Уже две недели не умолкала гроза войны перед Феллином. Гранитные ядра, раздробляя камни, врезались в твердые стены. Долго стоял оплот Феллина; наконец, с разных сторон пробитый ударами, рассыпался и открыл путь воинству русскому; но еще за рвами глубокими возвышались на крутизнах три крепости, и с древних башен, и с зубчатых стен, и с валов, поросших мохом, зияли ряды медных жерл, готовых встретить адом смелых противников. Там был и сам магистр с наемниками, служившими за ливонское золото. Там были собраны сокровища рыцарей.
В это время из Псковопечерской обители прибыл в русский стан священник Феоктист.
– Бьет челом воеводам ваш богомолец игумен Корнилий и прислал к вам со мною благословенные хлебы и святую воду, – говорил он князьям и боярам.
– Да будет предвестием радости твое пришествие к нам в дни скорби! – сказал князь Мстиславский.
– Господь споспешествует вам, воеводы доблестные, – говорил смиренный иерей, – молитвами Владычицы Господь да поможет вам преложить скорбь на радость. Он воззвал от земли царицу, но не отъемлет от вас благодати своей!
С этими словами, взяв кропило с серебряного блюда, поддерживаемого иноком, и крестообразно оросив святою водою хоругви ратные и вождей, Феоктист сказал троекратно:
– Сила креста Господня – да будет вам во знамение побед!
И в тот же час ударили из всех пушек в проломы стен феллинских; вспыхнуло небо, застонала земля. При мраке наступившей ночи посыпались на верхний замок каленые ядра, пробивая кровли зданий, и с разных концов Феллина пламя, вырываясь столбами сквозь тучи дыма, слилось в огненную реку, стремившуюся к валу крепости. Клокотало растопленное олово на высоких кровлях, с треском падали башни и рушились пылающие церкви.
По темным переходам, по извивающимся лестницам вооруженные рыцари спешили в обширный зал Фюрстенберга, освещенный заревом пожара, которое отражалось в Феллинском озере. В этом зале старец, уже сложивший с себя достоинство магистра, указывая обнаженным мечом на пылающий город, убеждал воинов быть верными отчизне и чести.
– Нам нет пользы в обороне, – говорили наемные немцы. – Откуда ждать помощи? Лучше сдать город, чем в нем оставаться и ждать смерти.
– Берите мое золото! Разделите мои сокровища! – воскликнул бывший гермейстер. – Но сохраните вашу честь!
– Запасы кончаются, мы должны сдаться, гермейстер! – говорили наемники.
– Мы не сдадимся, пока меч будет в руке! – закричал Фюрстенберг. – Московцы в Рингене не сдавались нам, пока не истратили до последнего зерна пороха, а до нас нелегко доступить под огнем пятисот пушек.
– Нет, гермейстер! – отвечали наемники. – Мы не останемся на явную гибель. Московцы нас выморят голодом. А с одних блюд сыт не будешь, то знают послы твои, когда пустыми блюдами царь угостил их в Москве.
Фюрстенберг снова стал укорять малодушных, но в это время зал наполнился народом. «Домы наши горят! – кричали женщины, повергаясь с воплем к ногам магистра. – Спаси детей наших!»
На рассвете в московский стан явились посланные для переговоров. Они объявили, что Феллин сдастся, если Фюрстенбергу с воинами и со всеми жителями русские не воспрепятствуют выйти из города.
Воевод созвали на думу. Алексей Адашев убеждал дать каждому из жителей Феллина свободу остаться или удалиться из города.
– Но для славы царя, – говорил он, – мы должны отказать магистру. Сей пленник нас примирит с Ливонией.
– Он должен остаться у нас вместо дани, которую Божьи дворяне[13] пятьдесят лет платить не хотели, – сказал князь Горенский.
– Никого не выпускать! – сказал татарский предводитель, царевич Бекбулат, оправляя на голове узорчатую тафью с яхонтами. – Они научили русских воинской хитрости; пусть же кровью за безумство заплатят!
– Так, царевич! – проронил Мстиславский с усмешкой, покачивая татарским сапогом, унизанным жемчугом. – Но кто же научил Димитрия победить Мамая? Соглашаюсь с Адашевым: выпустить в Вельяна всех, кроме магистра.
– И его золота, – прибавил князь Горенский.
– Дельно, князь! – воскликнул Мстиславский. – Ты царский кравчий, не дозволяй же ни одного кубка вынести!
– Нет, – сказал Алексей Адашев, – пусть ливонцы сетуют на себя, а хвалятся великодушием русских. Тогда города ливонские нам добровольно сдадутся.
– Иоанн желает обладать Ливониею, а не ее золотом, – сказал князь Курбский. – В Москве целые улицы кладовых с царскими сокровищами.
– Но согласится ли Фюрстенберг отдаться нам? – спросил Шуйский.
Мстиславский говорил, что можно обнадежить магистра в милости Иоанна, уверить царским именем, что государь почтит его сан и на Москве даст ему по жизнь город удельный.
– Если не будет на то воля царя, – прибавил Мстиславский, – то пусть возьмет он от меня Ярославец и Черемшу, отчинные мои города, и с моими боярами отдаст их магистру, лишь бы не ввел меня в слово, за царское имя его!
Жертвуя собой за спасение других и бросив взгляд презрения на малодушных, Фюрстенберг вышел из крепости. Но бессильно презрение над сердцами продажными. По отбытии гермейстера наемники бросились на оружие, не для защиты, но чтоб разломать сундуки его; забрали золото, расхитили все драгоценности и поспешили выйти из города, между тем как правитель Ливонии предстал перед воеводами русскими.
Князь Мстиславский, проведав о сем, повелел настигнуть изменников и сорвать с них до последней одежды их. Предатели Феллина пришли обнаженные в Ригу, на казнь – народ умертвил их…
С удивлением взирали победители на грозные стены трех крепостей Феллина, которые, стоя на высоте и с другой стороны облегаемые тремя озерами, могли бы остаться необоримыми под защитою полутысячи пушек, если б с магистром было столько же храбрых воинов.
Вступая в Феллин, Мстиславский приветствовал воинство.
– Сподвижники доблестные! – говорил он. – В Ливонии не было дня славнее для нас. Взятием Юрьева не столько хвалились мы: Юрьев издревле был наследием русских князей, но Вельян[14] – сердце Ливонии. – Видите сами: вере не подобно[15], какою крепостью огражден он. Велика к царю православному Божья милость. Боязнь ослепила очи противников; хвала вам! Вельян взят. Магистр в плену. К царскому имени прибавится титул государя ливонской земли.
– А Вельянский колокол пусть благовестит в Псково-Печорской обители, – сказал князь Горенский, и за ним повторили все воеводы.
Далеко грянула гроза от стен Феллина, Курбский пошел к Вольмару и оттуда, победитель нового ландмаршала, устремился к Вендену, поразил Хоткевича, спешившего на помощь Ливонии, рассыпал отряды литовские. Быстро знамена их обратно неслись за Двину, от сверкающих русских мечей.
Таковы были подвиги Курбского; но тяжкая была дань заслугам его. Негодование выражалось в письмах Иоанна. «Ты побеждаешь с нашими воинами, – писал к нему царь, – ты взыскан нашею милостью, а в душе служишь обаятелю Сильвестру и роду Адашевых. Хвались предками своими – князьями ярославскими, но не располагай царскими пленниками и не дерзай оправдывать злоумышленников; чти мою волю и служи верно».
Сердце Курбского было удручено; он таил скорбь свою. Не молчал пылкий Даниил Адашев, и сколько ни убеждал его брат, Даниил, отказываясь от сана воеводы, просил от Иоанна дозволения явиться в Москву.
В то же время воеводы поражены были страшной вестью: Бель погиб. Грозно встретил его Иоанн. «Не постыдит нас любовь к отчизне, – сказал он Иоанну, – постыдит кровопролитие победителей наших!» «Не так должно ратовать царям христианским. Смерть тебе за противное слово!» – вскричал Иоанн. Мгновенно увлекли старца… Вдруг одна из искр, еще согревающих Иоанново сердце, угасающая искра милосердия, вспыхнула в нем. Он повелел остановить казнь, но царскому посланному указали на труп обезглавленный и землю, обагренную кровью.
Участь Беля нанесла глубокую рану сердцу Алексея Адашева.
«Не здесь, так увидимся там!» – вспомнил он последние слова Беля. Все воеводы сетовали с Адашевым.
Наступала буря – и вдруг разразилась. Курбский стремительно вошел в палату Алексея Адашева. Черты князя изменились от борьбы душевной; в волнении бросился он на скамью.
– Обвинены! – сказал он Адашеву. – Ты и Сильвестр обвинены в чародействе! Вы извели царицу, вы очаровали ум Иоанна!
Адашев от изумления безмолвствовал.
– Испытание тяжкое! – сказал наконец, вздохнув, Адашев. – Но пред нами Податель терпения. – И он указал на образ, который он брал с собою во всякий путь, – образ распятого Спасителя.
– Скажи, какова лютость человеческая? – спросил Курбский. – С чем сравнится злоба твоих гонителей?
– Я вижу слабость души их, – молвил Адашев, – и жалею о них. Они сами себя наказуют своим преступлением. Но пятно клеветы столь мрачно, что я должен отмыть его, должен оправдать себя. Хочу стать лицом к лицу с обвинителями.
– Ты посрамишь их, ты возвратишь себе Иоанна и возвратишь Сильвестра России! – сказал Курбский.
Адашев решил просить Иоанна о личном суде с доносителями и прибегнуть к посредству первосвятителя, митрополита Макария.
«Если виновны мы, да подвергнемся смерти, – писал к Иоанну Адашев, – но пусть будет нам суд пред тобою, пред святителями, пред Боярскою думою». Того же просил и Сильвестр.
Все воеводы знали о доносе на Адашева, но не видели его унижения. С тем же величием души, как и прежде, он беседовал с ними; с тем же усердием подвизался для Иоанновой славы. Торжествуя кротостью, он не однажды отвращал пламенник войны от замков и хижин, отдалял полки всадников от нив сельских, облегчал участь пленников, склонял командоров и фохтов ливонских уступать победу без кровопролития бесполезного; а внушения его человеколюбия были столь сильны, что и суровые воины смягчались сердцами и не смели даже и заочно преступить волю Адашева, как бы боясь оскорбить своего ангела-хранителя – невидимого свидетеля жизни.
Не в одном воинстве чтили Адашева – молва о его добродетелях обошла Ливонию. Многие из рыцарей ливонских старались снискать приязнь Адашева, – и особенно дерптский рыцарь фон Тонненберг.
Бывают случаи, в которых одна и та же цель представляется к успеху порока и к торжеству добродетели. Так, сияние солнца, помогая блистать алмазу, в то же время способствует кремнистой скале отбрасывать тень. Тонненберг умел согласить свои виды с желаниями Адашева. Казалось, он действовал из одного сострадания к единоземцам. Так думал и добродушный Ридель, привечая Тонненберга, в котором – может быть, и скоро – надеялся обнять зятя. Правда, о Тонненберге доходили до него разные слухи, но проступки его он относил к пылкой молодости. Тогда в беседах рыцарских кубки не осыхали от вина, и потому многое, чего бы не извинили в наш век, считалось тогда удальством.
Ридель был богат, Минна – прекрасна. Удивительно ли, что Тонненберг старался ей нравиться! Между рыцарями Минна никого не видала отважнее; удивительно ли, что он нравился ей! Минна, не понимая чувств своих, краснея застенчиво, опускала в землю свои прелестные голубые глаза, встречаясь с красноречивыми взорами рыцаря, но снова желала их встретить. Тонненберг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий. При Тонненберге ей в шумных собраниях рыцарей не было скучно, без него и на вечеринках не было весело. Прежде Минна любила подразнить новым нарядом завистливых ратсгерских дочек, но когда привыкла видеть Тонненберга, то лишь тот наряд ей казался красивее, которым он любовался, и самое легкое, блестящее ожерелье тяготило ее, когда рыцарь отлучался из Дерпта. Сметливый отец уже рассчитывал, во что обойдется свадебный пир, а старушка Бригитта заботилась, вынимая из сундуков высоких бархат, дымку, ленты яркие, кружева золотые и раздавая прислужницам – шить наряды для Минны.
– Не торопись, Ева. Поскорее, Марта. Не по узору шьет Маргарита: жаль и шелков и дымки; а ты, Луиза, по бархату выводи золотою битью листы пошире, – говорила хлопотунья старушка. – Смотри, пожалуй! Марта не в пяльцы глядит, а любуется в стенное зеркало на свою пеструю шапочку, расправляя по плечам разноцветные ленты! О чем она думает? Не о работе, а о песенке: Юрий, Юрий… Ой уж мне…
– Не брани ее, Бригитта. Пусть всякий думает о том, что любит, – говорила Минна, перебирая в ларце свои цепочки и кольца.
– А о чем задумалась Минна, рассматривая так пристально янтарное с кораллами ожерелье?
– Помнишь ли, Бригитта, я была в этом ожерелье на празднике командорши Лилиенвальд?
– Где в первый раз увидели рыцаря фон Тонненберга?
– Да… – отвечала, закрасневшись, Минна.
– И потому-то оно вам полюбилось? А как понравится вам, – спросила лукаво старушка, повертывая высокою чернолисьею шапкою, – этот дамский наряд? Вы обновите его, когда вкруг богатой рыцарской колесницы будут толпиться по улицам Дерпта и друг другу шептать: «Смотрите! Вот едет молодая фон Тонненберг!»
Минна улыбалась. Вдруг она услышала в дальней комнате стук от опрокинутой шахматной доски и разлетевшихся шашек. Вошел отец.
– Этот человек всегда меня сердит! – сказал он.
– Кто, батюшка? – спросила Минна.
– Кому быть, как не спорщику Вирланду, который мне досаждает вечным противоречием.
– И все за шахматы?
– Нет, в тысячу раз хуже. Он вздумал порочить честных людей! О, если бы узнал фон Тонненберг, то Вирланд бы с ним поплатился!
– Этот Вирланд – несносный человек, – сказала Минна. – Он надоел мне насмешками, а еще больше – похвалами. Для чего, батюшка, вы пускаете его в дом?
– А кто будет играть со мною в шахматы и пилькентафель? Мало найдется таких игроков. Вирланд преискусно играет, хоть я всегда выигрываю.
Минна, зная язвительность Вирланда, не хотела и расспрашивать, что говорит он о Тонненберге.
Вирланд был дворянин, который выводил род свой от незапамятных времен, но, довольствуясь обширным поместьем, не добивался рыцарской чести. Нельзя было сказать, чтоб он не был остроумен, но всегда ошибался в своих расчетах. Природа отказала ему в приятной наружности: маленькие глаза его разбегались в стороны, рябоватое лицо не оживлялось румянцем, но в сердце кипели страсти, и сильнее других была, по несчастью, влюбчивость. Неудачи раздражали его, и, желая отыграть умом то, что он проиграл наружностью, он находил удовольствие противоречить всем и каждому. При всем том стоило прекрасной девушке сказать ему несколько ласковых слов, чтоб раздуть искру, тлеющую в его сердце.
Вирланд увидел Минну, и снова любовь заставила его позабыть все, о чем напоминали насмешники. Обманываясь милой улыбкой Минны, он рассчитал, что для получения руки ее нужно приобрести расположение отца ее и что для этого нужно угождать его склонностям. Ридель более всего любил играть в шахматы, и Вирланд проводил с ним целые вечера в этой игре. Ридель имел слабость сердиться за проигрыш, и Вирланд всегда доставлял ему случай выигрывать, а по расчету, чтоб скрыть умышленные ошибки, спорил с Риделем в каждой безделице.
– Ты не смог бы выиграть, – говорил Ридель, складывая шахматы и принимаясь за кружку пива.
– Очень бы мог.
– Но если бы я…
– Нет, вы поступили бы иначе.
– Ты споришь по привычке…
– Лучше спорить, нежели соглашаться по привычке, как заика рыцарь Зейденталь. Вчера я сказал ему: «Какое приятное время!» – «Д-да, вре-емя прият-тное!» – отвечал он. – «Жаль только, что ненастно». – «Д-да, не-е-настно». Я помирал со смеха.
– Правда, что он соглашается по привычке, – сказал Ридель.
– И этого не скажу. Он соглашается потому, что иначе он должен бы молчать, а молчать всю жизнь так же трудно, как баронессе Крокштейн перестать говорить.
– Или как тебе перестать насмешничать.
– Мне ли смеяться над такою почтенною древностью, которая каждое утро расцветает, чтоб восхищать беззубого Ратсгера Бландштагеля.
– Вот Ратсгера ты можешь бранить вволю.
– Совсем нет: Ратсгер человек добрый, и добрее, чем скряга фон Гайфиш, у которого и десяти дней не пировали на свадьбе; умнее, чем рыцарь фон Дункен, который на балах отживает свою молодость, и, право, Ратсгер более любит отечество, чем какой-нибудь фон Тонненберг, который ласкался около богатой дочки бургомистра, чтоб скорее пустить в оборот капитал его на гончих собак.
– Злословие, любезный Вирланд! Тонненберг и сам не беден.
– Да, в залесье, около Нарвы, у него остались какие-то развалины, в которых живут старые совы; или, как говорил он, у него есть обширный замок, где он бывает наездом, а скитается всюду и за несколько лет прожил целый год в Новгороде.
– Ты нападаешь на Тонненберга.
– Как нападать на такого великого рыцаря? Я говорю судя по росту его.
– Ты слышал, что он заслужил награду на турнире?
– Да, он получил награду потому, что ему хотели дать награду.
– Нет, потому, что он храбр.
– Нет, потому, что он за день дал пир и так угостил всех храбрейших рыцарей, что на другой день никого не осталось храбрее его.
Так Вирланд спорил с Риделем, не щадя в насмешках никого и особенно тех, которых считал для себя опасными соперниками. Впрочем, он умел, кстати, похвалить родословную Риделя, гостеприимство его, уменье жить, не упускал случая сказать приветствие Минне, но скоро увидел, что, проигрывая в шахматы, в то же время проигрывал и в любви. Он слышал, как часто имя Тонненберга повторялось в устах Минны; он видел, как румянец живее играл на щеках ее при входе рыцаря; видел, как трепетала рука ее, принимая от Тонненберга нечаянно упавшее колечко или сорвавшуюся с косынки жемчужинку.
Тогда Вирланд, теряя время за шахматами, стал проклинать свою расчетливую обдуманность, мешался в игре, сердил Риделя и смешил Тонненберга и Минну.
Тонненберг знал о злословии Вирланда, догадывался о причине, но не показывал неудовольствия, как будто не обращая внимания на язвительного насмешника. Вирланд и сам был довольно осторожен в присутствии рыцаря, и если иногда забывался, Тонненберг отвечал ему презрительным взглядом и не входил в спор. Иногда рыцарь даже хвалил Риделю остроумие Вирланда, сожалел с Минною о его страсти злословить. Однажды только, выведенный из терпения, он отозвал его в сторону и сказал ему: «Я прошу вас, любезный дворянин, не утруждать себя красноречием, чтоб поберечь вашу голову!»
Вирланд промолчал; но с того времени старался разведать о Тонненберге и спешил сообщить Риделю вести, которым старик не поверил и, споря, опрокинул с досады шахматную доску.
Оскорбленный недоверием, Вирланд в бешенстве возвратился в свой дом.
– Безумные надежды! Безумная страсть! – кричал он. – Я стал добровольно посмешищем. И к чему разуверять своенравного старика? Легкомысленная влюбилась в рыцарскую мантию. Пусть же обольет ее слезами! Но у меня еще осталось средство. Эстонец Рамме должен через два дня возвратиться, если письмо сохранено и Юннинген сдержит, слово, – тогда увидим!..
Минуло три дня. Минна сидела с Бригиттой в саду перед любимым своим цветником и забавлялась, слушая рассказы старушки.
– Теперь не надобно будет за четыре месяца до свадьбы созывать гостей, как было перед свадьбой вашей матушки, – говорила Бригитта. – О, если б не одолела московская сила и не заперла пути к Дерпту, тогда бы собрались и на вашу свадьбу благородные рыцари со всех сторон. Наехали бы и ревельский фрейгер, и рижские фохты; повеселились бы высокоименитые командоры и сам светлейший, владетельный дерптский епископ. А теперь каково-то он в Москве поживает? Бедные мы овцы без пастыря! Только скажу, что нет худа без добра: скорее отпразднуем, а то бывало на свадьбе ли, на крестинах ли и вчуже – голова от пированья кругом пойдет. На ваших крестинах, барышня, гости две недели в замке без отдыха праздновали. Зато из кубков столько наплескали рейнвейном, что призвали конюхов завалить полы сеном. Было хлопот всем докторам в околотке – лечить рыцарей, из которых иной в это время влил в себя целую бочку рейнвейну… А все на свадьбе без бед не обойдется! При встрече жениха и невесты, как ни упрашивают званых гостей забыть прежние ссоры и на пиру всем быть друзьями, всякий, в знак согласия, поднимает вверх свою руку, а после посмотришь: вино всех перессорит.
– Я люблю видеть рыцарей на турнирах, а не на пирах, – сказала Минна, оправляя белокурый локон, скатившийся на ее румяную щечку.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке