Возможно, Боргезе и способно было удивить ее поведение, но только не Скорцени. Хотя он тоже пребывал в том состоянии, когда самое время ущипнуть себя за ухо и основательно протереть глаза. Это смуглое, очаровательное личико, изысканно отточенный, почти идеально римский носик, индусская родинка на левой щеке и эта ошеломляюще длинная лебяжья шея, способная привести в завистливую ярость любую Нефертити.
– Мы тоже рады видеть вас, Мария-Вик… простите, Стефания… – невозмутимо проговорил Скорцени, заставляя себя вернуться в скорлупу восхитительной растерянности.
Перед ними, конечно же, была Мария-Виктория княгиня Сардони, она же Катарина Пьяцци, она же агент итальянской разведки, наверняка перевербованный английской, но в то же время оказывающий услуги абверу, что, однако, не мешало княгине поддерживать прекрасные, почти интимные отношения с американской спецслужбой, все наглее и наглее проникавшей во все сферы жизни Италии.
Но тут Скорцени захотелось остановиться и, спасительно вздохнув, напомнить себе, что перед ним еще и ослепительная аристократка, за одну улыбку которой готовы забыть о своем долге даже некоторые очень стойкие штурмбаннфюреры СС, так и не осмелившиеся в свое время ликвидировать этого агента-двойняшку, если не тройняшку.
12
Это была их ночь.
Луна наконец освободилась от кровавого нимба, тучи, собиравшиеся вокруг нее, словно запоздалые льдины вокруг бутона лилии, растаивали в полуночной черноте вселенной, и сияние, которое наполняло комнату, упрятывая их греховно-брачное ложе под серебристым шатром, источало неслышимую мелодию Космоса, сопровождающую всякую земную жизнь от ее зачатия до смерти.
– Я хочу, чтобы тебе было хорошо со мной. Чтобы ты чувствовал себя счастливым. Чтобы тебя всегда тянуло сюда, в эту горную обитель, в эту комнатушку, к женщине, которая обожествляет тебя.
Ева не произносила этих слов, они зарождались как бы сами собой, из ее любовных вздохов, напоминающих предродовые стоны; из ее стонов, которые мужчина обязан был воспринимать как умилительные вздохи; из теплоты рук и теплой влажности губ…
Нет, она так и не способна была прислушаться к совету Магды Геббельс, не способна была повести себя таким образом, чтобы фюрер оставался властелином даже в постели. Если на публике, в узком кругу подчиненных или в присутствии пораженной вирусом национал-патриотизма толпы он еще мог сыграть фюрера, мог, благодаря своему непостижимому гипнотическому влиянию, своему ораторскому искусству, предстать перед ними повелителем, то в постели, несмотря на все старания Евы, продолжал быть всего лишь ослабевшим телом, обремененным заботами, углубленным в свои мысли, стареющим греховодником, возможности одрябшего тела которого давно не соответствовали его интимным порывам. И ничего поделать с этим Ева Браун уже не могла.
– Это так прекрасно, что мы снова вместе. Нам вдвоем хорошо, потому что хорошо нам может быть только вдвоем. Здесь никто не способен отнять тебя. Здесь мы ограждены от неистового мира врагов и завистников. Здесь я принадлежу тебе, мой нежный. Мой фюрер.
Слушая постельную исповедь «рейхсналожницы», Гитлер пребывал как бы в полусне. Сомнамбулические движения, которыми он встречал каждое движение рук «своей Евы», происходили сами собой, вне его сознания.
Нежность теплого лунного сияния сливалась с колдовской нежностью женщины, витавшей над ним, словно ангельский вестник высшего земного блаженства. Ее волосы у него на подбородке. Ее губы – у его груди. Ее руки прикасаются к адамову таинству жизни…
В эти минуты Гитлер совершенно не думал о той, что священнодействовала над его телом. Он стоял на вершине огромной, уходящей в поднебесье стелы, и несметная обывательская орда, бьющаяся у ее подножия, тянулась к нему миллионами пылающих глаз, ликующих голосов, жадных, вознесенных к небесам и к величию вождя рук.
Ему еще никогда не было так хорошо с этой женщиной, в ласках которой словно бы сконцентрировалась любовь всех тех неистовствующих германок, что жаждут прикоснуться к его телу, будто к святыне; жаждут быть любимыми им; бросающихся под колеса его автомобиля и прорывающихся сквозь полицейские кордоны с яростным криком-молением: «Фюрер, я хочу родить вам сына! Подарите Германии еще одного воина!»
Как запоздало пришла к нему эта слава, это великое, всегерманское обожествление! О, если бы власть над миром увенчивалась властью над временем! Если бы…
Еще несколько слов, еще несколько нежных прикосновений. И они оба замерли, словно новопостриженные монахи перед непостижимым Таинством причастия. И вдруг Гитлер услышал ликующий голос Евы – величественный, жизнеутверждающий рык благословленной богами самки. Адольф ощутил, как женщина оседлала его тело, как она неистово впилась пальцами в его грудь и как ее сладостный стон, в котором уже угадывался ликующий клич младенца, начал переплавляться в торжественный гимн обладания…
И так продолжалось долго. В тех нескольких минутах, в течение которых длилась агония их любви, протекали века. Зарождались и угасали целые созвездия. Созревали на ветвях вечности и уплывали в небытие целые миры.
…Когда все завершилось и «страсти по инстинкту» улеглись, Гитлер увидел себя как бы с высоты поднебесья. Он увидел себя оголенным посреди заснеженной равнины. Меж сотен окоченевших трупов солдат, брошенных машин и растерзанных лошадей.
А еще – бьющуюся над его остывшим телом в погребальных стенаниях женщину…
…И чудились ему отлетающие к небесам мириады солдатских душ, уже извещавших о своем вечном успокоении пением ангелов и возносящих величие своего фюрера поминальным криком воронья.
– Мы с тобой – вечные, – молвила вдруг Ева. И слова эти показались фюреру нашептанными кем-то из Высших Посвященных.
– Это святая правда, – едва пробился его голос сквозь марево видений.
– Мы с тобой вечные. Иначе зачем эта вечность? К чему она? Лед вечности, застывающий в вечности льдов? В таком случае окажется, что мир соткан из бессмысленности.
– Он и был бы соткан из бессмысленности, мое Евангелие, если бы не существовало нас. И не снисходили бы на все сущее такие вот ночи, как эта.
Они помолчали.
Лунное сияние источало едва слышимую мелодию космических сфер, и какое-то время влюбленные прислушивались к ней, словно к голосу органа.
– Это последняя наша ночь, – неожиданно молвила Ева.
– Почему последняя?
– Такая – во всяком случае. Ведь таких ночей у нас могло быть значительно больше. Очень много. Но их не было.
– Не было, – меланхолично повторил Адольф.
– Эта – действительно последняя, – прижалась щекой к его плечу. – Предчувствую… Обычно ты называешь меня своим Евангелием. – Еве очень не хотелось, чтобы он умолкал. Она ценила эти ночные разговоры. – Мне очень нравится, когда ты так называешь меня. Правда, приходится задумываться: искренне ли.
– …Наша последняя, – молвил фюрер. Ева так и не поняла: то ли поддался ее предчувствию, то ли уже в полусне.
Женщина прислушалась. Нет, не похоже, чтобы уснул.
– Лед вечности, застывающий в вечности льдов… – задумчиво повторила она. – Это о нас с тобой. А ведь многие, по глупости своей, считают нас счастливыми. И безбожно завидуют.
– Обязаны завидовать. Это их удел.
– Скажи, я действительно твое Евангелие?
– Только мое. Причем совершенно безгрешное. Истинно святое.
13
В военной миссии Семенова ожидали начальник разведывательного отдела штаба Квантунской армии полковник Исимура и его переводчик капитан Куроки.
– Нам стало известно, господин генераль, что вы проявляете все большую нетерпимость к политике японского правительства в Маньчжурии. Нам стало известно…
Презрительно опущенные уголки губ капитана застыли в той возмущенно-оскорбленной мине, которая сразу же заставила Семенова вспомнить, кто есть кто, кому он служит и кто оплачивает все те загулы и увлечения, которыми он скрашивает свое великое маньчжурское бездельничанье за спиной у японских солдат.
– Не могу понять, о чем вы, господин полковник, – обратился командующий к Исимуре, поскольку капитан начал с перевода его слов.
– Ваши офицеры и вы лично постоянно возмущаетесь тем, что Квантунская армия не начинает наступления и даже не собирается переходить русскую границу, – продолжал уже сам Куроки. Командующему давно было известно, что на самом деле перед ним не капитан-переводчик, а генерал Судзуки. Как, впрочем, и для «капитана» не оставалось секретом, что он давно раскрыт. Тем не менее генерал предпочитал выступать в роли вежливого, чинопочитающего переводчика, давая понять Семенову, что роль эта предназначена не для него одного, а для всех тех офицеров, политиков и коммерсантов, с которыми ему здесь приходится иметь дело. А еще – демонстрировать полное пренебрежение к тому, известно ли командующему, кто перед ним, или не известно.
– Армия – на то и армия, господин капитан, чтобы жить с войны, а не с подачек, в соболях-алмазах, – переминался Семенов с ноги на ногу, ожидая, когда восседавшие в плетеных креслах японцы великодушно предложат ему сесть.
– Воюет не армия, воюет император, – назидательно объяснил Исимура, прекрасно понятый Семеновым и без переводчика.
– Штаб Квантунской армии не может начать наступление, пока не будет получен приказ, – вновь перехватил инициативу Куроки.
– Но этого приказа, судя по всему, так и не поступит, а война с германцем вот-вот закончится, в соболях-алмазах, – ожесточился Семенов. Коль уж эти япошки решили потоптаться по его душевным мозолям, пусть выслушают все, что он о них думает.
– Война может закончиться еще раньше, чем вы предполагаете, может закончиться…
[9] – оставался Куроки верным своей привычке: повторять начало почти каждой фразы.
– Еще бы! Ваш министр иностранных дел Сигемицу постарается. Вместо того чтобы навалиться на Дальний Восток и, пока большая часть советских войск увязла в сражениях на Западном фронте, диктовать здесь свою волю, господин Сигемицу все пытается убедить Гитлера, что ему во что бы то ни стало следует заключить с коммунистами почетный мир.
– Да, почетный мир… – командующий так и не понял: то ли подтвердил, то ли переспросил Куроки.
– Какой офицер Русской освободительной армии способен понять такое? И как я должен объяснять это своему воинству? Но объяснять-то все равно должен, в соболях-алмазах.
Переводчик и полковник Исимура мрачно переглянулись, но лица их продолжали оставаться непроницаемыми. «Будь на их месте русские, они бы уже выматерили меня и выставили», – понял смысл их мрачности генерал. Однако это его не остановило.
– Кстати, мне хорошо известно, что в Германию со специальной миссией отбыл контр-адмирал Кодзима
[10], – решил окончательно добить их своей информированностью Семенов. – Поэтому я не удивлюсь, узнав, что он запросил унизительного мира.
Эти сведения контрразведчикам Фротова удалось заполучить из разговора под пьяную руку двух японских генералов, а потому Семенов не сомневался, что они являются секретными и должны произвести на японцев должное впечатление.
– Контр-адмирал Кодзима действительно был послан в Германию для переговоров с фюрером, – признал капитан, крайне удивляясь, что Семенову известно об этой акции. – Он прибыл туда на подводной лодке еще в прошлом году, он прибыл… Теперь вы знаете все, причем знаете от нас, господин Семьйонов. Нам бы не хотелось, чтобы мы когда-либо возвращались к этой теме, нам бы не хотелось…
– Когда-либо, – проворчал Исимура, оставаясь крайне недовольным претензиями командующего. Как шеф разведки Квантунской армии он чувствовал себя ответственным за то, чтобы русские генералы, нашедшие приют в Маньчжурии, всегда четко знали свое место и не смели того, чего вообще, в принципе не смели.
– В этом мире не все происходит так, как хочется императору, – миролюбиво свел на нет остроту ситуации капитан. – Мы же должны молиться, чтобы императору всегда хотелось того же, чего хочется Богу.
– …В соболях-алмазах! – только и мог поддержать это монашеское нравоучение Семенов.
Он не уловил, по какому знаку капитана полковник Исимура решил, что он здесь лишний, но тот неожиданно поднялся и, вежливо откланявшись обоим, оставил двух генералов тет-а-тет.
– Господин полковник утверждает, что его разведке ничего не известно о судьбе ротмистра Курбатова.
– Уже подполковника Курбатова, – уточнил Семенов, все еще не прощая вежливо нанесенного ему оскорбления.
Появилась официантка с чашками чая на подносе. Мельком ощупав ее взглядом, командующий самодовольно признал, что этой лошадинолицей япошке далеко до его Сото. Но сразу же вспомнил, что еще одна такая ссора с японцами, и его япошка может исчезнуть навсегда.
«Когда же это кончится?! – мысленно возмутился он. Но тотчас же объяснил себе: – А только тогда, когда боги начнут сверять свои желания по желаниям его величества императора страны Даурии Семенова. Но тогда вопрос: когда это настанет?»
– Последние сведения, поступившие от группы легионера, подтверждали, что Сибирь, до самого Урала, он уже прошел. Где он там исчез на российских равнинах, сие мне, в соболях-алмазах, неведомо. Но только верится, что и Европу этот казак тоже пройдет. Есть в нем что-то такое, что не позволяет поставить его рядом с сотней других рубак.
– Мы тоже получили от своего агента сообщение, что Курбатов зарегистрирован на контрольном пункте в Воронеже. Больше сведений не поступало, больше сведений… Но пока он странствует, германцы уходят на запад. Опасаемся, что ему придется переходить линию фронта уже под Берлином. Это сразу же сведет на нет все наши усилия, сведет на нет…
– Так что будем предпринимать, в соболях-алмазах? Послать еще одну группу, но уже через Казахстан? И чтобы маршем, без диверсий?
– Вам нужно послать несколько групп. Больших групп. Не в Германию, а туда, за Амур, – вновь заулыбался Куроки. – Мы создали армию Семенова здесь, а нужно было создать ее за Байкалом и на Дальнем Востоке.
– Но нам не удастся создавать там целую армию. Кое-какое подполье – да. Небольшие отряды могут просуществовать месяц-другой, да и то лишь в ожидании нашего наступления. Зимой в сибирских лесах долго не попартизанишь.
– Нужно создавать отряды за Байкалом, – придурковато улыбался Куроки, указывая корявым пальцем куда-то в пространство, словно бы и не слышал объяснений командующего. – Семеновский корпус там… создавать. Когда начнет воевать корпус, армия Семенова тоже пойдет за Амур. Вы ведь этого хотите, генераль? – слово «генерал» Куроки так по-настоящему и не освоил, хотя в последнее время – видно, благодаря общению с белоэмигрантами – русский его стал намного чище и богаче. Вот только «генераль» по-прежнему получалось на французский манер.
– И что мы там станем делать, позвольте вас спросить? Пока мы поднимем восстание, Советы разделаются с Гитлером и перебросят к Амуру столько дивизий, что те сапогами нас затопчут. Фронтовиков бросят, прошедших всю Европу. Победителей. Какие силы я смогу противопоставить им, если ваша Квантунская до сих пор ни одного брода через Амур не прощупала?
– Мы вам поможем, господин генераль, мы вам… Мы дадим вам оружие. Вы сможете мобилизовать свой русский резерв…
«Да они же предают тебя, в соболях-алмазах! – вновь вспылил Семенов, поняв, к чему клонит Куроки. – Они вышвыривают тебя за дверь, как шелудивого пса на съедение голодной волчьей стае – вот чем они платят тебе за всю твою службу! Сабельно, азиат вашу мать, сабельно…»
– Коль уж выступать за Амур, то выступать вместе, господин генерал, – впервые назвал Семенов тот истинный чин, в котором пребывал мнимый переводчик.
– Генераль? – удивленно переспросил Куроки.
– Да, вы – генерал Судзуки. Мне это прекрасно известно. И впредь давайте говорить как генерал с генералом.
Какое-то время Судзуки оцепенело смотрел на командующего, не зная, как ему следует реагировать на это признание. Затем неожиданно взорвался:
– Правильно, я – генераль Судзуки. Но впредь вы, генераль, будете знать только то, что вам надлежит знать.
– …Если же Квантунская армия, – продолжал выплескивать свой гнев Семенов, уводя Судзуки от болезненной для него темы конспирации, – не собирается воевать с Россией, тогда не спешите изгонять нас. Куда нам теперь? На погибель, что ли? Мы еще понадобимся вам здесь. Нам еще вместе придется сражаться и на Амуре, и на Сунгари. И не надейтесь, генерал, что, разгромив германцев, большевики позволят вам, союзникам Гитлера, хоть полгода продержаться в Маньчжурии и вообще в Китае. Так что вы еще молиться будете на моих казачков-рубак, потому что ни в одной рубке-схватке с русскими вам не устоять. Это я вам говорю, русский казачий генерал Семенов.
– Когда русские разгромят германцев, мы с ними уже заключим мирный договор, когда русские разгромят… – в улыбке Судзуки не осталось уже ничего такого, что свидетельствовало бы о вежливости и традиционной сдержанности японцев. – Сталин не решится переходить Амур и начинать вторую великую войну – теперь уже в Азии. Так же, как мы не переходили Амур, когда он отступал к Москве.
– Просто вы еще не поняли, господин генерал, что имеете дело с коммунистами, в соболях-алмазах. Для которых понятие слова чести и верности договору абсолютно ничего не значит.
– То есть вы считаете, что они нападут на нас в любом случае? – предельно сузились глаза Судзуки, когда, перегнувшись через стол, он приблизил свое лицо к лицу атамана Семенова.
– Я в этом уверен, в соболях-алмазах. И не хотелось бы дожить до того дня, когда придется вспоминать о моем предупреждении, уже находясь в плену у красных. В одном лагере с вами.
Судзуки нервно рассмеялся и откинулся на спинку кресла. Пророчество относительно лагеря красных показалось ему на удивление забавным.