Здесь, как мне чувствуется, и лежит основное идеологическое достоинство книги Бориса Зайцева, так воспринявшего „Святую гору“, – книга милостивая и примиряющая. Афон не противоречит миру, мир не противоречит Афону; они друг друга дополняют.
В этом – я убежден – правда и залог успеха „Афона“ Бориса Зайцева»[67].
«Спроси маму, читала ли она в „П.[оследних] Н.[овостях]“ большую статью Демидова об „Афоне“? (Оч.[ень] сочувственно, но робко, и как бы извиняясь перед „нашими“)»[68], – пишет Борис Константинович дочери 21 июля из Грасса в Порнишэ.
Еще один отзыв выходит на страницах «Возрождения», к пишущим в котором Зайцев присоединился лишь недавно. С. К. Маковский[69] точно подметит удивительную притягательность новой книги, привлекающей внимание читателя не сразу, пленящей «незаметно, внушением долгим, заставляя послушно возвращаться еще и еще на пройденный путь»[70]…
Книга Зайцева – это прежде всего дневник его странствия, и историческая ценность его писания о Святой Горе несомненна, ибо оно стало наиболее значительным опубликованным литературным свидетельством о русском присутствии на Афоне в период между двумя мировыми войнами.
Возможно поэтому самое важное и ценное в книге Зайцева было точно подмечено именно в рецензии профессионального историка – петроградского медиевиста Г. П. Федотова, ученика И. М. Гревса, уже в эмиграции обратившегося к истории Русской церкви и русской святости[71]. Отметил Федотов и малоудачные исторические экскурсы, нарушающие ткань живого повествования об Афонском странствовании писателя[72].
Алексей Смирнов, сын В. А. Зайцевой, расстрелянный большевиками в Москве осенью 1919 г.
Появление книги «Афон» явилось для Бориса Константиновича поводом к установлению диалога со многими представителями русского духовного сословия, жительствовавшими в свободном мире. Возможно, некоторые из них, как и Зайцев, полагали, что «вообще Афон только для русских! Иностранцам он непонятен»[73]. В течение многих лет Зайцев вел переписку с известным аляскинским миссионером, архимандритом Герасимом (Шмальцем), своим земляком по Калужской губернии: «С о. архимандритом оказались мы тоже земляками. Он из краев калужских, уроженец Алексина и так навсегда уж считает, что лучше, красивее Алексина на Оке ничего и на свете нет. Прислал из Аляски открытку: вид Алексина, сохранил его с 1912 года! А еще Калугу – Каменный мост, по которому гимназистом ходил я более полувека назад.
[…] Русский консул в Америке то ли завез ему, то ли прислал – уж не помню, почему именно – мою книжку „Афон“. А он сам на Афоне бывал, и монаха о. Петра, лодочника, калужанина родом, о котором упоминаю – знал лично. Раз Афон, да Калуга, за нею Россия, лучше которой ничего он не знает, значит я как-то ему и свой – и вот мы переписывались, сведенные Словом, все так же извилистыми, незаметными путями добравшимся куда надо, по волнам, по далеким морям, странствиям консула, к могиле праведника, где русский инок смиренно вышивает крестиком, а сосны вековым гулом над ним гудят, да океан глухо и сыро бухает»[74].
Архимандрит Герасим посетил Св. Гору еще до октябрьского переворота и спустя десятилетия «вспоминал свое первое путешествие по Черному морю, бурную ночь, шумный Царь-Град и то незабвенное утро, когда мы тихо подходили к св. Горе Афон. Вспоминал, как я не мог читать вечерние молитвы: от сильной качки кружилась голова, прыгали буквы во все стороны, а довольно угрюмый монах о. Фортунат, из-под своих довольно густых бровей смотрел на меня сурово и порою что-то бормотал»[75].
Они писали друг другу неимоверно длинные письма, в которых рассказ о современных событиях чередовался с подробными экскурсами в давно прошедшее. Тульский миссионер неделями писал в полном почти одиночестве аляскинских островов, прерывая очередное свое послание, как только мог добраться до почты в Кодьяке. Зайцев отвечал ему из многолюдного Парижа и, как представляется, из не меньшего одиночества. Их письма полны свидетельств тому, что так ценил Борис Константинович: «в прежней России не было наглости – это бесспорно на всех уровнях ее культуры и государственности. Россия была скромна. Иной раз даже чрезмерно»[76].
Их интерес к Афону не был только воспоминанием, и оба старались заинтересовать соотечественников судьбою насельников Св. Горы: «Письма с Афона получаю часто и почти каждое из них извещает меня о смерти кого-нибудь из иноков, – сообщал в Париж о. Герасим 27 октября 1940 г. – Вымирает там русское монашество, эти единственные хранители чистоты святого Православия. Вот что творят единоверные нам греки, из-за которых наша Русь пролила реки крови и которая до самой революции так щедро помогала всем восточным народам. А еще Немоловский[77] пишет в Америку и соблазняет архиереев на подчинение алчным грекам. Что же – ему все равно, он не признает монашества и о том говорил открыто, когда находился в Америке. Значит таковым архиереям все то равно, что творится на св. Горе и что так переживают русские иноки. В наше жалкое и маловерное время многие миряне больше имеют любви к монашеству, чем некоторые архиереи и белые священники. Вот Вы так прекрасно, так трогательно описали о св. Горе, о подвижниках ее, и в каждой строчке Вашего писания видно любовь, сострадание к тем, кто избрал для себя иную жизнь вдали от мира! Прекрасная Ваша книга о русском Афоне, о св. острове Валаам. Спаси Вас за это Господь! […] Конечно, в Америке проживают святители монахолюбцы: Архиепископ Тихон [Троицкий], Архиеп. Виталий [Максименко], Еп. Иоасаф [Скородумов], Еп. Иероним [Чернов], они помогают афонцам как только могут материально. По-моему, всем бы Архиереям нужно подать прошение греческим властям об открытии Св. Горы для всех славян. Но печально то, что наши Владыки не живут в мире и любви в такое страшное время»[78].
Еще одним своеобразным откликом на книгу Зайцева, который, по словам его Валаамского приятеля иеромонаха Иувиана (Красноперова), «разбудил вновь интерес к Афону»[79], можно считать появление в эмиграции целого ряда работ о Святой Горе[80]. Бывший пермский губернатор, камергер Александр Владимирович Болотов (1866–1938) был столь вдохновлен очерками Зайцева в «Возрождении», что, посетив Святую Гору на Страстной неделе 1929 г., уже в 1931 г. стал афонским иноком Амвросием, а в 1938 г. схимонахом[81]. Друг и духовник Бориса Константиновича архимандрит Киприан (Керн) вспомнил о монахолюбии писателя в год его семидесятилетия: «Не вожди и не социальные реформаторы – область его интересов. Не гонители и не обличители, а скорее изгнанники, одиночки, массам ненавистные и от них уходящие на свои вершины, в свои пустыни. Вот почему Данте, патрон изгнанников, так глубоко завладел Зайцевым; почему много вчитывался он в Шатобриановские „Воспоминания“; вот почему и Флобер, суровый аскет в литературе, безжалостный к литературному празднословию, а потому и совершенный стилист французской прозы. Отсюда же у Бориса Константиновича и тяготение к церковному, иноческому. Инок – иной, т. е. не такой, как все, как массы; монах – монада, одиночка, а не часть какой-то толпы, людского табуна. Да и церковность, религиозность есть печать известного избранничества. Не всем это дано, а по Божиему изволению, помазанием свыше, а не избранием снизу»[82].
Б. К. Зайцев. Югославия. 1928 г.
Когда в 1928 году Зайцев приедет в Белград на съезд русских писателей и журналистов, ему придется говорить и о своей последней книге:
«– Ваша последняя книга?
– „Афон“! Если бы Вы только знали, как он покоряет своей высокой духовной жизнью! Там отлично сохранилось то древнее Славянство. Нигде мне не приходилось слышать более чистую русскую речь. Именно в монастырях Афона. А как там музыкально звучит колокольный звон! […]
– А в Белграде я остаюсь еще целую неделю. Ваша страна мне напоминает нашу: те же мощные реки, те же вьющиеся клубы дыма!
Алая лента на иконе трепещет: окошко светится, словно икона, из которой некий архангел вот-вот выпорхнет погулять. Господин Зайцев, ласково-задумчивый, словно позирует знаменитому церковному художнику Нестерову. Несомненно, г. Зайцев обрел мир. Возможно, лишь всемогущая Россия в состоянии дать такого – джентльмена Масличной Горы, который не говорит, а словно чинодействует в лакированных туфлях»[83].
Н. Б. Зайцева много раз говорила автору этих строк, что отец ее вернулся с Афона немного другим человеком. Перемена произошла даже во внешнем облике – исчезла всем известная зайцевская бородка, и, как рассказывала Наталья Борисовна, он сразу постарел. Эту перемену в облике известного писателя отметили даже обитатели Белграда: «Газеты нами полны. В день перед открытием, в 3–4 ч. дня наши физиономии положительно высматривали с каждого прилавка, каждого столика в кафе, каждого киоска. Нынче выходят два интервью со мной. Портреты все уже спустил в газеты. Вчера после торжеств.[енного] Толстов.[ского] вечера меня поймала хорватская студентка – в тетрадке у ней наклеен мой ульяновский портрет[84], и она плакалась, что там я с бородой, просила дать „без бороды“ – чему я помочь не мог. (Вообще о моей наружности пишут в газетах то что я похож на Ад. Манжу[85], то что я „нестареющий“, и пр.)»[86], – писал Зайцев жене из Белграда.
Вскоре после напечатания книги Зайцев вернулся к теме Святой Горы. Поводом к тому послужило появление описания другого афонского путешествия, описания французского и, как счел Борис Константинович, не заслуживающего никакого доверия. Это была книга «Месяц у мужчин» известной уже журналистки Маризы Шуази. Она рассказывала о своем необычном и нарушившем все вековые запреты вторжении на Святую Гору под видом юноши-слуги путешествующего иностранца, однако впечатления, вынесенные ею из жизни афонских обителей, незнание очевидных реалий афонского быта и сама вульгарная манера изложения истории своего путешествия заставили Зайцева усомниться в подлинности ее рассказа, что было подтверждено знакомыми ему монашествующими и игуменом Мисаилом (Сапегиным), не запомнившими пребывания такого человека в Пантелеимоновом монастыре[87].
Мариза Шуази написала несколько книг в стиле репортажа: в июне 1928 г. выходит ее книга «Месяц у девиц. Репортаж»[88], 8 августа 1929 г. выходит из печати «Месяц у мужчин», в 1930 г. «Любовь в тюрьмах. Репортаж»[89] и книга о Жорже Дельтее[90], в сентябре 1931 г. очерк «Месяц в базарном зверинце»[91], а в январе 1934 г. «Месяц у депутатов, произвольный репортаж»[92]. Из этих книг лишь репортаж с Афона был вновь переиздан уже через год[93] вопреки всем надеждам Зайцева «устыдить писательницу». Книге была суждена долгая судьба – в 1963 г., при жизни автора, она вышла вновь, на этот раз в английском переводе в Нью-Йорке[94].
Никаких свидетельств тому, что Мариза Шуази каким-либо образом пыталась отказаться от написанного или препятствовать переизданиям описания своего путешествия на Афон, нам отыскать не удалось, как не пришлось встретить и сколь-либо аргументированного свидетельства тому, что на Афоне она не была. Впрочем, обе «фотографии» Маризы Шуази в Карее, помещенные в ее книге, являются примером очень низкокачественного фотомонтажа[95].
В том же 1929 году петербургский уроженец Ринальдо Кюфферле, сын итальянского архитектора Пьетро Кюфферле и его русской супруги, берется по совету давнего знакомца и доброжелателя Зайцева Этторе Ло Гатто за перевод трех его книг: «Борю переводят на итальянский, „Анну“, „Афон“[96] и „Золотой узор“. А по-франц. [узски] „Анну“. Но денег кот нарыдал»[97], – сообщала Вера Зайцева Вере Буниной в декабре 1929 г. Через пятнадцать лет, в разгар новой войны, планировалось и неосуществившееся издание «Афона» в переводе на французский язык[98].
Б. К. Зайцев. Париж. 1928 г.
Портрет Б. К. Зайцева работы Н. П. Ульянова
Самый успешный образец возрождения русского монашества и монастырей в условиях эмиграции, на возможности и необходимости которого так настаивал Зайцев, являло собою Типографское иноческое братство преподобного Иова Почаевского, основанное знаменитым почаевским типографом и издателем журнала «Русский инок» архимандритом Виталием (Максименко) в селе Ладомирова в межвоенной Чехословакии и широко прославившее ся на весь православный мир своей книгоиздательской деятельностью в годы новой мировой войны, когда типография Братства снабжала богослужебной и иной литературой возрождающиеся храмы и общины на значительных территориях России, оккупированных войсками Германии и ее союзников. В пасхальные дни 1931 г. Пантелеимонов монастырь на Афонской Горе посетил прежде здесь подвизавшийся насельник Ладомировского братства игумен Серафим (Иванов). Он отмечал, что из 2000 прежней братии в монастыре осталось около 200 человек, причем 20 из них были выходцами с Карпатской Руси. «Узнав, что я миссионер с Карпат, почти каждый из монахов ревновал внести свою лепту на дело Православной миссии. Один вручал мне заветный крестик с частицами св. мощей; другой брал с божницы дорогую по красоте живописи икону и передавал на благословение; третий, узнав о бедности убранства нашего храма, снимал из-за постели коврик и дарил мне, с просьбой постилать пред святым престолом; четвертый совал мне в руки книжку, четки, деревянную ложку своей работы и т. п. Весьма утешил нашу обитель Пантелеимоновский иеромонах о. Пинуфрий. Он принес мне собрание камней и священных реликвий из разных мест Палестины и Синая, которые в благолепном ковчеге, снабженные соответствующими надписями и фотографиями, служат ныне украшением нашего миссийного храма»[99], незнакомый монах подарил с десяток ценных духовных книг. Старец игумен Мисаил «с охотой согласился благословить нашу Миссионерскую обитель во Владимировой на Карпатах благодатным образом Великомученика и Целителя Пантелеимона»[100] и дал на прощание знаменательное напутствие: «Вот ты по милости Владычицы нашей, получил в Ее святом Уделе много духовных сокровищ. Да почиет же с сими святынями на вашей Миссионерской Обители благодать святого Афона; да будет она отныне как бы малым КАРПАТОРУССКИМ АФОНОМ»[101]. Так живая афонская традиция выходила в мир русских изгнанников.
В течение нескольких предвоенных лет Зайцев продолжал поддерживать переписку с афонскими насельниками, прекратившуюся с началом военных действий в Европе и, по-видимому, не возобновившуюся. Из писем этих были почерпнуты сведения, использованные в очерке «Вновь об Афоне». Много позже Борис Константинович опять вспомнит Святую Гору на страницах газеты «Русская мысль» очерками «Афон» (дневникового цикла «Дни») и «Афон. К тысячелетию его». Отзвук его афонского странствия донесется спустя тридцать семь лет из любимой писателем Италии[102].
Б. К. Зайцев. Портрет работы К. Юона
Зайцев будет деятельно участвовать в сборе средств для поддержания русских обителей Святой Горы, рассылая призывы о помощи и ближайшим сотоварищам по литературному труду, и различным организациям русского рассеяния[103]. Когда в 1937 г. афонское «Братство Русских обителей (келлий) во имя Царицы Небесной»[104] обратится с призывом о помощи к православным русским изгнанникам, Борис Константинович примет на себя труд по рассылке этого обращения во многие страны, где проживали его соотечественники.
Возможно тогда же, вступив в переписку с братией Типографского монашеского братства преп. Иова Почаевского в Ладомировой, Зайцев заинтересовался историей Успенской Почаевской Лавры на Волыни, в пределах Польской республики. Во всяком случае, живший в Польше Мечислав Альбинович Буйневич, супруг его сестры Татьяны Константиновны[105], настойчиво приглашал писателя посетить Почаевскую Лавру и сделать ее следующим объектом свидетельства о русских монастырях в свободном мире[106].
Примерно тогда же Зайцев поведал еще об одном творческом плане в интервью, данном журналисту В. Н. Унковскому для харбинского еженедельника «Рубеж»: «У меня большое желание, я очень увлечен мечтой, – поехать в Палестину, чтобы написать книгу о Святой Земле. Меня манит эта мечта, как призывный огонек. Реальных оснований для осуществления пока мало, но надеяться не возбраняется… Я бы хотел пройти всюду по следам Христа и пережить вновь евангельскую историю. Если я осуществлю поездку, то напишу книгу на манер моих впечатлений об Афоне»[107]. Это намерение Борису Константиновичу осуществить не пришлось.
В конце жизни Зайцев так определил место «Афона» в своем творчестве: «жанры биографические и агиографические – „Сергий Радонежский“, „Афон“, „Валаам“ – второстепенные вещи. Правда, „Валаам“ и „Афон“ только частично можно назвать агиографическими, но имеют отношение к религии, тесно связаны с ней. Но это все-таки на втором плане»[108].
В отличие от самого Бориса Константиновича, автор завершенной в сентябре 1929 г. брошюры «Страстные и светлые дни на Афоне» А. В. Болотов, жительствовавший в румынском городе Сибиу, полагал, что «после очаровательной книжки Б. К. Зайцева, где в общем чрезвычайно верно схвачена сущность Афона, всякая попытка возвращаться к описанию Св. Горы может показаться или дерзкой, или совершенно ненужной, но, во-первых, сама тема неисчерпаема, а во-вторых, хотя лишь два года прошло с посещения Зайцевым Св. Горы, но уже многое на ней изменилось и изменилось к худшему»[109].
Слева направо: Татьяна Константиновна Зайцева-Буйневич, ее муж Мечислав Альбинович Буйневич, Алексей Смирнов, Юрий Буйневич (растерзан толпой в Петрограде перед входом в казармы, где нес дежурство 27 февра ля 1917 г.), Надежда Константиновна Зайцева-Донзель, справа стоит мать Б. К. Зайцева Татьяна Васильевна. В столовой дома в имении Притыкино
Через много лет после выхода в свет книги «Афон» прот. В. В. Зеньковский, рассуждая о творчестве Зайцева, коснется тех его особенностей, которые, быть может, отчасти объясняют такое отношение самого автора к своим писаниям «биографическим и агиографическим»: «в Зайцеве, в его творчестве со всей силой обнажается раздвоение Церкви и культуры. И оттого он, любя Церковь, боится в ней утонуть, боится отдаться ей безраздельно, ибо боится растерять себя в ней. Это не есть личный дефект Зайцева; наоборот, в упомянутом возвращении интеллигенции в Церковь он сильнее и прямее, можно сказать – мужественнее других. Но в Церкви он ищет прежде всего ее человеческую сторону – тут ему все яснее и дороже. Особенно это чувствуется в двух его замечательных книгах об Афоне и о Валаамском монастыре: все время при чтении этих книг ощущаешь, как Зайцев дорожит прежде всего своими „художественными переживаниями“. Он знает, что здесь с наибольшей силой бьется пульс „богочеловеческого бытия“, – но он „почтительно“ останавливается на пороге. Это точные слова Зайцева – то он строит „почтительные предположения“ о святыне (Афон), то он застывает в „почтительном благоговении“ (Валаам), т. е. непременно хочет, чтобы быть и близко, но не слишком близко к тайне. Дальше он не рискует идти! Вероятно, именно художник противится в нем тому, чтобы идти дальше, – а потерять в себе художника Зайцев и в Церкви не хочет. Отсюда эта нота незаконченности, которая чувствуется всюду в религиозных писаниях его… Вот на Афоне он расслышал „звук величайшей мировой нежности“, – что делает честь тонкости восприятия у Зайцева. Но на Афоне слышится ведь не один только „звук“ этой „мировой нежности“: вся его „суть“ заполнена, можно сказать, – насыщена этой „мировой нежностью“, как впрочем это можно сказать и о всяком монастыре, о всяком храме. А еще дальше с большой любовью говорит Зайцев о „белой песне славословия“ („Слава в вышних Богу…“), – и все он любуется, все восхищается, а себя все же не теряет – и оттого до конца и не вмещает в своем творчестве того, что „означает“ и „белая песнь славословия“, и „звук величайшей мировой нежности“»[110]…
Современный исследователь А. М. Любомудров весьма суров к писателю: «Зайцев все время старается не перейти грань, сводит к минимуму описания собственно литургических аспектов, приноравливаясь к уровню „мирского“ читателя. Отсюда такие фразы, неуместные для паломника, как „мы разглядывали
О проекте
О подписке