Ответа на вопрос «Что делать?» искали постоянно. Всех потрясла волна арестов и ссылок. Были высланы папин двоюродный брат Максик Штейн с семьей, папины друзья Перельштейны и множество других. Помню, какое впечатление производил на меня Гарри (Герман Перельштейн), обладавший исключительными музыкальными способностями и колоратурным сопрано. Я часто слушала его пение, записанное на пластинку. Он был старше меня и казался мне каким-то божком. В Сибири был расстрелян его отец, погибла в лагере мать. Сам он, к счастью, выжил, вернулся в Литву и стал потом основателем знаменитого хора мальчиков,^zuoliukas“ («Дубок»)[51].
Никто не ведал, почему и за что придется испытать долю арестованного и ссыльного. Это пугало и парализовало.
Гитлер о своих целях говорил в открытую, всем было ясно, что у него под прицелом евреи, цыгане, гомосексуалисты, умственно отсталые; Сталин же норовил творить злодейства под покровом молчания или лжи. Этот факт тоже надо учитывать, говоря о самоощущении евреев в ту пору.
Между прочим, вжиться в конкретный период, в образ мыслей и чувств его людей необходимо и при оценке поведения левой интеллигенции Литвы, например, третьефронтовцев[52].
Так что не будем судить о другой эпохе, опираясь только на сведения, ценности и идеи своего времени. Я долго шла к этому пониманию. Осознать этот принцип помог мне известный российский историк Арон Гуревич своей книгой «Категории средневековой культуры», кстати, она переведена и на литовский[53]. Он утверждает, что, говоря о якобы темном Средневековье, мы ошибаемся, ибо не вполне понимаем мышление и ценности тогдашнего человека. Средневековый человек не хуже и не страшнее нас, он просто иначе понимает значение и смысл слова Божьего. Топя или сжигая ведьму, он уверен, что Господь не допустит ни одному волосу упасть с головы невинного. По этой логике, если женщина, которую считают ведьмой, невиновна, ее и огонь не сожжет, и привязанный к ногам камень не потопит.
Аналогичные параллели можно провести и в отношении тридцатых годов двадцатого века в Литве. Тоталитарные идеологии не менее опасны, чем религиозный фанатизм.
То, о чем Вы говорите, хорошо известно историкам. Но, с другой стороны, даже понимая необходимость соблюдения дистанции между исследователем и прошлым, мы все равно совершаем ошибки, «заражаем» прошлое «вирусами» современности. Поэтому советские времена не только обществу, но и кое-кому из исследователей представляются то «темными веками», то (немногим чудакам) – «светлой эпохой».
Наше общество склонно к крайностям в оценках исторических событий, явлений и личностей, как будто можно такие вещи выкрасить одной только белой или черной краской. Помню одну дискуссию о Майронисе и Винцасе Миколайтисе-Путинасе. Профессор Ванда Заборскайте высказала мнение, что не все детали биографии подобных людей следует предавать огласке, дабы не развеять миф[54]. Я никак не могла согласиться с таким взглядом. Я придерживаюсь мнения, что все мы люди, нам свойственно ошибаться, у всех есть свои слабости, даже у гениев. Желая узнать человека, особенно художника, не надо его обожествлять. Раскрываясь всеми своими гранями, он становится нам ближе, понятнее, сильнее на нас воздействует.
В этой дискуссии я скорее на Вашей стороне. Как точно сформулировал Томас Венцлова, истина важнее, чем, скажем, честь отдельной личности или даже целого народа.
Но это понимает среди нас лишь ничтожное меньшинство.
Теоретически с этим принципом, наверное, согласилось бы большинство, но на практике обращение к истине – процесс болезненный.
Да, но этот процесс не унижает человека, не ведет его к позорным компромиссам. Наоборот, человек остается самим собой. Это, конечно, нелегко, зачастую болезненно.
Должна признаться, что и мне не всегда удавалось вести себя принципиально. Уехав в Москву, я училась на одном курсе с Симоном Маркишем, сыном заменитого еврейского поэта Переца Маркиша. Его отец был расстрелян по приказу Сталина как член Антифашистского комитета, в 1953 году всю семью выслали в Сибирь[55]. Сима был очень одаренный юноша. Помню, профессор античной литературы Радциг сказал о нем: «Такие талантливые к классическим языкам люди рождаются раз в сто лет»[56].
Кажется, 1950-й год мы встречали в квартире нашей однокурсницы, дочки советского генерала, Тамары Смородинской[57]. Между прочим, после событий 13 января 1991 года она приехала ко мне из Москвы, купила сотню тюльпанов, возложила на могилы погибших на Антакальнисском кладбище и просила прощения за своих соотечественников – за 13-е января и за Медининкай.
Но вернемся в 1950-й. Мы все ютились в разных общежитиях, так что тамарино предложение встретить у нее Новый год вызвало всеобщий энтузиазм. Пришли германисты, англисты, «французы»… Пришел и «классик» Сима, он тогда дружил с англисткой Инной Бернштейн, на которой потом женился[58].
В мои студенческие времена среди молодежи было модно петь на разных языках зарубежные, особенно испанские, революционые песни. Пели в ожидании Нового года и мы. Настроение было замечательное, и вдруг Сима встал в дверях и, опершись одной рукой о дверной косяк, запел грустную песню на идише. Не помню какую, но я знала ее и, конечно, понимала слова. Мне и сейчас невероятно больно вспоминать этот эпизод, ведь Сима пел в полной тишине, а я не решилась подпеть. До сих пор стыдно.
Могу Вас понять, потому что, думая о тех временах, не раз признавался себе: «Вряд ли я был бы среди тех, храбрых…»
Никто не может вас за это осуждать, однако я должна самой себе признаться, что это было позорное, неверное с моральной точки зрения поведение. Кроме того, нас ведь никто не стал бы преследовать или как-то наказывать за песню. И все же я не решилась, ведь антисемитские настроения в Советском Союзе были тогда очень сильны…
Кстати, нас с Симой судьба свела потом в Литве. Слава Богу, ему удалось выжить в изгнании. Он вернулся в Москву, а впоследствии, когда появилась возможность, эмигрировал в Швейцарию, где и поселился… И когда через пятнадцать лет после окончания университета мы встретились в Вильнюсе, Сима спросил: «Как ты можешь жить в Литве? Это же кровавая земля!» Я ответила ему очень просто: «Это моя страна. Я ее люблю, несмотря ни на что». Ведь родители любят своих детей, а дети – родителей, какими бы они ни были… Кроме того, я видела и вижу в Литве не только плохое, но и много прекрасного. Но это отдельный разговор.
Вы рассказывали, что Ваш отец сочувствовал левым. Не потому ли с приходом советов вас не коснулись репрессии? Ведь семья была зажиточная, а такие люди прежде всего попадали под прицел новой власти…
Папы уже не было в Литве. Само собой, мама не могла уже надеяться ни на какую его финансовую помощь в форме алиментов. Так что ей пришлось пойти на работу. Она устроилась в наркомат Торговли и промышленности начальницей отдела делопроизводства[59].
Тогдашним наркомом торговли был Марийонас Грегораускас[60]. Он уже был разведен со своей женой Казимерой Кимантайте[61]и влюблен в мою маму… Отношения у них были серьезные, мама даже спрашивала, не возражаю ли я, если они поженятся. Я ответила: не возражаю. Агне Грегораускайте[62] говорила мне, что ее отец был любитель женщин, так что всерьез воспринимать этот эпизод не стоит. Не знаю, права ли она.
Как бы то ни было, я знаю, что Грегораускас после начала войны должен был бежать в Советский Союз. В воскресенье вечером или в понедельник утром он приехал в больницу Красного Креста забрать мою маму… Но она была еще слишком слаба, чтобы ехать. 16 июня ее оперировал профессор Канаука[63]. Ей удалили доброкачественную, но очень большую опухоль на почке. Операция прошла успешно, у мамы были все шансы поправиться. Однако, несмотря на хорошие прогнозы, профессор Канаука не позволил ей отправиться в дорогу. «В дороге начнется кровотечение», – сказал он. Пришлось Грегораускасу уезжать без мамы, он оставил ей талисман – маленькую куколку… Думаю, эта связь с Грегораускасом тоже одна из причин, по которым ее потом арестовали.
А вот почему никто из маминой семьи не был депортирован в июне 1941 года – не знаю…
Вы неоднократно рассказывали, что, когда Вашу маму пришел арестовать литовец…
Да. Белоповязочник с ружьем…[64]
…произошел разговор, который глубоко повлиял на Вашу дальнейшую жизнь. О чем вы говорили?
Об этом я не только рассказывала в разных интервью, но и писала[65]. В пятницу, перед тем как маму увели в тюрьму, мы говорили с ней о том, что я должна сделать, – к кому сходить, что сказать, что сделать по дому.
Мама утешала себя и меня, что все будет хорошо. Но в то же время она сказала мне такие вещи, которые я поняла только гораздо позже и которые очень сильно повлияли на мою дальнейшую жизнь. Мама велела мне быть самостоятельной и жить по имеющимся возможностям, всегда держаться правды, ибо (как гласит немецкая пословица) «у лжи короткие ноги», и никогда не мстить, особенно по личным мотивам.
Это было последнее наше свидание, больше я ее не видела. В воскресенье белоповязочник отвел ее в Каунасскую тюрьму на улице Мицкевича. Кто-то рассказывал мне, что еще в воскресенье утром видел ее на больничном балконе.
Кстати, этот доктор Канаука не дал увезти маму в день ареста. «Пока эта женщина больна, она принадлежит мне», – сказал врач белоповязочнику. До сих пор я благодарна профессору за такое бесстрашие.
Как складывалась Ваша жизнь с июня по август, когда пришлось перебраться в гетто?
Когда мама с папой развелись, я старалась всячески опекать маму, она мне даже говорила, что я теперь вроде как мужчина в доме. Преподанные отцом уроки самостоятельности не раз помогали мне.
Попрощавшись с мамой, я вернулась на улицу Кревос, так как не хотела уходить из дома, который был рядом с больницей Красного Креста. Я все еще надеялась увидеть маму. Правда, еще я постоянно ходила к бабушке с дедушкой. Кроме того, рядом с больницей жила моя тетя Эдя, и к ней я тоже ходила[66].
Мама посоветовала мне обратиться за помощью к Владасу Скорупскису[67] и к Юргису Бобялису. Скорупскис помочь отказался, и я пошла к Бобялису, который в то время был комендантом Каунаса и Каунасского края. Он согласился попробовать вызволить маму из тюрьмы, но предупредил, что для подкупа понадобятся деньги. Я отнесла ему мамины драгоценности – колечко с бриллиантом, бриллиантовую застежку, серебряный сервиз. Увы, маме Бобялис помочь не смог, видимо, не получилось. А я, после одного инцидента, больше у него не появлялась.
Вместе с тем хочу упомянуть еще об одном событии. Когда была арестована на улице жена Юргиса Штромаса и мама Алика тетя Женя, Бобялис заступился за нее, и ее тут же отпустили. Так что, как видите, не все так однозначно и просто.
О проекте
О подписке