подумала Роуз и пошла прочь.
В парке ее настроение совсем упало – в тот момент, когда дождь набрал силу и уже не моросил, а пошел полным ходом, она не обнаружила в руке забытый кофе. Звездочка испражняться не хотел. «Ну! Давай!» – подталкивала его Роуз к персональной уборной, гладкому ясеню, а собачка смотрела на хозяйку и будто не понимала, чего та от нее хочет. Роуз отпустила поводок и забралась с ногами на скамью. Сад по погоде был безлюден, и некому было ее упрекнуть. Она закурила, сняла шарф с шеи и намотала на голову. Звездочка обрадовался такой перемене в знакомом лице. С шарфом на голове она стала похожа на бабушку из России.
Роуз стрельнула окурком в пожирающие друг друга черные волны Кельвина и встала. Она часто сидела на этой скамье, но никогда не читала надпись на пластине, прикрученной к спинке. «У этой реки, скрестив две ноги, мечтала о будущем Розлин. Спи сладко, мой ангел!» Роуз изменилась в лице. Тревога выследила ее как команчи, бесшумно и подло атаковала со спины. Роуз вдруг показалось, что за каждым деревом стоят неизвестные ей мужчины, и прямо сейчас они выйдут из-за стволов. Они будут безмолвно и медленно ее окружать, замыкая кольцо. Все они в серых пальто, с поднятыми воротниками, с аккуратными проборами, гладко выбритые, с прогулочными тростями. Роуз схватила Звездочку на руки и побежала от реки, вверх – к дороге, к настоящим людям. Дождь превратил тропинку в медно-красную глину. Ноги вязли по щиколотку. «Это просто нервы, – повторяла Роуз. – Дома есть валиум, скотч и камин, плевать, что декоративный». Выбежав из парка, она замерла – как памятник промокшей и лохматой даме с собачкой. У входа в Ботанический сад стоял черный катафалк. Задние двери были распахнуты, и в них, как полено в печь, строгие люди вносили гроб с безобразной до боли надписью из желтых бутонов «Нашему дедушке» на крышке.
Роуз перебежала Байрс-роуд. Кэбы-кашалоты мигали нарушительнице дальними огнями. До дома, до ее крепости, было треть мили. «Ваш кофе», – крикнул ей вслед бариста с Маргарет-драйв. Знакомые колонны. Арка. Двор. Мокрая одежда на полу. Полотенце на мокрой голове. Валиум. Второй. Пультом включила экран камина. Легче. Намного легче. Звездочка не смог запрыгнуть ей на колени. Он раза с четвертого залез на диван и осторожно, боясь скатиться, лег на ее голый живот. Он тяжело дышал, надуваясь и сдуваясь как белый шар. В голове у Роуз странствовали беспорядочные мысли – об одиночестве, смерти и смерти в одиночестве, но они стихали, успокаивались под пледом. Роуз не заметила, как долго она гладила уже мертвого Звездочку, а когда заметила, отбросила его, снова схватила и, удивляя саму себя, не взорвалась истерикой, а просто сползла с дивана на пол и завыла тихо, осторожно, как будто затянула древнюю песню. Тревоги больше не было. Знаков больше не будет. Только сладостная горечь от того, что все снова стало объяснимым и понятным.
Поздним вечером совершенно нетрезвая Роуз повторяла дневной маршрут. В левой руке – бумажный пакет с односолодовым. В правой – целлофановый, со Звездочкой. Длинная куртка до пят, на молнии, а под ней ничего. Потому что так пьяной женщине интересней и веселей. В саду горели фонари. Ночь была немногим темнее дождливого дня. «Лопата!» Роуз вспомнила, что забыла. В сад она шла с мыслью похоронить Звездочку под злосчастной скамейкой и нацарапать рядом с металлической табличкой: «У этой реки ты нюхал под хвостами у собак, покойся с миром, весь мир дурак». Она развернула пакет, положила к маленькому Звездочке грязный булыжник, затянула тугой узел и запустила своего единственного друга в ледяной поток реки.
– Мусорить не хорошо!
Так, в один день, Роуз прикоснулась к уродливой смерти и встретила прекрасное. Не успели разгладиться круги на воде, как любовь в оболочке Хелен заговорила с ней первой. Хелен было не больше тридцати. Мокрая от пота шея. Обтягивающая серая майка и спортивные леггинсы, настолько облегающие, что то, что пьяные рабочие в пабах ласково зовут «верблюжьим копытцем», так и бросалось Роуз в глаза. Оранжевого света редкого фонаря хватало, чтобы понять, что Хелен бегала без нижнего белья. По дороге домой они говорили про Звездочку, про Бориса Борисовича, про неудачные опыты Роуз с противоположным полом. Они шли в их дом, и Роуз это уже понимала, а ее первая любовь была еще только заинтригована необычной и праздной жизнью своей старшей подруги.
Роуз оторвалась от фотографии деда и вернулась к окну. Снега все не было. Чайка тоже вернулась и вычесала четыре пера, которые прилипли к мокрому стеклу. «Ничего, – думала Роуз. – Скоро она придет с работы». Розлин убрала вино и достала скотч. «Капельку», – она решила побороть тревожное расстройство, раз и навсегда. Капелька повторилась несколько раз. Время Роуз не подыгрывало. Стрелки настенных часов выглядели легкими, но заторможенными.
Наконец дверь открылась, и в нее вошла зимняя румяная Хелен. Под черным пиджаком, застегнутым на все пуговицы – спокойная белая грудь. На ней огромные миндальные соски, ровные как срез болонской колбасы. Мощный, загадочный и круглый как сизифов камень зад. Хелен с досадой посмотрела на жену:
– Опять?
– Хелен, нам надо поговорить.
Хелен сложила зонтик, сняла пиджак и медленно опустилась на банкетку. Она и сама хотела поговорить о многом. О том, что не может больше жить с пьющей, о том, что их совместная жизнь свернула с осеннего переулка в тупик, о том, что она не уверена больше в том, осталась ли в ней самой любовь или нет, и о том, что она с недавнего времени встречается с девушкой – в ботаническом саду, украдкой, с той самой, которая записана в ее телефоне как Дэвид. К инициативе Роуз она была не готова. Роуз еще не сказала ни слова, а она уже пожалела обо всем и хотела оставить жизнь на этом месте, чтобы не прощаться с последними четырьмя годами. Вдруг не тупик?
– Хелен, я хочу, чтобы мы стали родителями!
– Что?
– Послушай, пожалуйста, и не перебивай. Я весь вечер просидела в интернете. Мы усыновим мальчика из России, Ивана, я покажу тебе фотографию.
– О, Розлин! Давай не сейчас. Ты пила.
– Послушай меня! – крикнула Роуз и подсела к Хелен.
Она говорила и не замечала слез в глазах любимой. Хелен на каком-то этапе попыталась сказать, что российских детей попросту нельзя уже усыновлять, но пьяный человек глух и нем ко всему, кроме обманчивого зова собственного сердца.
– Он вырастет, Хелен. Он будет приезжать к нам на выходные. Красивый и умный. Однажды он приедет с невестой. Мы уже будем жить в Берсдене, в доме с садом. Он будет статен, бородат, молод. А невеста будет звать его «дядя Иван», как в русской пьесе.
Роуз еще долго говорила. Сама с собой. Они уже легли в кровать, а в воспаленном сознании Роуз гналась карусель образов, не давая ей уснуть. Знаки, Звездочка, Иван!
Роуз накрыла голову одеялом и повела языком по коже спящей жены. От груди к паху. Она не успела коснуться волос, как Хелен резко одернула ее:
– Что? Я просто хотела поцеловать…
– Господи, Роуз, мне вставать через пару часов.
Хелен отвернулась и притворилась спящей. Роуз хотелось приблизиться со спины и начать с крепких белых ягодиц, но она не решилась. Хелен лежала и думала, когда и как она будет говорить с Роуз. «Может, написать? Трусливо. Но так удобно! Завтра или в выходные?»
О проекте
О подписке