В то же самое время в Баварии крепчало иное безумие, гораздо кошмарнее. Нацистская партия, громогласное взбалмошное дитятко, родившееся в один день с братьями Штенгель, накануне своего трехлетия взбеленилась. Адольф Гитлер, ее глас и душа, попытался устроить государственный переворот. Взяв в заложники трех местных политиков, во главе двухтысячной вооруженной банды он промаршировал от пивной к министерству обороны, вознамерившись установить свою диктатуру не только в Баварии, но и во всем рейхе.
Гитлер и его бандиты до министерства не дошли. Путь им преградила сотня полицейских. В короткой перестрелке погибли четверо служителей правопорядка и шестнадцать нацистов. Гитлер смылся, но другой партийный лидер, Герман Геринг, был серьезно ранен. Его занесли в банк, где первую помощь ему оказал один клерк. Еврей.
К вечеру собственная квартира осточертела и Стоун решил прогуляться. Все равно уже не позвонят. Секретная служба схожа с министерством иностранных дел – работает в присутственные часы, а на сверхурочные труды смотрит косо.
В одиночестве отужинав яичницей с беконом под бутылку «Гиннесса», Стоун надумал отправиться к Финсбери-парку и заглянуть в «Новый ритм» – понедельничный ночной джаз-клуб; прежде он частенько там бывал, но потом променял его на заведения Ноттинг-Хилла. Нелегальные клубы выходцев из Вест-Индии казались гораздо отвязнее и круче благонравных лондонских джаз-пабов, куда ходили серьезные студенты из среднего класса. Но джаз Стоун по-прежнему любил. Табби Хейс[36] регулярно получал ангажемент в «Новом ритме», а лучшего тенор-саксофона не сыскать. Отец Стоуна обожал саксофон, но сам играл редко – знал, что уступает иным коллегам-оркестрантам. Поэтому на саксофоне играл дома и изредка в барах на джем-сейшен. Стоун считал саксофон «домашним» инструментом. Папино хобби, не работа.
Он взял такси. «Новый ритм» располагался прямо напротив метро «Мэнор-Хаус», но вечерами Стоун избегал подземку. Сам заядлый курильщик, он не выносил накопившуюся за день стоялую табачную вонь, сдобренную человечьими испарениями. Стоун откинулся на сиденье и закурил «Лаки Страйк», поглядывая на световые полосы от уличных фонарей, временами пронизывавшие машину.
Вспомнилось, как однажды он наблюдал за такими же всполохами. В спальном вагоне поезда Берлин – Роттердам. Тесное купе, перестук колес, лязгающая вагонная качка и тьма за окном, прореженная огнями станций.
Стрелка на его часах отсчитывала секунды.
Стоун подставил часы под свет. Те же самые часы. Берлин, Роттердам – Лондон. Похоже, он все еще в дороге.
Стоун закрыл глаза. Мысленно перенесся далеко-далеко. К началу путешествия. В иное время. Иное место. Туда, где был счастлив.
Далеко-далеко от Камдена, Холлоуэя и Севен-Систерс-роуд. В Народный парк. В «Волшебной Стране» крики, смех, фонтаны и сто шесть скульптур сказочных персонажей. По большой круговой тропе Стоун и брат бегут навстречу друг другу. Между Рапунцель и Красной Шапочкой ловят Дагмар. Хватают ее за мягкие золотистые ручки и выпрашивают поцелуй, а неподалеку Зильке куксится и обзывает их дураками.
В такси Стоун затянулся сигаретой. Интересно, бродит ли Дагмар среди этих каменных изваяний, вспоминая об ушедших днях? «Волшебная Страна», чудом уцелевшая в бомбежках, теперь в Восточном секторе. Приходит ли туда Дагмар? Вспоминает ли о догонялках за поцелуй под бдительным оком Рапунцель, Красной Шапочки, Белоснежки, Спящей красавицы и прочих обитателей Сказочной страны?
Может, по дороге на службу?
В Штази.
Голос таксиста перебил его мысли:
– Доехали, приятель. Паб «Мэнор-Хаус».
Стоун даже не заметил, что машина остановилась.
Он приехал слишком рано, и зал был почти пуст, но опыт подсказывал, что народу набьется битком, а потому Стоун сразу застолбил себе место. Взяв стаканчик виски и пинту пива для лакировки, он занял столик поближе к эстраде – с той стороны, где расположится духовая секция. Соседей по столику не избежать, однако хотелось максимально снизить шансы досужего трепа. Уж сколько раз бывало – только погрузишься в музыку, как влезет какой-нибудь умник, которому неймется продемонстрировать свои энциклопедические познания в технике джаза: «Недурственная септима, а? Что скажете о мелодическом миноре? Клево».
Стоун предпочитал быть нелюдимом. Праздная болтовня его не привлекала. Давнишний завсегдатай джазовых клубов, он привык остерегаться молодчиков, которые бесцеремонно шваркали свои пинты и трубки рядом с его пачкой «Лаки», вообразив, что случайный перегляд во «Флориде», «Фламинго» или «Студии 51» возводил их в ранг его джазовых приятелей.
Стоун закурил и развернул газету, купленную возле метро. Конечно, опять Суэц и Венгрия. Читать не хотелось, но газета – удобная ширма от незваных собеседников, желающих поболтать перед концертом.
Понемногу зал наполнялся. Типично джазовой публикой, нарочито показушной. Шерстяные пиджаки, вельветовые туфли. Прямо слет лейбористов в Хэмпстеде, подумал Стоун. Только люднее. В воздухе витало этакое благоговение, голоса приглушенные, лишь изредка кто-нибудь смеялся громко и деланно, демонстрируя свою раскрепощенность. Как вышло, что искусство, некогда растормошившее весь мир, стало таким изысканным? В отцовы времена джаз был громкой и хмельной музыкой вечеринок, которую не просто слушали – под нее отплясывали. Может, дело в джазовой классовости? Поначалу регтайм и дикси принадлежали бедноте и декадентской элите. Потом эти две группы четко размежевались и джаз вместе с программами Би-би-си и лозунгом «Запретите бомбу!» стал достоянием среднего класса.
– Извините, у вас занято?
Стоун поднял взгляд. Хороший вариант. По виду студенты. Эти не полезут с разговорами к серьезному дяденьке. Четверо. Два битника и две цыпочки.
Классические стиляги. У цыпочек короткие прямые челки. Полосатые джемперы и брючки в обтяжку. Голые икры. Битники в пуловерах. Жиденькие козлиные бородки. Черные джинсы. Высокие замшевые ботинки. Один в берете, из нагрудного кармана вельветового пиджака выглядывают солнечные очки.
Два битника. Две цыпочки. Два стула.
– Нет, свободно, – ответил Стоун.
Битники плюхнулись на стулья, цыпочки – им на колени. Одна пара достала барабаны бонго и потрепанную школьную тетрадь. Видимо, сообразил Стоун, после концерта хотят предложить остаткам публики ритмизованную поэтическую декламацию. Ну уж он-то не задержится.
Под легкие аплодисменты и уважительные кивки появились музыканты. Битники явно хотели похлопать и покивать, но им мешали цыпочки на коленях. Рукам препятствовали девичьи талии под шерстяными джемперами, а головы утыкались в девичьи спины. Вскоре извертевшиеся цыпочки отбыли на стоячие места в конце зала. Вряд ли эта музыка их интересовала вообще. Похоже, джаз стал чисто мужским увлечением. Еще одна удивительная перемена. Прежде все было иначе. В отцовы времена девушки обожали джаз. Джазовые малышки были символом двадцатых годов. Клубы, рассказывал отец, ломились от девиц с круглыми глазищами а-ля Бетти Буп[37] и пухлыми губами гузкой.
Все неотразимые симпатяги, говорил папа, и ночь напролет отплясывали шимми.
Мама закатывала глаза.
Стоун не застал тех времен. Когда они с братом подросли, нацисты уже давно предали анафеме так называемую «негритянскую музыку» и закрыли евреям вход в ночные клубы. Вольфгангу запретили играть. Еврейские музыканты могли выступать только перед евреями. Но культурные евреи желали слушать одного Мендельсона. Видимо, его музыка напоминала о том, что некогда они были немцами.
На эстраду вышли трубачи. Нынче почему-то их было двое. Прихлебнули пивка, перебросились парой слов. Продули инструменты, взяли ноту-другую. Подышали на пальцы. Прикрыв глаза, Стоун постарался представить отца. Наверное, он точно так же готовился. Тоже дышал на пальцы.
По правде, ради этого Стоун и приходил. Нет, джаз он любил, но главное здесь – закрыть глаза и вообразить отца. А потом добавить в картину брата. И увидеть то, о чем мечталось.
В детстве было не одно утро, когда они с братом просыпались – Вольфганг не умел вернуться с работы бесшумно – и шепотом строили планы, как однажды вечером проберутся в клуб и послушают папину игру. Спрячутся на задах того волшебного места, которое родители называли «ночным клубом», и проникнут в папин таинственный мир.
Конечно, не сбылось.
Но когда в маленьких лондонских пабах чуть захмелевший Стоун прикрывал глаза, в дымном мареве возникал отец, а рядом сидел брат, и сбывалось все, о чем мечтали в уютных кроватках, стоявших в маленькой комнате берлинской квартиры.
Табби, руководитель оркестра, представил музыкантов.
– Начнем с известной вещицы, – сказал он. – Так, для разогрева.
Оркестр заиграл «Аравийского шейха». В отцовы времена это была новинка. Только что из Штатов.
Стоун курил и вместе с братом слушал отца.
Вольфганг отставил кофе, взял ручку и вымучил фразу:
Учитель музыки набирает учеников. Специализация – пианино и все прочие инструменты.
Ну вот. Начало положено. Сочинил. Вольфганг отложил ручку.
– Поджарить еще тостов? – спросил он Фриду.
– Вольф! Ты же только начал!
– Ладно, ладно.
Вольфганг перечитал фразу и показал листок Фриде:
– Ну как?
– По-моему, нельзя говорить «специализация – все инструменты». В смысле, специализируются на чем-то одном, верно? Даже если ты универсал.
– Ну вот! Говорил же, не получится.
– Вольф! Ты не старался.
– Потому что душа не лежит. Напиши, а?
– Я штопаю.
Оба еще в постели. Воскресное утро. Вроде как лучший день недели. Безмятежный покой. Кофе, тосты. Фрида чинит носки, на ковре Пауль читает, Отто откусывает головы оловянным солдатикам. А Вольфганг сочиняет дурацкое объявление.
Он уныло погрыз ручку.
Специализация – все инструменты…
Обучение на любых инструментах?
Скажи, на чем, и я слабаю?
– Пожалуй, ограничусь пианино, – сказал Вольфганг. – Все хотят, чтоб их детки бренчали на фортепиано.
– Как знаешь. Главное – напиши.
Вольфгангу претило учительство.
И особенно – обучение детей. Но от друзей-музыкантов, которые вынужденно пошли на этот ужасный компромисс, он знал, что иной работы не светит.
– Конечно, нагрянут детки, – пробурчал Вольфганг. – Взрослые уже понимают, что в музыке ни уха ни рыла. А соплякам еще надо растолковать, что они не смогут играть.
– Пожалуйста, не накручивай себя, – попросила Фрида.
– Но ведь в том-то и соль! На девяносто девять процентов, ей-богу! Долго и мучительно вдалбливаешь ученику, что он полная бездарь и никогда не сыграет ничего сложнее «O Tannenbaum!»[38]. День за днем тянешь кота за хвост, и вот наконец до ученика доходит, он сдается и забывает о музыке до той поры, когда отдает в обучение собственных бездарных отпрысков.
– Вольф, замолчи! Либо пиши, либо нет.
– Я не вру, вот и все.
Что уж говорить о чужих детях, если своих-то за уши тащишь к инструменту! Приличную музыку сыновья даже слушали только из-под палки. Крепло подозрение, что уродились два филистера. Из джаза им нравился один регтайм, хотя к семи годам музыкальный вкус уже должен развиться.
– Может, они оба приемыши? – драматическим шепотом спрашивал Вольфганг.
Фрида не находила шутку смешной.
Я профессионал, говорил Вольф, я не нянька с регалиями.
Конечно, всему виной правительство. Этот Штреземан[39] и его социал-демократические подельники, талдычащие о стабильности и благоразумии. Во что превратилась страна? Позор! Все замерло даже в Берлине – сердце и планетарной столице самого молодого, безумного и гедонистического авангарда. Да, в выходные клубы работали, но будни-то были мертвые.
– Люди перестали танцевать! – простонал Вольфганг. – Три года назад у меня было по двадцать халтур в день. А сейчас я дерусь с классными лабухами за грошовую работу. Виртуозы служат таперами во вшивых киношках! Преступное разбазаривание таланта. Господи, как я скучаю по старым добрым денькам!
– Что? – Фрида сосредоточенно вставляла нитку в иголку. – Истосковался по революции и инфляции?
– Да! Именно, Фред. О том и речь. Национальное бедствие, катастрофа – вот что раскачает город. Три года назад, когда страна вконец обессилела, банковские клерки и продавщицы впритирку танцевали до рассвета! В стельку напивались, нюхали кокаин и трахались в туалете! Куролесили, будто завтра не наступит, ибо не верили ни в какое завтра. И вдруг они превратились в своих родителей. Стыдобища!
– Нельзя вечно веселиться, Вольф.
– Почему это?
– Потому что существуют обязанности. Людям нужно сберегать. Потихоньку планировать будущее.
– Будущее! Будущее. Если б кто-нибудь из немцев моложе тридцати пяти знал, что означает это слово. Пока что не было никакого будущего! Утром проснуться – вот что считалось будущим. И ближайшая кормежка. А теперь народ планирует старость. Думает о пенсии, откладывает на летний отпуск. Мы ничему не научились, что ли? Неужели никто не понимает, что очередной стакан и следующий танец – единственные стоящие капиталовложения?
– Решать тебе, милый. Можешь этим заниматься, можешь не заниматься, но ты не хуже меня знаешь, что деньги нам не помешают, – сказала Фрида и, помолчав, добавила: – Ну, пока ты не продашь свое сочинение.
Вольфганг заулыбался. Фрида говорила всерьез. Она все еще верила.
– Как новый Мендельсон?
– Нет, – возразила Фрида. – Как новый Скотт Джоплин.
Вольфганг ее поцеловал.
– Гы! – сказал Отто, окруженный погибшими солдатиками.
– Что ты как маленький… – оторвавшись от книжки, упрекнул его Пауль и чуть слышно закончил: – говнюк.
– Я не Джоплин, – усмехнулся Вольфганг. – Но счастлив жить в мире, где Джоплины существуют.
– И что теперь? – улыбнулась Фрида.
– Ладно, попытаюсь состряпать объявление.
– Давай уж сюда!
О проекте
О подписке