Курбский, который не искал почестей, но случаев к подвигам, уступил другому начальство, принял звание воеводы передового полка, прославленное им в первом походе ливонском, и поспешил навстречу вступавшему воинству.
Почтительно приветствовал он сановника царской думы и первого воеводу большого полка князя Мстиславского. За ним дружелюбно встретил воеводу Михаила Морозова; но при виде третьего воеводы изменился в лице. «Друг Адашев!» – вскрикнул он, стремительно соскочив с коня и бросаясь в объятия Алексея Адашева. Тут же встретил брата и Даниил Адашев.
– И ты идешь на Ливонию? – сказал Даниил, стараясь скрыть душевное смущение.
– Я желал отвратить меч Иоанна, – отвечал тихо Алексей Адашев, – но война пылает: иду служить царю, как воин его. – Братья сподвижники! Да совершится скорее жребий Ливонии, чем гибнуть ей в терзании медленном…
В это время раздался шум в толпах народа, окружающего воевод. Увидели князя Петра Шуйского, прославленного взятием Дерпта. Он вел правую руку воинства: смелых стрельцов, ратоборных казаков. Воевода сей, чтимый за славу мужества, умел заслужить любовь побежденных им. Граждане дерптские взирали на него с почтением; вспомнили его кротость, приветливость, благотворения.
Звучали трубы, народ толпился по тесным улицам Дерпта, даже кровли домов были покрыты любопытными; из длинных, с железными решетками окон смотрели рыцари и старейшины дерптские на русское воинство, проходящее в грозном величии.
– Помнишь ли, – говорил один из старейшин дерптского магистрата, Ридель, рыцарю фон Тонненбергу, – как два года назад въезжал сюда князь Шуйский? На этом самом месте мы его встретили с золотой чашей; пред ним развевалось белое знамя мира. Он обещал Дерпту тишину, благоденствие и сдержал свое слово.
– Помню, что он славно угощал нас в дерптском замке, – отвечал Тонненберг, – но признайся, почтенный Ридель, – прибавил он с лукавою улыбкою, – что ты не от сердца хвалишь эту тишину и благоденствие, а потому, чтоб не лишиться своих владений при Эмбахе.
– Для чего же ты, храбрый рыцарь, остался в Дерпте, владея крепким замком близ Нарвы?
– Я оставил замок свой на волю судьбы; ждал, что он будет сожжен если не московцами, то ливонцами; но, к счастью, он огражден лесами и отстоит далеко от большого пути.
– Жаль, если ты остался в Дерпте для прекрасной дочери бургомистра, Амалии Тиле; она последовала в Москву за отцом.
– Вот как мало ты знаешь меня, Ридель! Я не остался бы в Дерпте ни для Амалии, ни для твоей прелестнейшей дочери, для которой я готов на турнире переломать столько же копий, сколько выпить кубков в память твоих благородных предков. Нет, Ридель: клянусь, что готов отказаться от охоты, от вина и ласкового взгляда прекрасных, если уступлю самому Гермейстеру – в желании служить Ливонии. Знаю, что не только нас и светлейшего епископа Дерптского орденские братья укоряют в измене, но не сброшу с себя белой мантии, и сердце мое бьется для отчизны под крестом меченосца. Не мечом, благоразумный Ридель, мы можем сохранить отчизну. Ты видел замки разрушенные, поля под пеплом. Неотразимая рука Курбского, кажется, обрекает Ливонию гибели, – этого мало; ты видишь русские силы, видишь, какая новая туча готова разразиться. Признайся, что Ливония не может уцелеть от русских мечей…
– Как! – прервал его с жаром Ридель. – Феллин еще непоколебим, Рига недоступна, Фюрстенберг не унывает, мудрый добродетельный Бель еще жив, и отважный Кетлер – надежда отчизны – стоит за Ливонию. Литовцы, датчане, шведы дадут ей помощь…
– Этот щит, – сказал Тонненберг, – тяжелее меча Иоаннова. Ходатаев за Ливонию много, но каждый смотрит, как бы далее занести ногу на ее земли…
– Чем же можем мы быть полезны отечеству?
– Удерживая удары русских мечей, склоняя ливонских владельцев не раздражать бесполезным противоборством страшного противника. В Дерпте не осталось бы камня на камне, если бы Дерпт не сдался… Но верь, достопочтенный Ридель: все равно, кто бы ни обладал Ливонией, лишь бы мы сохранили поля наших вассалов, сберегли замки и города наши. Уступая судьбе и силе, должно помогать успехам русских воевод и словом сказать: служить Иоанну, чтоб служить Ливонии.
Ридель не отвечал и, казалось, погрузился в размышление, Тонненберг знал Риделя и его связи. Он был уверен, что сказанное не напрасно.
Вдруг откинулся ковер, закрывающий дверь, и вбежал, легкая, как ветерок, миловидная дочь Риделя.
– Минна сегодня долго была в церкви, – сказал Ридель, поцеловав дочь.
– Ах, батюшка! – отвечала, покраснев, Минна. – Пастор говорил сегодня длинную проповедь, и она показалась мне тем долее, – продолжала она, взглянув украдкою на Тонненберга, – что в церкви было пусто, а на улицах так тесно от московского войска, что мы с Бригиттою едва могли добраться до нашего дома.
– Признайся лучше, что ты любопытна и не столько спешила домой, как хотела посмотреть на московское войско?
– Это правда, но я смотрела более с боязнью, нежели с удовольствием, на это воинство. Это не рыцари: с шлемов их не развеваются густые перья; длинные кольчуги их не обнимают стройно стан, как рыцарские латы; золотые шпоры не звучат на ногах их, и на груди их не видно обета храбрости, креста меченосцев…
Отец громко засмеялся при этих простодушных словах, которые для Тонненберга были приятным признанием, что Минна неравнодушна к нему.
Между тем русские воеводы собирались в дерптском замке. Мстиславский, сойдя с коня и остановившись у крыльца, еще раз оглядывая проходившие войска, шутя, сказал Даниилу Адашеву:
– Теперь ты, воевода от наряда, отворяй нам ворота городов ливонских! Смотри, – продолжал он, указывая на далеко протянувшийся ряд тяжелых орудий, – смотри, сколько великанов в твоих повелениях! Непоразимые слуги твои сокрушат твердыни ливонские!
Тихая ночь заступила место ясного дня. Звезды блестели на темной лазури неба. Близ дерптских ворот на далеком пространстве белели шатры. Усталые стражи, опираясь на бердыши, прислушивались к малейшему шуму; но так было тихо, что можно было слышать, как при полете ночной птицы вздрагивал чуткий конь, привязанный к жерди. Все смолкло в городе, все успокоилось, но в готической зале дерптского замка, в которой позлащенная резьба почернела от времени, еще беседовали три русских вождя. То были братья Адашевы и князь Курбский.
– Тесть мой прав! – сказал с жаром Даниил Адашев. – Он прав, устыдив клеветников твоих. Я также бы разорвал связь с Захарьиными.
– Брат! – отвечал Алексей Адашев. – Ветер волнует море, оскорбления раздражают врагов. Туров в темнице, и что всего горестнее, он за меня терпит, за меня понес опалу!
– Не опала постыдна, а преступление! – перебил его Даниил. – Чем виновен Туров? Обличением Захарьиных. Не оскорбись, Курбский! Знаю, что царица тебе ближняя сродница, но и ты знаешь, что ее братья всему виною. Я не узнаю Иоанна. Он верит Захарьиным. Но где был Сильвестр, что делал ты, Алексей, – любимец, друг царя? Или забыл Иоанн, что не Захарьины, а ты с Сильвестром открыл ему стезю, достойную величия царского? Чем заслужил ты ненависть? Чем навлек клевету?
– Не дивитесь, – отвечал Алексей Адашев, – что сияние царской дружбы, падая на юношу, не знаменитого родом, раздражило честолюбцев. Захарьины могли сетовать на возвышение Адашева и силу Сильвестра. Они возмутили подозрением спокойствие Анастасии; внушили, будто бы Сильвестр и Адашев, тайные недоброжелатели ей, ждут только кончины царя, чтоб посягнуть на измену сыну царицы и предать трон князю Владимиру Андреевичу.
– Тебя ли подозревать, – сказал Курбский, – когда целью всех дел твоих было благоденствие России и слава Иоанна?
– О други, что говорите обо мне, когда и Сильвестр устранен от Иоаннова сердца. Беседы его стали в тягость царю! Иоанн, стыдясь уже слушать советы от бывшего священника новгородского, забыл в нем мужа, который во время бедствия предстал ему вдохновенный истиною, и, мудрый опытом, тринадцать лет поддерживая кормило правления. Сильвестр, видя, что время его миновало, с лицом светлым благословил Иоанна и отошел в обитель пустынную.
– Иоанн не совсем еще изменился к тебе, – сказал Даниил, – если по навету Захарьиных он желал удалить тебя, то для чего же почтил званием воеводы большого полка?
– Огонь светильника, истощаясь, еще вспыхивает – и угасает. Иоанн отказал просьбам и слезам моим о прощении Турова… «Он не чтит царского рода, – сказал государь, – он раб-зложелатель. И ты, – продолжал он с гневом, – неблагодарный любимец, хочешь мне преграждать пути к славе моей!» Тогда он напомнил слова мои, что благоденствие России не требует разорения Ливонии. – «Государь! – отвечал я. – В царской думе я говорил как призванный тобою к совету, но, как слуге твоему, дозволь мне пролить мою кровь за тебя в войне ливонской». «Иди воеводою с князем Мстиславским», – так сказал Иоанн, – и Адашев с вами.
– А зависть и злоба не дремлют! – сказал Курбский. – Кто заменит царю тебя и Сильвестра? Пылкое сердце Иоанна любило добродетель, но опасно волнение кипящих страстей его.
– Анастасия успокоит их, – отвечал Алексей Адашев.
– Нет, она доверяет братьям своим, – сказал Даниил, – и Туров – жертва мести их…
– Он великодушно переносит бедствие, – проронил Алексей.
– Нет, я не могу этого так оставить, – сказал Даниил. – Я поспешу в Москву, паду к ногам Иоанна, покажу ему раны, которые понес за него в полях казанских, в степях ногайских, и когда первый я вторгся в Крым и заставил трепетать имени Иоаннова там, где русская сабля еще не обагрялась кровью неверных! Я сниму золотые с груди моей и буду просить одной награды – оправдания невинному старцу; или разделю с ним жребий его, или царь с него снимет опалу…
– Успокойся! – сказал Курбский. – Иоанн вспомнит Адашевых. Обратимся к самой Анастасии для защиты Турова. Усыпим зависть братьев ее дарами от корыстей ливонских. Еще есть надежда.
Крепкий Феллин был оградою Ливонии: Адашев обдумывал средства овладеть им. Между тем в русский стан дошел слух, что Фюрстенберг для охраны военной казны и запасов хотел отправить их в Гапсаль, лежащий у моря. По совету Алексея Адашева, воеводы разделили войско. Одна часть полков с воеводою Барбашиным должна была обойти Феллин и преградить путь Фюрстенбергу; другая, сильнейшая, пошла вдоль берега глубокого Эмбаха, а по волнам на судах потянулись тяжелые картауны[11], грозящие Феллину.
Барбашин спешил, невдалеке уже чернели городские башни Эрмиса; июльское солнце палило, пар подымался с хребтов усталых коней. Между тем в Эрмисе ландмаршал Филипп Бель с немногими, но храбрейшими рейтарами и черноголовыми витязями нетерпеливо ожидал случая к победе – и, сведав, что русское войско показалось на поле перед Эрмисом, налетел на передовые отряды. Стражи ударили тревогу; но Бель, опрокинув их, вторгся в середину войска – и загремела отчаянная битва. Далеко слышались треск оружий и крики сражающихся. Вожатые ополчения Алексея Адашева поспешили из-за леса на шум битвы, и воевода, быстро обойдя неприятелей, окружил, стеснил изумленного Беля. Сколько ни порывался храбрый ландмаршал, разя и отражая, сколько ни отбивались шварценгейнтеры, закрываясь щитами, отличенными головою Мавра, но щиты их разлетелись в куски, черные брони иссечены, голубое знамя растерзано. В русских полках раздался клик победы, и Бель по трупам своих и россиян, вырвавшись из сомкнутых рядов, понесся к городу на быстром коне; но за ним ринулись русские всадники. Его настиг сильный Непея, слуга Алексея Адашева, и, богатырскою рукою удержав его коня, взял в плен знаменитейшего мужа Ливонии.
Перед Феллином сошлись все воеводы торжествовать победу. Повелели представить пленника. Появившись перед собранием русских вождей, благородный старец приветствовал их, но не с робостию, а с величием витязя доблестного; пожал руку простодушного Непеи и с веселым лицом сказал:
– Старость немощная должна уступить бодрой юности!..
– Но для чего ты осмелился напасть на полки многочисленные? – спрашивали его воеводы.
– Победители знают, что сила не в числе, но в мужестве воинов, – отвечал Бель. – Вы сражались для добычи, а я за отчизну!
Вожди были изумлены храбростью Беля. Курбский подошел и обнял его. Окруженный вождями, Бель не столько казался пленником, сколько военачальником, равным им.
– Скажи ему, князь, – сказал Мстиславский Шуйскому, – что у нас тяжело быть в плену и чтобы он поберег веселость свою.
– Воевода! – отвечал Бель. – Случай сделал меня пленником, но веселость – дочь спокойствия и мать терпения; дозволь же не разлучаться мне с таким прекрасным семейством.
Прошло несколько дней, и воеводы, желая насладиться беседой мудрого Беля, пригласили его к пиршеству.
Старец сидел за столом между Курбским и Алексеем Адашевым. Мальвазия лилась в немецкие драгоценные кубки, и золотая неволя[12] переходила из рук в руки.
Бель отказывался от кубка, но сам Мстиславский сказал ему:
– Мы отдаем честь твоей храбрости в битве; не нужно быть робким и в пиршестве. Это мой походный дедовский кубок, и на нем надпись: «Неволюшка, неволя, добрая доля. Пей, не робей!»
– Пей! – повторили воеводы и пожелали Ливонии прочного мира.
Бель выпил.
– Так! – сказал он. – Ваше мужество водворит мир в Ливонии; но следами его будут пустые поля, развалины городов, могилы детей наших!.. Не того ожидали отцы наши. Было время, когда Ливония не страшилась врагов. Сильные верою торжествовали над силой. Твердые в добродетелях умели защищать отчизну и умирать за нее. Господь был за нас. Хвалимся славным преданием: в битве кровавой с воинством Витовта пал орденский магистр Волквин, избрали другого, и тот пал! Еще избрали, но, сменяясь один за другим, еще четыре орденских магистра легли за отчизну. И наши отцы были достойны столь славных предков. Но когда мы отступили от благочестия и забыли веру отцов, Бог обличил нас гневом своим. Прародители воздвигли нам твердые грады, вы живете в них! Они развели нам сады плодоносные, вы наслаждаетесь ими. Но что говорю о вас? Ваше право – право меча; а другие, коварно лаская нас, обещая нам помощь, захватывают достояние наше. Несчастная отчизна моя, ты гибнешь и от врагов, и от мнимых друзей!.. Оковы…
Слезы помешали говорить ему.
– Оковы бременят меченосцев! – продолжал он. – Но не думайте, что превозмогли нас храбростию: нет! Бог за преступления предал нас в руки ваши. Но благодарю Бога, – сказал Бель, отерши слезы, – благодарю, я стражду за любимое отечество!
– Еще имеет Ливония мужей доблестных, – говорил князь Шуйский. – Найдется не один Тиль.
– Не много подобных ему! – отвечал Бель. – Тиль убеждал граждан жертвовать богатством для спасения отечества. Наша драгоценность – мечи; спасем ими родину. Пожертвуем золотом, найдем и помощь и войска умножим. Не отвечали на призыв его и не дали золота.
– Но шесть лет сражались как рыцари, – сказал Шуйский.
– Великодушие крепче силы – и Дерпт тебе сдался, – отвечал Бель.
– Я слышал, – продолжал Шуйский, – что когда оставалось печатью скрепить договор – старик Тиль еще раз вызывал, кто хочет идти с ним – умереть за родину?
– Так! – сказал Бель. – Но в Дерпте много буйных Тонненбергов, а Тиль был один.
Беседуя с Мстиславским, Курбский не вслушался в его слова.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке