В интервью журналу „Moteris“ Вы сказали, что Вашу маму «тяготило положение разведенной женщины»[47].
Межвоенное общество во многих отношениях еще жило идеями и образами 19 века. Господствовало патриархальное представление о семье. Муж являлся творящей и организующей силой всей семейной и общественной жизни. Развод был вещью крайне редкой, практически непредставимой. По крайней мере среди моих близких, родни и закомых не было ни одного случая.
Как я уже говорила, когда отец влюбился в маму, она была обручена с другим. Вы уже знаете, как упорно папа добивался ее руки. В конце концов мама не просто уступила его притязаниям и давлению близких, разорвав помолвку с Блюменталем, но и полюбила моего будущего отца.
Так что для мамы развод был особенно болезненным не только в социальном, но и в эмоциональном отношении.
Она часто плакала, я сама видела. Мне это было очень больно.
Ей казалось, что после развода некоторые мужчины стали считать ее более доступной. Она ощущала унижение. Все это тяготило, и я до сих пор не уверена, что хочу и могу об этом говорить.
Понимаю Ваши сомнения и желание некоторые вещи оставить при себе. Не могу, однако, не задать один вопрос, который помог бы лучше понять судьбу Вашей мамы. Она ведь могла оформить фиктивный брак с человеком, который жил в Швеции, и уехать в США. Почему она не воспользовалась этой возможностью?
Это судьба… В 1939 году уже все понимали, что Литва попала в капкан. Папа уехал за границу, хотела уехать и мама. Она просила отца платить ей алименты в какой-нибудь зарубежной валюте, чтобы она могла вместе со мной уехать и жить не в Литве. По неизвестным мне причинам папа не согласился.
Между тем мама много путешествовала по Западной Европе, у нее были там друзья… В Швеции познакомилась с немецким евреем, у которого было разрешение на выезд в США. Петер (помню его имя) симпатизировал маме, возможно, даже был в нее влюблен, но она не чувствовала себя готовой к новым отношениям. Тогда Петер предложил ей оформить фиктивный брак, чтобы она могла вместе со мной уехать в Америку. Мама согласилась, она не хотела оставаться в Каунасе.
Решение это она приняла не в Литве, а в Стокгольме. Я должна была сесть в самолет Варшава – Хельсинки, летевший с посадкой в Каунасе. В Хельсинки меня должен был встретить бывший французский консул в Литве г-н Жорж-Анри Дюмениль и проводить до шведской столицы. Мой дядя Юргис Штромас взял на себя все необходимые формальности.
В день отправления я в сопровождении дяди поехала в каунасский аэропорт.
Было 1 сентября 1939 года. Я прошла таможенный контроль, в тот раз особенно тщательный. Скорее всего, таможенники думали, что я попытаюсь вывезти за рубеж какие-то семейные ценности, и перещупали все мои вещи, даже в пудреницу потыкали огромным ножом.
После этой проверки я вместе с другими пассажирами долго ждала самолета, однако он, само собой, так и не прилетел. В тот день нацистская Германия напала на Польшу. Началась Вторая мировая война. А мама вскоре вернулась в Литву.
О последствиях этого рокового решения я вынужден буду задать Вам много болезненных вопросов, но пока хотелось был вернуться в те времена, когда Литва и Каунас еще не оказались в капкане. Хотелось бы услышать что-то об этом не существующем уже городе межвоенной эпохи, временной столице Литвы. Каким был этот Каунас, каким Вы его помните?
У меня особые отношения с родным городом. Каунас у меня в крови. Несмотря на то, что с самого 1943 года живу в Вильнюсе, я прежде всего считаю себя каунасским человеком. Может быть, это отчасти напоминает отношение Марцелиюса Мартинайтиса к его малой родине, описанные в прекрасной автобиографии «Мы жили»[48].
Описать это отношение очень просто и вместе с тем сложно. Я до сих пор чувствую Каунас кожей. Достаточно увидеть дом с трехстворчатыми окнами, чтобы нахлынули воспоминания, такие окна ассоциируются у меня с Каунасом тридцатых годов, с домом моего детства. Эти улицы и дома хранят много прекрасных мгновений – здесь я играла, проказничала, ходила к близким и друзьям… Но после войны, после Холокоста Каунас стал для меня городом теней. И сейчас, бродя по улицам, я вспоминаю, какие люди тут жили, но это чаще всего болезненные воспоминания. Несмотря на особое отношение, жить в этом городе мне бы уже не хотелось.
Когда Литва вновь обрела независимость и кому-то стали возвращать собственность, я поехала посмотреть на отцовский дом, принадлежащий мне по наследству. Зашла в нашу квартиру, обошла комнаты, где были спальня родителей, отцовский кабинет, гостиная, моя комната. Все было изменено, перестроено, и все же напоминало мне о моем утраченном мире. После этого месяц, наверное, не могла прийти в себя. Я даже не подозревала, насколько сильно подействуют на меня воспоминания, вызванные родительским домом.
Кстати, дом был уже частично, хоть и незаконно, приватизирован, и у меня была возможность оспаривать это через суд и защищать свои права, но я не стала. Это было сознательное решение. Я взяла небольшую компенсацию, положенную по закону, настояв на одном условии: чтобы деньги были выплачены сразу, а не по частям с интервалом в несколько лет (как тогда было принято). Почему я так решила? Одна из главных причин – нежелание жить с постоянной озлобленностью внутри, которая неизбежно возникла бы из-за тяжбы. Кроме того, как сказал мой хороший друг адвокат Витаутас Меркшайтис, я бы все равно не выиграла дело, ибо взяток давать не умею.
То есть мне просто не хотелось жить в мире, переполненном дрянными эмоциями. Между прочим, не все меня поняли. Некоторые родственники осуждали меня за то, что отдала отцовский дом в чужие руки. Но я не жалею.
Возвращаясь к вопросу, каким был мой Каунас, могу ответить: это был город, который рос и хорошел на глазах… В тридцатые годы уже были построены Литовский банк, Военный музей, Центральный почтамт, строился костел Вознесения Христа, современные жилые дома. Все это сегодня уже в международном масштабе признано ценным наследием межвоенного модерна. И сама я, приезжая в Каунас, не могу нарадоваться возрождению красоты родного города…
Развитие города было прервано оккупацией. Как Вам помнится это время? Какие образы и эмоции возникают в связи с периодом, когда знакомый мир начал распадаться?
Как я уже, кажется, говорила, членам моей семьи еще до советской оккупации стало ясно – Литва попала в капкан. С этим ощущением мы жили не один месяц и даже не один год.
Вступлению Красной армии в Каунас никто из семьи не обрадовался, все понимали, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но надо было жить дальше. Отца тогда в Литве не было, но мама, как сейчас помню, сидела за столом, обхватив голову руками… Мама не одобряла тех, кто вышел на улицы Каунаса с цветами приветствовать Красную армию. И мамина эмоция мне понятна…
Совсем другая атмосфера царила в гимназии имени Шолом-Алейхема; нашу «идишистскую» гимназию объединили с «сионистской» гимназией Швабе[49], у которой было гораздо лучшее здание на берегу Нямунаса. С приходом советов все ивритские гимназии закрыли и иврит запретили, так что все уроки шли только на идише. Я уже говорила, что нам прививали идеи и ценности, занимавшие все литовское общество. С другой стороны, школа Шолом-Алейхема была левацкая, большую часть учеников составляли дети небогатых ремесленников и рабочих, а учителя сочувствовали Советскому Союзу и питали немало иллюзий насчет коммунистического рая.
Мне тогда было двенадцать лет, так что на многие вещи я смотрела глазами еще не взрослого человека и в первую очередь интересовалась происходящим здесь и сейчас. В школе немедленно образовались комсомольская и пионерская организации, и я стала пионеркой.
Вспоминаю нашего прекрасного учителя музыки, с которым мы ставили оперу. Там была песня, слова которой в переводе звучали примерно так: «Есть на свете страна, где пшеница и рожь не принадлежат господам…» Были и другие эпизоды, о которых сегодня даже говорить неприятно, ведь просоветские настроения в школе повлияли и на меня. Я не особо переживала, когда нас выгнали из отдельной квартиры на проспекте Витаутаса в коммуналку на улице Кревос.
Были и другие переживания, не связанные с приходом советов. В школе началась настоящая война, в которой пришлось участвовать и мне – ведь в гимназии Шолом-Алейхема я была первой ученицей, а в гимназии Швабе первым учеником был такой Буби Блумберг. Очень симпатичный, светловолосый и голубоглазый, амбициозный мальчик. Он очень переживал, что я отбила у него статус главного отличника, и настроил против меня своих друзей. Например, Ося Юделявичюс, способный художник, потом он стал архитектором, рисовал на меня карикатуры и распространял их[50]. Ну, и я в долгу не оставалась.
Буби Блумберг пережил войну и позже уехал в США. Но он был так напуган Холокостом, что, насколько мне известно, всю оставшуюся жизнь скрывал свое еврейское происхождение. Больше мы с ним не встречались.
Когда мы говорим о первой советской оккупации, необходимо понимать, что жизненная ситуация у этнических евреев и этнических литовцев была совершенно разная. Литовцам начало войны и немецкая оккупация представлялись спасением от красной чумы, от ужаса депортаций, а для евреев, хотя их тоже увозили в Сибирь в вагонах для скота вместе с этническими литовцами, нацизм означал смерть, а советы и даже депортация – возможность выжить. Надо это понять и прекратить обвинять друг друга.
Как Ваши родные решали вопрос: если война коснется Литвы, что тогда?..
Никто из моих близких ни на минуту не сомневался, что война докатится до Литвы. Я постоянно ощущала эту тревогу, слышала эти разговоры. Однажды мне приснилось, будто я нахожусь в лагере Гитлера, и мне говорят, что я должна пойти в его палатку, сесть ему на колени и сказать «папи», по-немецки «папа». Я вся ощетинилась от ужаса и напряжения, никак не могла произнести это слово и в конце концов проснулась.
О проекте
О подписке