– Еще возражения?.. Таковых не имеется? – спрашивает директор. – Тогда перейдем к голосованию. Как только что сообщил сеньор секретарь, мы должны выбрать среди наших коллег двоих наиболее достойных.
– Так и было сказано в протоколе, – подтвердил дон Грегорио Сальвадор, когда я явился к нему за помощью. – «Двоих наиболее достойных». Я в этом уверен, потому что сам держал его в руках много лет назад.
За его спиной в балконном окне виднелись здания улицы Маласанья. Старый профессор и академик – восьмидесятилетний лингвист и декан, действительный член Испанской королевской академии – сидел на диване в библиотеке своего дома. На столике передо мной стояла чашка кофе, который только что подала одна из его внучек.
– Значит, протокол заседания все-таки сохранился? – спросил я.
Профессор энергично покачал головой. Это была голова благородной лепки, поистине патрицианская, к тому же не соответствующая возрасту: все еще густые седые волосы, смеющиеся глаза, недавняя операция по удалению катаракты вынудила его читать в очках, однако в остальном не слишком омрачала существование. Дон Грегорио Сальвадор вот уже тридцать лет неизменно присутствовал на собраниях Академии, не пропустив ни единого четверга. Это был человек исключительной ясности ума, и, что еще важнее, он знал наизусть все исторические анекдоты и старинные, давно утратившие свою значимость истории. Соавтор «Лингвистического и этнографического атласа Андалусии», который представлял собой кропотливый монументальный труд, он был единственным членом Академии, к которому почти все мы обращались на «вы», даже вне заседаний, традиционно заносящихся в протокол.
– Конечно, – отозвался он. – Все протоколы в целости и сохранности. Проблема в том, что они не оцифрованы и найти нужный не так-то просто. Представьте себе, ведь это записи заседаний, которые проводились каждый четверг в продолжение целых трехсот лет! Чтобы что-то отыскать, пришлось бы терпеливо перебирать груды бумаги.
– Можно хотя бы узнать год?
Мгновение он размышлял, поигрывая эбонитовой тростью с серебряным набалдашником. Другую руку он держал в кармане куртки из серой антилопьей кожи, накинутой поверх рубашки с галстуком, заправленной в брюки из темной фланели. Его явно не новые туфли были тщательно начищены и блестели. Дон Грегорио Сальвадор был человеком чрезвычайно щепетильным. Можно даже сказать, безупречным.
– Думаю, где-то уже после тысяча семьсот восьмидесятого. Когда я работал с нашим экземпляром «Дон Кихота» Ибарры, который вышел как раз в этом году, мне в руки попал протокол заседания Академии, и в нем упоминался роман, а значит, его к тому времени уже опубликовали.
– И путешествие двоих членов академии там тоже упоминается?
– Разумеется. Они должны были отправиться в Париж, чтобы добыть полное собрание. И не все коллеги одобрили их миссию. Вот и вышло что-то вроде ссоры.
– Что же это была за ссора?
Он достал руку из кармана – рука была худая, жилистая, изувеченная артрозом – и сделал неопределенное движение в воздухе.
– Трудно сказать. Как я уже упомянул, в содержание протокола я не вникал. Все это показалось мне занятным, я собирался вернуться к этой теме, но в конце концов меня отвлекли какие-то неотложные дела.
Я поднес к губам чашку кофе.
– Все это выглядит странно, не так ли? Ведь энциклопедия была запрещена в Испании. А у них все так запросто получилось.
– Не думаю, что здесь уместно слово «запросто». Полагаю, путешествие в Париж было полно злоключений… С другой стороны, Академия была особенным заведением, собравшим внутри себя интереснейших людей. – В этот миг старый академик улыбнулся. – Людей самых разных.
– И хороших, и плохих – вы это имеете в виду?
Дон Грегорио улыбнулся шире. Несколько секунд он молча рассматривал рукоятку своей трости.
– Можно и так сказать, – ответил он наконец. – В том случае, если вам точно известно, какая сторона придерживается правильных убеждений, а какая – нет… Но разница между ними, конечно же, была. В Испании всяких людей хватало – и в те времена, и в любые другие. А в ту пору разногласия, которые чуть позже стали для нашей истории роковыми, постепенно приобретали четкие очертания: группа людей, преисполненных искренним энтузиазмом и вдохновением, верой в прогресс и образование, убежденных в том, что сделать человечество счастливым можно только с помощью просвещения… И другая группа, закосневшая в мракобесии и невежестве, в безразличии к современности и культуре, упорствующая в ненависти ко всему новому. Следует также учитывать всех колеблющихся, всех приспособленцев, которых обстоятельства вынудили примкнуть к порядочным людям из обоих лагерей… В те времена в стенах Академии, так же как и вне их, сплетались волокна веревки, с помощью которой нам, испанцам, в продолжение двух последующих столетий предстояло душить друг друга.
Он посмотрел на меня внимательно. Даже, можно сказать, заинтересованно. Возможно, он думал о пользе, которую я смогу извлечь для своих книг из его рассказа. В конце концов, он сам решил мне помочь.
– Вы знакомы с этой эпохой? – спросил он.
– Более-менее.
– Писатель Хулиан Мариас, некогда наш с вами коллега по Академии, отец Хавьера, много писал о ней. У него есть сборник: «Облик Испании во времена правления Карла Третьего»… Я плохо помню, но, возможно, в нем упомянуто, как именно Академия получила «Энциклопедию»… Он, между прочим, тоже по-своему страдал от преследований и доносов, когда закончилась гражданская война.
Он снова улыбнулся, на этот раз отстраненно. Может быть, погрузился в прошлое. Его ранние воспоминания – старый академик родился в 1927 году – хранили картины наших самых разнообразных, ни с чем не сравнимых герник.
– У Испании несчастливая история, – задумчиво произнес он.
– Неужели чью-то историю можно назвать счастливой?
– Тоже верно, – заметил он. – Но нам как-то особенно не везло. Восемнадцатый век был ярким примером упущенных возможностей: читающие военные, моряки-ученые, просвещенные министры… Полным ходом шло обновление, постепенно побеждавшее самые реакционные очаги церкви и общества, в которых, как огромный черный паук, затаилось мракобесие. Старушку Европу сотрясали новые идеи…
Произнеся эти слова, дон Грегорио неспешно осмотрел стеллажи, уставленные книгами, – они виднелись повсюду, стопки книг стояли не только на полках, но везде, где можно, даже на полу, – а я следил за его взглядом.
– И не случайно, – добавил он мгновение спустя, – поездка академиков в Париж совпала с царствованием Карла Третьего. Тот период был эпохой надежды. Часть клира, пусть и меньшинство, состояла из людей образованных, носителей передовых идей. Встречались благородные люди, которые старались быть сторонниками просвещения и, таким образом, навсегда оставить в прошлом века безнадежного мрака. Испанская королевская академия, – продолжал он, – считала своим долгом внести свой вклад в эти преобразования. Если есть замечательное произведение, которое благодатно влияет на Европу, заявили они, почему бы не доставить его сюда и не изучить как следует? Достаточно того, что каждое определение нашего «Толкового словаря», по-своему великолепное, окрашено сильнейшим христианоцентризмом, Бог присутствует всюду, даже в наречиях, нисколько не мешая разуму, науке и прогрессу… Испанский язык должен быть не только благородным, красивым и звучным, но еще и просвещенным, мудрым, философским!
– Революционный подход, не так ли?
– Безусловно. В большинстве своем академики были весьма проницательны, к тому же в высшей степени нравственны. Обратите внимание на удивительные определения, которые они по мере сил вносили в «Толковый словарь испанского языка»… В конце века большинство из них были убежденными католиками, а некоторые даже священниками; однако все они единодушно приняли решение совмещать свои религиозные убеждения с новыми идеями. Они верили, что, скрупулезно описывая и фиксируя испанский язык, делая его удобнее и рациональнее, они меняют Испанию.
– Но этим все и кончилось.
Дон Грегорио приподнял трость, выражая несогласие.
– Не все, – возразил он. – Но шанс действительно был упущен. У нас так и не случилось того, что произошло во Франции: революции, которая бы перевернула вверх дном весь привычный порядок… Вольтер, Руссо, Дидро, философы, благодаря которым появилась «Энциклопедия», оставались вне ее границ или же проникали внутрь с величайшим трудом. Их наследие сначала подвергалось жестоким репрессиям, а затем утонуло в крови.
Я допивал остатки кофе. Мы сидели молча. Старик-академик снова посмотрел на меня с любопытством.
– Однако, – произнес он в следующее мгновение, – история двадцати восьми томов, которые хранятся в нашей библиотеке, поистине уникальна… Вы действительно хотите написать об этом?
Он кивнул на книги, окружавшие нас со всех сторон, будто бы в них был спрятан ключ ко всей истории.
– А почему бы и нет? Но только в том случае, если мне удастся выяснить еще что-нибудь об этом деле.
Он удовлетворенно улыбнулся. Кажется, моя идея пришлась ему по душе.
– Я был бы очень рад, потому что это достойный эпизод в истории нашей Академии. Нельзя забывать, что даже в самые мрачные времена всегда находились добрые люди, которые боролись за то, чтобы принести своим соотечественникам свет и прогресс… Однако были и такие, кто делал все возможное, чтобы им помешать.
Они поднялись со своих мест, как обычно, ровно в половине девятого и простились до следующего четверга. Зима агонизирует, однако ночь выдалась ясная и безмятежная, и между крыш виднеются звезды. Хусто Санчес Террон неторопливо шагает в сторону улицы Майор, как вдруг за его спиной слышится цокот конских копыт. Фонарь Дома Королевских Советов отбрасывает под ноги академика тень приближающегося экипажа. Экипаж настигает академика, изнутри его окликает чей-то голос. Извозчик натягивает повод, экипаж останавливается, и в окне показывается съехавший набок парик Мануэля Игеруэлы, обрамляющий его круглую, не слишком приятную физиономию.
– Садитесь, дон Хусто. Подвезу вас до дома.
Санчес Террон отказывается с презрительным высокомерием, которого даже не пытается скрыть. Он не большой любитель раскатывать по Мадриду в экипаже, говорит его гримаса, а уж тем более в обществе издателя и литератора, который распространяет мракобесие. Даже если речь идет о плохо освещенных улицах, где почти нет пешеходов, которые могли бы увидеть, как он нарушает свои суровые принципы.
– Как вам угодно, – замечает Игеруэла. – В таком случае я готов сопровождать вас пешком.
Издатель выходит из экипажа. На нем испанский плащ, шляпу он держит в руке – он редко ее надевает, поскольку мешает парик. Игеруэла отпускает возницу и как ни в чем не бывало пристраивается к Санчесу Террону. Тот шагает, сунув руки в карманы плаща, голова не покрыта, подбородок опущен на грудь. Его походка выражает значительность. Именно так выглядит он обычно во время прогулки: задумчив, самоуглублен, непроницаем. Весь его вид выдает глубокую сосредоточенность на философских размышлениях, даже когда он смотрит себе под ноги, стараясь не наступить в собачьи какашки.
– Надо остановить это безобразие, – обращается к нему Игеруэла.
Санчес Террон отвечает на его слова глубокомысленным молчанием. Он отлично понимает, что имеется в виду под словом «безобразие». На последнем голосовании – на этот раз двенадцать одобрительных голосов против шести пустых бюллетеней – среди последних был и его листок – ответственными за доставку «Энциклопедии» из Парижа в библиотеку были назначены дон Эрмохенес Молина и отставной командир бригады морских пехотинцев дон Педро Сарате, которого все члены Академии зовут адмиралом и который занимает место, традиционно принадлежащее офицеру армии или Королевской армады, имеющему какое-либо отношение к гуманитарным наукам.
– Мы с вами, дон Хусто, во многом расходимся, – продолжает Игеруэла. – Однако в этом вопросе наши обычно противоположные взгляды совпадают. Для меня, патриота и католика, это творение так называемых французских философов является опасным и тлетворным… А вам, глубокому мыслителю, сознающему всю незрелость наивного испанского общества, очевидно, что подобное чтиво здесь и сейчас является совершенно излишним.
– Скорее преждевременным, – поправляет его собеседник тоном сухим и желчным.
– Пусть так. Преждевременным, неуместным… Называйте как хотите. На то мы и академики, чтобы всякому явлению подбирать точное определение. Дело в том, что, и с вашей точки зрения, и с моей, Испания не готова к тому, чтобы эта гнусная «Энциклопедия» переходила из рук в руки… Вы полагаете – прошу прощения за то, что осмелился проникнуть в ваши мысли, – что идеи Дидро и его соратников, даже если они совпадают с вашими, слишком опасны, чтобы предложить их широкой публике.
Выслушав эти слова, Санчес Террон смотрит надменно, с олимпийским презрением.
– Опасны, вы говорите?
Несмотря на тон собеседника, Игеруэла не дает себя запугать.
– Именно это я и говорю: опасны и абсурдны. Чего стоит одна эта теория происхождения человека из рыб и морских гадов… Какая нелепость!
– Нелепо выражать свое мнение о том, чего не знаешь.
– Оставьте эту чепуху и перейдем к делу. Прежде всего необходимы посредники, образованные проводники, которые помогут сориентироваться в этом гигантском и сложном творении. – Игеруэла бросает на Санчеса Террона двусмысленный взгляд, полный коварства и лести. – Люди, подобные вам, чтобы далеко не ходить за примером… В Испании виноградины энциклопедического знания еще слишком зелены, чтобы давить из них вино… Я не ошибаюсь?
Улицы в этот час почти пустынны. Пуэрта-де-Гуадалахара погружена в сумерки, палатки ювелирных лавок убраны, витрины и окна замкнуты деревянными ставнями. Кошки бесшумно шмыгают среди мусорных куч, ожидающих возле порталов повозку мусорщика.
– Это Испания, дон Хусто. В наше время, прости господи, в кого ни плюнь – все философы. Даже некоторые знакомые мне дамы чванятся, упоминая Ньютона или цитируя Декарта, а на их ночных столиках красуется Бюффон, хотя они всего лишь рассматривают картинки… Дело кончится тем, что все мы запляшем контрданс по-парижски, причесанные, как тамошние мыслители, и напудренные, что твоя мельничная мышь.
– Да, но при чем тут «Энциклопедия» и Академия?
– Вы же проголосовали против нее и против путешествия.
– Позвольте напомнить, что голосование было тайным. Не понимаю, как вы осмелились…
– Еще бы, конечно же это секрет. Но мы в Академии все знаем друг друга как облупленных.
– До чего дикий разговор, дон Мануэль!
– Позвольте не согласиться… К тому же все это касается вас в той же степени, что и меня.
Звонит колокол. Из церквушки Сан-Хинес выходят священник и служка с елеем и святыми дарами, направляясь в дом к умирающему. Оба академика замедляют шаг: Игеруэла крестится, преклонив голову, Санчес Террон поглядывает осуждающе и презрительно.
– Мое мнение вам известно, – говорит издатель, когда они продолжают путь. – Будь проклято неразумное любопытство, с которым все ожидают этот презренный сосуд бесчестия и безнравственности, оскорбляющий все исконное и достойное… Эту волну, которая захлестнет трон и алтарь, заменив их культом таких вещей, как природа и разум, кои мало кто понимает… Представляете, какими смутами и революциями чреваты эти идеи, если попадут в руки какому-нибудь мальчишке на побегушках, студенту-первокурснику или посыльному из аптеки?
– Вы, как всегда, передергиваете, – сухо возражает Санчес Террон. – Или преувеличиваете. Не стоит путать меня с вашими неотесанными читателями. Академия приобретет «Энциклопедию» исключительно для пользования самих академиков. Никто не станет передавать ее в распоряжение людей недостойных.
Игеруэла улыбается с едва заметной издевкой:
– Академиков? Сейчас не лучшее время для шуток, дон Хусто. Вы всех их отлично знаете и презираете не меньше моего: в большинстве своем это бездарные писаки и доморощенные эрудиты, которые больше всего на свете любят погреться у камелька. Библиотечные крысы, безразличные к величайшим дерзновениям нашего времени… А многие из них, ко всему прочему, еще и до крайности наивны, несмотря на преклонный возраст. Найдется ли среди них тот, кто способен проглотить Вольтера или Руссо и не поперхнуться? Какие последствия повлечет за собой эта воспламеняющая смесь в неумелых руках, вне контроля почтенных мыслителей, подобных, например, вам?
Последние слова пролились на душу Санчеса Террона животворящим бальзамом. Возразить нечего, и в ответ он только задумчиво хмурится. Тщеславие надежно уберегает его от бессовестного коварства Игеруэлы. Литератор по-прежнему шагает медленно, он мрачен и суров, руки его погружены в карманы плаща, подбородок опущен на грудь – чистейший образ прямолинейности и неподкупности. Издатель тем временем красноречиво размахивает руками, твердо решив использовать любую приманку и не упускать добычу. А убеждать он умеет.
– Достойнейший труд во благо испанского языка, вот в чем состоит наша цель, – продолжает он. – Вдумайтесь только: Сервантес, Кеведо, «Орфография», «Толковый словарь» и прочие труды Академии… Все, абсолютно все достойно наивысших похвал. Филантропия, патриотизм в высшем смысле этого слова… Но соваться в дебри современной философии – на мой взгляд, все равно что рубить сук, на котором сидишь. Вы со мной согласны?
– В каком-то смысле, – осторожно кивает собеседник.
Игеруэла удовлетворенно хихикает: он на верном пути.
– Все это не является компетенцией Ученого дома, – добавляет он, беря быка за рога. – Всему есть свои границы: сластолюбию, свободомыслию, а также человеческой гордыне. Эти границы – монархия, католическая церковь и ее неоспоримые догмы…
В этот миг Санчес Террон перебивает его, вздрогнув так, будто увидел змею.
– Опять вы про то, что презренным безбожникам место в тюрьме? Старая песня, дорогой мой. Я имею в виду вас и вашу шарманку. Дряхлые старикашки, зануды в париках, надвинутых до бровей, с длинными ногтями и в рубашках, которые меняют раз в две недели. Хватит, довольно!
Издатель благоразумно усмиряет свой пыл. Впредь он будет вести себя осмотрительнее.
– Простите, дон Хусто. Я не собирался ни обижать вас, ни спорить с вами… Ваши взгляды мне известны, и я их уважаю.
Но Критик из Овьедо завелся не на шутку:
– Да вы мать родную не уважаете, дон Мануэль… Вы настоящий фанатик, и все, что вам нужно, – побольше хвороста, чтобы спалить всех еретиков, как сотню лет назад… Вам нужны кандалы и трибуналы, и чтобы к каждому был приставлен духовник. Ваша газетенка…
– Забудьте о ней, в самом деле! Сегодня с вами говорит не воинственный издатель, а друг.
– Друг? Что за ерунду вы несете! Вы меня за дурака принимаете?
Они остановились возле паперти Сан-Фелипе, такой оживленной днем и пустынной в этот поздний час. Напротив виднеются запертые книжные лавки Кастильо, Корреа и Фернандеса. На каменных ступенях и в порталах магазинов спят нищие, прикрытые темным тряпьем.
О проекте
О подписке