– По-моему, фюрер, это было бы нечто вызывающе неслыханное в истории Европы, – задумчиво потер пальцами скулы фон Кейтель. – Освобождать народы России от тирании большевиков, чтобы вновь доверить их судьбы отпетому обер-коммунисту? Впрочем, – тотчас же замялся начальник Генштаба, – согласен, в этом что-то есть…
– Не «что-то», – откинулся фюрер на спинку своего глубокого кресла, в котором почти возлежал, касаясь ногами каминной оградки, – а понимание того, что в России вряд ли нашелся бы сейчас человек, который бы лучше Сталина знал секреты рабской трудоспособности и холуйского повиновения русских своим большевистским вождям.
– Очень точно подмечено, мой фюрер, – по-фельдфебельски подбодрил его генерал Йодль. – Не нашелся бы.
– И вряд ли существует на земле человек, способный столь жестоко истреблять свой собственный народ за малейшую провинность, мизернейшее непослушание. Зачем нам самим истреблять ненужные рты нищей России, навлекая на себя гнев богов и народов, если этим с успехом способен заниматься наш дражайший Коба?
– Вопрос в том, станет ли Сталин заниматься этим, – совершенно некстати усомнился Борман. Этот боров так и не научился попридерживать язык, чем вызывал у Евы еще большую ненависть, замешанную на страхе.
Воцарилось идиотское молчание. Все ждали, что же ответит Гитлер. А Гиммлер в это время внимательно наблюдал за Евой, которая сидела чуть в сторонке, справа от огромного каминного зева. Свет в гостиной погашен не был, и рейхсфюрер отлично видел, как заострились все еще довольно привлекательные черты Браун. Он часто ловил себя на том, что задерживает взгляд на белокурой «рейхсналожнице», – а кто этим не грешил в сугубо мужском сборище «прикаминных апостолов»? – однако раскаиваться не собирался.
Вот и сейчас Гиммлер откровенно любовался Евой. И там было чем любоваться. Сосредоточенное полуаристократическое лицо ее не могло не привлекать внимания. Утонченный, с едва заметной горбиночкой, нос; довольно выразительно очерченные бантики губ; усталые, всепрощающие карие глаза с томной поволокой прирожденной иронии, в которые хотелось всматриваться, как в собственное отражение в горном роднике, не боясь при этом быть пойманным за самолюбованием, отвергнутым или осмеянным.
Вряд ли Еву Браун можно было назвать красивой. Но что-то по-девичьи смазливое, завлекающее в ней, конечно, проступало. В концлагерях, в партиях, которые в его присутствии готовили к отправке в газовые камеры, Гиммлеру не раз приходилось подмечать куда более очаровательных женщин, сохранивших свою изысканность даже после двух-трех месяцев пребывания в «раю смерти». Особенно это касалось скандинавок с их нордической красотой богинь…
Нормандкам Ева, к сожалению, уступает, вынужден был признавать рейхсфюрер СС, испепеляя наложницу фюрера свинцовыми лучами своих очков. Но все же что-то такое, шаловливо-приторное, в облике этой тридцатилетней придворной рейхсдамы есть. Больше всего Гиммлеру нравилось наблюдать ее в те минуты, когда Браун покидала их, медленно поднимаясь по лестнице. Вот тогда становилось очевидным, что у нее божественным резцом выточенные икры ног и непозволительно сохранившийся до такого возраста невинно-девичий стан. Иногда Гиммлеру казалось, что, достанься эта женщина ему, личная жизнь его представлялась бы куда более ухоженной, чем сейчас. Но в то же время он понимал, что такие женщины должны принадлежать только фюрерам. У вторых и третьих лиц государства они не задерживаются.
…А вот что касается сакраментального вопроса рейхслейтера Бормана относительно того, станет ли товарищ Сталин и дальше заниматься марксистско-ленинским укрощением своих колхозных энкавэдист-подданных, то ответ на него в эти минуты Гиммлера совершенно не интересовал. Другое дело – фюрера.
– Вы так и не уяснили для себя главной загадки кремлевского вождя, Борман. Несмотря на подозрение в том, что являетесь тайным поклонником его стиля.
– До сих пор утверждали, что я поклоняюсь Берии, – невозмутимо парировал Борман, оставаясь совершенно убежденным в том, что люди, которым в этом государстве позволено хоть в чем-то подозревать партайфюрера рейха, подозревать его в чем-либо всерьез попросту не осмелятся.
– Этот кавказец, Борман, спустился с гор вовсе не для того, чтобы по-мессиански выводить русских из погибельной пустыни на обетованные земли коммунизма, а для того, чтобы, правя ими, сотворять собственную империю. Не империю русских, украинцев или туркменов, а свою собственную, империю Сталина. «Один мир – один правитель» – вот его кредо. С тем же благоговением, с каким он вырвал власть у умирающего Ленина, он примет эту власть и из рук низвергнувшего его Гитлера.
– Знал бы Сталин об этом в сорок первом, – с армейской прямотой осадил главнокомандующего начальник Генерального штаба. – Не стал бы он с таким упорством сражаться ни за Москву, ни за Ленинград.
С наступлением еще одной великосветской паузы все увидели, как Ева Браун, стараясь не привлекать внимания, поднялась и, едва заметно кивнув Гитлеру, словно говоря ему: «Вы и эту, словесную, войну тоже затеяли совершенно напрасно», – пошла к себе наверх.
Мужчины усиленно старались делать вид, что не провожают ее взглядами, однако скрыть от фюрера их плотоядности не удавалось. Недовольно прокряхтев, Гитлер повернулся лицом к камину, словно к костру, разведенному посреди заснеженной русской равнины, и сгоряча обратился к событиям на Восточном фронте, что случалось с ним крайне редко. В своих прикаминных экзальтациях эту тему он обычно старался не затрагивать.
Только Гиммлер все же позволил себе не отводить взгляд.
«Как же прекрасно она скроена! – подумал он, осматривая стройный, непонятно как сохранившийся стан первой фрейлины рейха. – На месте фюрера я бы давно „короновал“ ее, узаконил место этой женщины в императорской иерархии и представил миру во всем блеске. Да, но лишь на месте фюрера…»
С тоской переварив эту крамольную мысль, Гиммлер нервно поерзал в своем кресле и с раздражением подумал, что еще не менее часа придется выслушивать рассуждения Гитлера ни о чем. Которые ему уже порядком надоели. При всем его почтении к фюреру.
И еще он обратил внимание, что это первый случай, когда Ева вот так поднялась и ушла, не объясняя причины своего ухода и не спрашивая разрешения у Гитлера. Обычно первым уходил фюрер, суховато и чопорно прощаясь с Евой прямо здесь, у камина, как бы подчеркивая этим, что уходит к себе один, оставляя Еву в кругу друзей.
«Почему он до сих пор ведет себя так? – изумлялся Гиммлер. – Какого дьявола? Кого опасается? Все, что можно было обглодать по этому поводу, уже давно обглодано. Всеми – генералами, дипломатами, министрами и, конечно же, их супругами».
Войдя в свои довольно скромные апартаменты, Ева закрыла дверь на ключ, села к столу и, опустив голову на руки, долго сидела так, пребывая в полном изнеможении. Ни о чем не думая, ничего не желая, ничему не радуясь и не огорчаясь. Многочасовые «прикаминные проповеди» Адольфа буквально опустошали ее.
Ева уже знала, что вскоре Гитлер, вместе со всей своей свитой, переедет в Восточную Пруссию, в «Волчье логово». Что им с Адольфом осталось быть вместе всего месяц, а возможно, и того меньше. Однако она так до сих пор и не уяснила для себя, что же будет с ней. Найдется ли для нее хотя бы одна комнатка в ставке «Вольфшанце», и вообще решится ли Адольф взять ее с собой. Определится ли наконец ее статус при этом военно-полевом дворе императора рейха. Отважится ли фюрер в конце концов узаконить их отношения или же по-прежнему при появлении важных гостей ее будут отсылать в двухкомнатный «уголок», с решительным приказом не показываться никому на глаза, что с каждым днем воспринималось ею со все большим возмущением, все болезненнее. Неопределенность ее положения являлась той несправедливостью, которую не способны были заглушить даже ее чувства к Гитлеру.
Когда волна апатии немного схлынула, Ева извлекла из потайного укрытия ключ, открыла стол и достала оттуда небольшой альбомчик в коричневом кожаном переплете, давно приспособленный ею под строго секретный дневник.
6
– И-к вам и-женсина, и-господина и-генерала, – теперь атаман Семенов старался бывать в отеле военной миссии в Тайларе как можно чаще, зная, что здесь его всегда ждет постоянно отведенный для него номер и «узкоглазая паршивка» Сото. Как только он появлялся в Тайларе, в его номере в «Сунгари» тотчас же начинала хозяйничать эта прекрасная японочка.
– Какая еще женщина, в соболях-алмазах? Какая женщина нужна мне здесь, когда у меня есть ты?
– И-это и-есть и оцень-та красивая и-руськая женсина. – Ревность оставалась такой же недоступной для этой азиатской раскрасавицы, как и чувство юмора. Из всего того набора чувств и влечений, которыми наделил Господь женщину, она признавала только лишь постельные ласки и рабскую покорность своему повелителю.
Сото поставила на стол перед Семеновым поднос с двумя чашечками саке, двумя чашечками риса и мисочками, на которых благоухали японскими приправами куски жареной осетрины.
– Русская, говоришь? – заколебался генерал. – Но кто же она такая, если русская? Ну-ка зови ее сюда, в соболях-алмазах. Где мой адъютант, полковник Дратов?
– И полковника и-куда-то усла, – пролепетала Сото. Ее миниатюрные губки бантиком напоминали розоватые вишневые лепестки. Слова, что сюсюкающе слетали с них, Семенову хотелось снимать губами, словно росу с утренних вишенок.
Он только что прибыл. Он еще чувствовал себя слегка уставшим после тряского маньчжурского бездорожья и жаждал только одного – немного отдохнуть в объятиях своей «узкоглазой паршивки». И ни одна русская женщина, при каких бы телесах и при какой нежности она ни предстала бы перед ним, не могла подарить и тысячной доли той необычной нежности и тех изысканно-бесстыдных ласк, которыми награждала его эта юная японка.
– И-я и-могу позвать женсина? – напомнила о себе Сото.
– Что тебе так не терпится, паршивка? – вальяжно поморщился генерал. – Она тебе очень понравилась?
– И-нет. Осень подлая женсина.
Генерал снисходительно рассмеялся.
– Так введи ее, подлую.
Женщине было под тридцать – рослая, статная, с высоко вздернутой грудью, она попросту не могла не привлекать к себе внимания мужчин. И не вызывать раздражения у соперниц. Поэтому он вполне согласен был с Сото – «осень подлая женсина». Налитые щеки «подлой» все еще сохраняли былую, девичью розоватость, а сам облик лица подтверждал ту святую истину, что некоторые коренные сибирячки дошли до наших дней через много поколений, не впитав в себя ни капли азиатской крови. Едва заметная ямочка на левой щеке этой женщины, очевидно, досталась ей в наследство от той ярославской или киевской девы, которая, уйдя в Сибирь вслед за своим воином, стала основательницей нового сибирского рода.
– Кто такая? – лениво поднялся атаман со своей низенькой тахты.
– Елизавета Власьевна. Вдова поручика Кондратьева, – взволнованно мяла платочек сибирячка.
– Какого еще поручика Кондратьева? Не припоминаю.
– Да вряд ли могли бы вспомнить его. Муж мой служил как бы в личной охране адмирала Колчака. Но он знал вас с самой хорошей стороны, господин атаман, и как-то сказал мне, что если с ним что случится, то могу обратиться к вам.
– Ах да, Кондратьев! – вдруг освежил память генерал. – Казак-рубака. Неужели погиб? Хотя да, сколько их полегло… Сколько их полегло. Сабельно-сабельно… Ну, садитесь, Елизавета Васильевна.
– Власьевна, – безо всякого кокетства уточнила неожиданная гостья.
Черная шаль, черные волосы, черная, хотя и достаточно прозрачная, вуаль, которыми все еще продолжали шокировать китаянок некоторые белогвардейские барышни; черное с извилистым декольте платье…
Она пришла сюда вдовой, и вдовой – во всей строгости своего вдовьего безутешья – намерена была отсюда выйти. Поняв это, атаман как-то сразу потерял к ней какой-либо интерес. Он никогда не считал себя отпетым бабником и вполне допускал, что в жизни могут случаться и женщины со строгостями, но воспринимал их только до тех пор, пока они оставляли надежду. Женщина, не подающая абсолютно никаких надежд, переставала существовать для него.
– Садитесь же, Елизавета, – не стал он повторять ее отчества. И голос сразу же стал жестким. – Какая такая просьба ко мне?
Прежде чем ответить, Кондратьева проводила взглядом Сото, только сейчас решившую, что при разговоре атамана с дамой делать ей, собственно, нечего. Однако, уходя, японка вскользь, но довольно пристально осмотрела, буквально прощупала взглядом всю фигуру вдовы. И Семенову почему-то вдруг показалось, что сделала она это не только из ревности.
– Я лишь недавно перебралась сюда.
– Откуда?
– Из Монголии.
– Если надеетесь получить финансовую поддержку, то на меня прошу не рассчитывать. Увы, штаб армии настолько стеснен в средствах, что почти не располагает какой-либо возможностью…
Кондратьева уселась в низенькое кресло-качалку и, шаловливо покачавшись, озарила атамана снисходительной улыбкой.
– Вы не так поняли меня, генерал. Благодаря поддержке и попечительству отставного полковника Жуховицкого, вместе с которым мы держали довольно солидную факторию в Монголии и с которым прибыла сюда, я оказалась достаточно обеспеченной. Настолько, что и сама время от времени могу жертвовать. Правда, в довольно скромных размерах.
Полусонные глаза атамана несколько оживились. Однако не настолько, чтобы окончательно разогнать навеваемую присутствием вдовы убийственную скуку. Он с сожалением взглянул на дверь, за которой исчезла японка: до чего же зряшно уходит время!
– Не могли бы вы покороче и пояснее, мадам? В чем, если конкретно, суть вашей просьбы?
– Как вдова офицера, прошу ходатайствовать перед местной администрацией о содействии в некоторых моих деловых начинаниях. Мне приходилось слышать, что вы обращались с подобным ходатайством, касающимся других офицерских вдов.
– Я только тем и занимаюсь, что сочиняю ходатайства, мадам, – кончилось терпение атамана. – В чем ваша просьба? Где сама бумага?
– Она со мной. В небольшом дамском чемоданчике, рядом со шкатулкой, которую, вместе с кое-каким содержимым, хотелось бы преподнести вам в дар. Не сочтите за подношение. Исключительно в память о погибшем поручике.
– Разве что в память… – полусонно пробормотал атаман.
– Дело в том, что ваша японская подруга, сожительница или кем она там приходится, потребовала, чтобы корзинку я оставила в прихожей. Теперь, с вашего позволения, я возьму ее. Вам не придется что-либо сочинять. Достаточно вашей подписи.
Семенов посмотрел вслед вдове и похмельно повертел головой. Он отказывался что-либо понимать. А еще ему хотелось знать, куда девался адъютант, который и на пистолетный выстрел не должен был подпускать к нему каких-либо просителей, и куда девался водитель, он же поручик Фротов, на которого генерал полагался как на телохранителя. Какое ходатайство, какой полковник Жуховицкий, какая шкатулка?
Впрочем, о шкатулке вдовы – вопрос отдельный, вначале ее следует увидеть…
– И-я и-могу и-дать женсина ее весци? – появилось в проеме двери соблазнительное личико япошки.
– Можешь, Сото, можешь. Что вы тут затеяли?
– И-харасо, атамана.
Несколько минут не было их обеих. Когда Кондратьева наконец появилась, в руках у нее желтела небольшая кожаная сумка с кожаной аппликацией и металлическими заклепками – наподобие тех, которыми любили щеголять маньчжурские модницы, устроившиеся в какие-либо государственные учреждения.
– Как и обещала, я не займу у вас и пяти минут, – положила вдова перед атаманом два листика с отпечатанным на машинке текстом на русском и китайском. Причем легли эти листики на украшенную серебряной вязью деревянную резную шкатулку.
Пока атаман нашел свои очки и, поднося прошение поближе к окну, разбирался в его сути, вошла Сото. Опустившись перед столиком на колени, она поднесла генералу и его посетительнице стоявшие на подносе чашки с чаем, источавшие аромат какого-то зелья.
Семенов знал пристрастие маньчжуров к чаю из трав, но, угощаясь им, каждый раз задавался непраздным вопросом: «На каком таком зелье настояли его в этот раз местные мастерицы отрав?»
Вот и в этот раз командующий на мгновение оторвался от чтения, чтобы взглянуть на Сото, и… замер: прямо на него смотрело дуло пистолета.
– Все, атаман Семенов! – озарила свое лицо бледноватой улыбкой смерти пышногрудая вдова, поднимаясь со стула и отходя к двери. – По приговору народного суда, именем советской власти…
Нажав на спусковой крючок, она в страхе даже не сообразила, что щелчок получился холостым. Заметив коварную ухмылку японки, она тотчас же перевела ствол на нее и вновь нажала на крючок – раз, второй. В третий не успела – в лицо ей полетела чашка с горячим чаем. И пока, ослепленная парящей жидкостью, вдова металась по комнате, пытаясь прийти в себя и найти дверь, Сото бросилась к ней, захватила руками ноги и, ударив головой в живот, сбила на пол.
На пронзительный визг, которым она вслед за этой атакой огласила половину отеля, в номер ворвались два маньчжура в штатском и вытолкали террористку в коридор.
– И осень-то испугался? – встревоженно поинтересовалась Сото, опускаясь на колени перед Семеновым и кладя на стол перед ним пистолет Кондратьевой.
Атаман набыченно мотал головой, глядя на японку налитыми кровью глазами, и мычал что-то воинственно-нечленораздельное, усиленно пытаясь прийти в себя. Он был поражен тем, что произошло и как близко – и глупо – он оказался от своей гибели.
– И-осень-то подлая женсина, – проворковала Сото, озаряя лихого генерала нежной, грустноватой улыбкой.
Все еще не овладев собой, Семенов тем не менее уже стоял в проеме двери, ведущей в соседнюю комнату, с пистолетом в руке, готовый к любому развитию этой трагикомической драмы.
– Кто эта стервоза?! – рычал он, поводя пистолетом то в сторону Сото, то в сторону насмерть перепуганной горничной, которой выпало убирать осколки чашек. – Кто ее подослал сюда? И вообще кто устроил весь этот хреновый спектакль с незаряженным пистолетом?
– И-это и-не есть и-хреновый спектакль, – вежливо кланялась Сото, – и сейчас увидите.
Девушка степенно вышла в переднюю и через несколько секунд вернулась, держа на ладони россыпь патронов.
– Пистолет и-был и-зарязен. Пока руськая женсина улыбалась вам, я украла все патроны, – ослепительно улыбалась Сото. – И предупредила и-охрану отеля.
– Так ты знала, что она пришла убить меня?
– И-знала. И-вот… – протягивала ладошку с патронами.
– Почему же ты ее не пристрелила?
– И-зацем? – кланялась и улыбалась Сото, улыбалась и вновь кланялась. – Вы не верили Сото, цто она и-подлая и-женсина.
– Но у нее мог быть и второй пистолет.
– И-Сото и-не дала бы женсине достать его.
Едва приподнявшись, японка вдруг вскрикнула и, раскручиваясь на лету, продемонстрировала какой-то невероятный прыжок, в котором ударом ноги, очевидно, способна была не только выбить из руки «залетной вдовушки» пистолет, но и снести ее саму.
– Мать твою, в соболях-алмазах!.. – восхитился атаман со свойственным ему походно-казарменным аристократизмом.