Окна его квартиры выходили на Риджентс-парк. На жалованье министерского чиновника такое жилье не купишь, но помогли деньги от продажи родительской квартиры в Берлине – родного дома, в сорок втором украденного нацистами и чудом уцелевшего в союзнических бомбежках.
Прощальный дар любимых мамы и папы.
Шагая от метро «Сент-Джонс-Вуд», Стоун гадал, застанет ли еще Билли. Девушка оставалась у него только на выходные, а в понедельник уходила, но всегда в разное время. Она не из тех, кто живет по расписанию.
Дожидаясь лифта, Стоун вдруг понял, что надеется ее застать. Можно вместе выпить кофе и послушать пластинку, продолжив джазовое образование Билли.
Стоун постарался отогнать эти мысли.
С тридцать девятого года он избегал всяких привязанностей. Всегда уходил, если чувствовал, что с кем-то слишком сближается. Особенно с женщиной. Билли ему нравилась, с ней было хорошо, и одно это наводило на мысль, что пора прекратить их встречи.
С чего он решил, что имеет право на простые удовольствия?
Он ведь выжил.
И вообще, он любит Дагмар. И всегда будет любить. Как обещал на вокзале Лертер.
С Билли, уроженкой Вест-Индии, он познакомился прошлым летом на подвальной тусовке на Лэдброк-гроув. Стоун любил бывать в Ноттинг-Хилле. С тринадцати лет хоть в чем-то да изгой, он симпатизировал переселенцам, недавно обосновавшимся в Западном Лондоне.
Ну вот, еврейского полку прибыло, как-то пошутила Билли. Лучше оставайся в резерве, ответил Стоун.
Ему нравились музыка и бесшабашность ее земляков, плевавших на условности и авторитеты. Нравилось их веселье, хотя сам он не веселился, нравились танцы, хотя сам он не танцевал. Еще он узнал, что марихуана – приятная альтернатива скотчу, который с войны помогал ежевечерне скрываться от мира.
Какое облегчение после долгого дня в напыщенной сухости Уайтхолла скоротать вечерок в шумном взопревшем многолюдстве: поймать кайф и слушать непривычную музыку, наблюдая за танцевальными парами, в тесном объятии слившимися в единое существо. Вспоминались рассказы отца о маленьких ночных клубах, где грохочут ритмы и полыхает секс, – о клубах, где выступал Вольфганг Штенгель, пока хлыст не рассек воздух. Отец говорил, что в те дни Берлин был прекрасен, буен, шал и жизнеутверждающ.
В маленьких подвальных клубах, которые вмиг, не озаботившись лицензией, открыли выходцы из Вест-Индии, Стоун будто приближался к отцу. Он тешился мыслью, что картина перед его чуть прикрытыми глазами мало чем (разве что цветом кожи танцоров) отличается от той, которой из-за раструба инструмента улыбался Вольфганг в безумные и беспечные ночи давней иной жизни.
Правда, иногда лишняя затяжка или лишний глоток преображали видение, и тогда в одурманенный мозг пробивался бредовый кошмар: распахивалась дверь, в подвал вваливалась толпа кретинов в коричневых рубашках с черно-красными нарукавными повязками, и дубинки превращали изящных юных танцоров в кровавое месиво выбитых зубов и переломанных костей.
Если подобные картины зачастили, в косяк клади побольше табаку, советовала Билли. Раз так сильно глючит, пора притормозить.
Она еще не ушла.
За приоткрытой дверью спальни из-под простыни высовывалась изящная смуглая ступня с идеальными ноготками под темно-красным лаком.
– Ты еще здесь? – окликнул Стоун. – Хорошо быть студенткой, а?
– Не вольнуйся, дружёк, через час урёк по трафаретный печать, – ответил веселый голос в спальне. – В утре нет занятий, и я маленько читаля в постеля, но секюнда, голюбчик, и я уберюсь с твой гляз долёй.
Ну и фонетика, подумал Стоун. Даже разговор об учебе выглядит игривым трепом. Хоть один немецкий диалект обладает этакой беспечной свежестью?
– Не спеши. Времени полно. Поваляйся еще, если хочешь.
Стоун налил воду в чайник, ложкой отмерил зерна и включил электрическую кофемолку. За кофе приходилось ездить аж в Сохо. К непопулярности кофе на приемной родине он так и не привык.
– Нет, малиш, польно делёв. – Было слышно, что Билли встала и одевается. – Не могю ждать, покюда меня отщворят.
Стоун покраснел.
– Да нет, я в том смысле… то есть… успеешь позавтракать.
Уловив его смущение, Билли рассмеялась:
– Не-а. На завтряк и всяк утехи нет времени, дружёк. Ха-ха! Но кофейку глётну. От запах свежемолётый кофе мне не устоять.
Милые отношения. Таких еще не было. Дружба и постель. Билли тоже не стремилась к чему-то серьезнее, но совсем по иной причине. Как говорится, она – на ярмарку, он – с ярмарки.
Молодая, раскованная, честолюбивая. Ей некогда тратить время на влюбленность. Особенно в него, решившего, что не заслуживает счастья.
– В тебе тёмится мильён бесов, дружёк, – в одну из первых ночей сказала она. – Сделяй милёсть, не выпюскай их, когда я рядом, лядно? Мне своего дерьма хватяет.
– Я и так не выпускаю, – ответил Стоун. И впрямь не выпускал.
Через минуту Билли вышла из спальни, на ходу влезая в туфли. Поразительно, как быстро она обретала безупречный вид.
– Пара минут, и кофе будет готов, – сказал Стоун.
– Еще мясса время. До колледж всего ничего. Зняешь, ты мне люб одним – сьвоим адресём, – поддразнила Билли и, усевшись за стол, достала помаду.
Она училась на третьем курсе текстильного отделения. От квартиры Стоуна до политеха в Кентиш-Тауне минут пятнадцать ходу.
– Конечно, знаю. Рад быть полезным. Других причин для симпатии и не нужно. Слушай, нельзя намазаться после кофе? Потом чашку фиг отмоешь.
– Пёздно. – Билли промокнула ярко-алые губы и сунула салфетку в кармашек Стоунова пиджака, висевшего на спинке ее стула. – Чтоб на неделя меня вспёминать. Ха-ха!
Стоун бы не обиделся, если б она и вправду сошлась с ним только из-за удобства его квартиры. Не такое уж он сокровище – старше на четырнадцать лет, да еще влюблен в воспоминание. Случалось, он нравился женщинам (интересно, чем?), но уж Билли-то могла найти себе кого получше. Его захудалая кухонька буквально озарялась, когда в нее входила эта невероятно элегантная умница в красивом розовом костюме – жакет и узкая юбка – и в тон ему берете, чудом державшемся на иссиня-черном перманенте а-ля Мэрилин Монро. Широкая улыбка ее просто излучала жизнелюбие.
Стоун налил кофе в чашки. Билли уложила в рюкзак карандаши, бумагу, библиотечные фотоальбомы и картонку с образчиками тканей, которые, не удержавшись, нежно погладила.
– Прётивополёжности притягиваются, – сказала она, будто читая его мысли. – Я люблю тихёнь. Не мешают тебе быть центр внимания.
Билли глотком выпила свой кофе, закинула рюкзак на плечо и, цапнув гренок с конфитюром, который Стоун только что себе приготовил, устремилась к двери.
– Значит, до виходних, – с полным ртом проговорила она. – Хёчешь, махнем ко мне. Мама готёвит свинина, обжаренная с имбирь и специи. Давай, если что.
– Вообще-то я не ем свинину. Не знаю почему. В детстве ел.
– Мамина съешь за милий душа.
– Не сомневаюсь. Только в конце недели я уеду. Я говорил, что собираюсь в Берлин, помнишь?
– Ах да, тёчно. Затерянная подрюжка, да? Ха-ха! Удячи.
– Она была девушкой моего брата.
– Вёт уж, поди, жалилё!
Стоун не рассказывал о своих чувствах к Дагмар, но, вероятно, все и так было видно. Женщину не проведешь.
– Привезу тебе сладких брецелей, – сказал Стоун.
– Спасибё, не надо. На диета. Вёт если б что-нибудь про Баухаус[33]. Пусть на немецкий, глявное – фёто. Звякни, как верьнешься. Конечно, если не спютаешься с девюшка брудера.
– Вечером я свободен, – машинально сказал Стоун. – Можем вместе поужинать.
– Не-а. Позирую в худёжественный училищ. Стюденты меня обожяют. Гёвёрят, экзётичная. Что зяпоете, гёвёрю, когда сюда припливет паря мильёнов моих братёв и сёстрь. Бюдет вам экзётика. Ха-ха! Задюмались.
Цокая шпильками, Билли ушла.
Забавно, что она подрабатывает натурщицей.
Просто совпадение. Однако приятное. Мостик к матери, как подвальный клуб – мостик к отцу.
Прихватив кофе, Стоун прошел в маленькую гостиную. С полки над газовым камином взял статуэтку.
Потрогал ее гладкие приятные изгибы. Порочно ли гладить изображение голой матери? Уж Фрейд бы нашел что сказать.
Иногда Стоун ненавидел статуэтку. Из-за ее автора. Но чаще любил. Потому что это его мать. Фрида в первый год жизни сына-несмышленыша. Двадцатидвухлетняя, нагая, в расцвете юности. Статуэтку купил дед, она всегда стояла в их квартире. В 1946 году, перед продажей квартиры, немецкий маклер собрал все уцелевшие семейные пожитки и отправил Стоуну в Лондон.
Интересно, сколько истинных нацистов лапало статуэтку в те годы, когда квартиру занимало неведомое семейство – кровожадные кукушки, захватившие его родное гнездо? Вот уж ворюги бы ошалели, если б знали, что трогают изображение еврейки. Наверняка был какой-нибудь Нюрнбергский закон, гласивший: ни один истинный ариец не прикоснется к изделию, если среди предков его модели один или более – евреи.
Отец терпеть не мог статуэтку.
Стоун усмехнулся. Вольфганг Штенгель впадал в карикатурную ярость, когда кто-нибудь ее хвалил.
Творение попирало все его художественные принципы. Унылый реализм и больше ничего, вопил он. Именно поэтому статуэтка нравилась Стоуну и брату. Именно поэтому Стоун и сейчас ее любил. За унылый реализм в умелом исполнении. Сносный образ любимой матери. Не столь прекрасный, какой она была в жизни, и все же прекрасный.
Стоун взял статуэтку за голову.
Как в ту ужасную ночь.
В хватке побелевшие костяшки.
Мраморная подставка в крови.
Из крана льется вода, смывая кровь, розовые потоки исчезают в сливе. Они с братом лихорадочно уничтожают следы преступления.
Клуб, как выразился Том Тейлор, ходил ходуном.
– Во зажигаем! – крикнул он из-за барабанов. – Лучше лабухов и в Нью-Йорке не сыскать!
Вольфганг опробовал новую пианистку – русскую эмигрантку Ольгу, уверявшую, что она царевна. Или какая-то княжна. В то время все русские беженки назывались великой княжной Анастасией. Скорее всего, Ольгин папенька был невежественным селянином, в обмен на свои чрезмерные стада и поля получившим пулю в затылок. Неудивительно, что Ольга ненавидела Венке, кларнетиста-коммуниста, и тот отвечал ей взаимностью.
Конфликтность Вольфганг одобрял.
– Нам нельзя быть закадычными друзьями. Это размягчает, – сказал он. – В миноре полезен этакий раздрай. Вон какие у Венке теперь едкие атональные импровизации.
– Вот бы еще бешеная собака вцепилась в его атональную жопу, – процедила Ольга, пыхнув сигарой.
– Играй пока, княжна. – Венке дунул в кларнет. – Всю жизнь не побегаешь. Все равно революция тебя настигнет, а вас, кулаков, ждут не дождутся фонарные столбы.
– Немчура краснопузая! – фыркнула пианистка. – Революция, как же! Без письменного указания Москвы вы даже не пернете. Выпьем за Ленина и его четвертый инсульт! Говорят, речь отнялась. Дай знать, когда эта сволочь окочурится, я всем поставлю выпивку!
Ольга сплюнула на пол и отсалютовала Венке стаканом водки с перцем. Дабы остановить назревавшую драку, Вольфганг объявил следующий номер.
– Последняя новинка! – крикнул он, перекрывая шум зала. – Думаю, вам понравится, а уж мы-то от нее без ума. Сочинение великого негритянского композитора Джимми Джонсона[34] из Нью-Джерси. Называется «Чарльстон»!
Том Тейлор отбил вступительное соло на барабанах, и оркестр грянул пьесу, которая с ходу стала гвоздем сезона.
Глаза Вольфганга за медным соплом трубы лучились счастьем. Вот об этом он и мечтал: каждый вечер битком набитый зал, светильники в дымном мареве. Извивающиеся тела. Искаженные лица. Выпивка, девушки, веселье. Красота! Три месяца промелькнули как одна неделя. «Джоплин» стал вторым домом.
«Шобла» Курта стала и его кругом.
Даже та бесчувственная девица, что в вечер знакомства сползла под стол, оказалась вовсе не опившейся шлюхой. Ее звали Хелен, и она, несмотря на свои двадцать лет, уже руководила закупкой модных товаров в огромном универмаге Фишера на Курфюрстендамм.
– Извини за вчерашнее, – хихикнула она при следующей встрече. – Наверное, вела себя ужасно, но ничего не помню. Маленько промахнулась с дозой. Бывает.
Заразительная оптимистка Хелен считала, что почти все и все по-своему интересны и увлекательны.
– Зануд я воспринимаю как черновик, который нужно переделать, – делилась она с Вольфгангом. – В каждом скрыто что-то любопытное, правда? Даже то, как он дышит. Нет, если и впрямь задуматься. Верно? Скажи, а?
Хелен оставалась очаровательной балаболкой и хохотушкой, пока ее не вырубали дурь и выпивка. Без предуведомлений о том, что «гиря до полу дошла» (ее выражение), девушка просто закатывала глаза и сползала под стол. Гельмут всегда следил за тем, чтобы ее отнесли в машину и доставили домой к любящим родителям. Эффектная, порочная, шалая и живая, она была истинной джазовой девочкой, и в любом другом клубе на перекурах Вольфганг непременно баловал бы себя общением с этакой искрометной поклонницей.
Только не в клубе, где была Катарина.
Он не мог тратить драгоценные перерывы на болтовню с другими девушками, пусть хоть чаровницами из чаровниц.
Вольфганг понимал, что это опасное сближение. Нельзя так желать встречи с ней. Высматривать ее со сцены. Разыскивать в перерывах. При всякой возможности сидеть с ней в баре. Взахлеб делиться впечатлением об очередном спектакле или выставке.
Хотя какая тут опасность. Ведь она с Куртом. А Вольфганг счастлив в браке.
Да, она его поцеловала в утро знакомства, но с тех пор – ни разу. Не накрывала ладонью его руку, когда он подносил огонь. Не завораживала взглядом сквозь дым, выпущенный из губ в той же пурпурной помаде.
В этот ноябрьский вечер, недельный юбилей «Чарльстона», Вольфганг объявил перерыв и тотчас отыскал Катарину в баре.
Они сошлись в том, что музыкальная новинка сногсшибательна.
Позубоскалили над гневливым кларнетистом-большевиком и его врагиней, русской сквернословкой.
Обменялись впечатлениями о постановке в Народном театре последней пьесы Георга Кайзера[35] «Сосуществование» в декорациях Жоржа Гросса, их любимого художника.
А потом Вольфганг спросил, почему при знакомстве Катарина его поцеловала.
Вопрос выскочил, как убийца из подворотни. Вернее, как джинн из бутылки. В тот вечер Вольфганг явно перебрал.
– Странно, что ты спросил, – сказала Катарина.
– Сам удивляюсь.
Она пригубила шампанское.
– Наверное, была чуть пьяная. И ты мне понравился. Помнишь, что я сказала? Мол, ты очень клевый. Нагло, да? Что ты женат, я узнала уже после поцелуя. Знаешь, на сцене ты не выглядел женатиком.
Во взгляде ее не было дерзости. Катарина потупилась, уставившись в пепельницу.
– И к тому же ты с Куртом, – добавил Вольфганг.
– Марафетчиком? Была, теперь нет.
– Значит, ты одна? – Вольфганг сообразил, что спросил слишком поспешно и пылко.
– Да. Незанятая. Это про меня. – Катарина невесело усмехнулась. – Счастливица, верно?
– А если бы… если бы… – Вольфганг глотнул скотч, бесшабашно сознавая, что и так уже выпил лишнего.
– Что – если бы? – спросила Катарина.
– Если бы я был один? Ну вот ты меня поцеловала – а я ничего не сказал о жене и детях.
– Тогда я бы снова тебя поцеловала, мистер Трубач. А потом еще и еще, пока не закончилось бы твое и мое одиночество.
Вольфганга тряхнуло, все существо его откликнулось на эти слова.
Взгляд Катарины затуманился.
– Но ты сказал о жене и детях. Это меняет дело, поскольку я, видишь ли, современная девушка со старомодными понятиями. Конечно, хорошо бы, – мечтательно вздохнула она, – если б ты встретил меня, а не свою преданную докторшу. Я была бы не прочь иметь в дружках джазмена-театрала.
Хмель добрался до головы и наделил безрассудной отвагой. Вольфганг потянулся к руке Катарины. К пальцам с ногтями под черным лаком, державшим сигарету.
– Вот мы и встретились, – тихо сказал он.
Их руки соприкоснулись.
Катарина опустила взгляд и как будто крепко задумалась.
Потом убрала руку, поднесла сигарету к губам и глубоко затянулась.
– Говорю же, я современная старомодная девушка. Пусть все остается как есть, ладно? Мы друзья. Беседуем. Ты женат.
Вольфганг понял, что сглупил. И разозлился. Хмель приволок с собой и хамство.
– Старомодная? А как же продюсер с «УФА»?
– Что?
– Ничего. – Даже пьяный, Вольфганг смекнул, что перешел грань.
– Нет уж, говори, – потребовала Катарина.
Вольфганг пожал плечами и промямлил, глядя в сторону:
– Мужик, с которым ты вчера ушла. Вряд ли ему не терпелось обсудить кинопроизводство.
Пристальный взгляд Катарины был ясен и жёсток.
– Значит, ты заметил?
– Конечно, заметил. Я… ревновал.
О проекте
О подписке