Сидя у подножия замка в тени его пустой крепостной башни, на чьей обветшалой кровле аисты свили гнездо, прислонившись спиной к остаткам полуразвалившейся стены, Паскуаль Рапосо отгоняет мух и грызет кусок сыра, затем откупоривает зубами пробку и добрым глотком опустошает бутыль вина, стоящую у него в ногах рядом с дорожной сумой. Потом отщипывает немного табака, измельчает ножом и, аккуратно завернув в полоску бумаги, заминает по краям. Проделав все это, он достает щепотку трута, огниво и кремень, поджигает самокрутку и неторопливо, с наслаждением курит, долгим невозмутимым взглядом наблюдая за тем, что происходит в двухстах варах от него внизу по склону. Эта высота – удобный пункт наблюдения, откуда можно следить, ничем себя не выдавая, за дорогой, где стоят два экипажа, ближайшей дубовой рощей и берегом реки, которая течет чуть в стороне. В центре скалистого урочища виднеется полудюжина людей: отделившись от опушки леса, они широким полукругом неторопливо приближаются к дороге. Они находятся еще слишком далеко, чтобы рассмотреть их как следует, однако опытный глаз Рапосо подмечает, что в руках у них не что иное, как ружья и мушкеты. Путники меж тем отступают обратно к экипажам, а сеньора скрывается в берлинке. Возницы достали ружья и, очевидно, собираются защищать второй экипаж. Юный кабальеро держит в одной руке саблю, в другой – пистолет. Академиков Рапосо не видит, потому что в эти мгновения их заслоняет карета, однако он почти уверен, что они тоже вооружены.
Бандиты приблизились к экипажам, и один из них поднимает руку, словно приказывая путникам вести себя спокойно. С ленивым любопытством Рапосо вытаскивает из котомки сложенную подзорную трубу, раздвигает ее и подносит к правому глазу, отодвинув на затылок шляпу. Труба позволяет лучше рассмотреть человека, который поднял руку. Его внешний вид годится для книжной иллюстрации: разбойничья шляпа с остроконечным верхом, кожаная куртка и штаны, на плече – короткий мушкет. Его товарищи, определяет Рапосо, чуть сдвинув трубу, также являют собой спонтанное воплощение собственного ремесла: пестрые платки, береты и живописные шляпы с высокой тульей, почерневшие бородатые физиономии, короткие ружья, ножи и пистолеты, заткнутые за кушак. Они не похожи на селян или пастухов, когда те в периоды нужды, не слишком для них редкие, промышляют милостыней или разбоем, нападая на путников, которым не посчастливилось повстречаться им на дороге. Люди, вышедшие из дубовой рощи, гораздо опаснее. Ни дать ни взять готовая добыча для виселицы.
Экипажи и путники все еще находятся варах в тридцати от приближающихся разбойников. Рапосо переводит объектив подзорной трубы на кучеров, которые прячутся за поврежденной каретой. В пятнадцати шагах от них, за другим экипажем укрылись двое академиков и юный кабальеро. Последний притаился за дверцей берлинки, чтобы защитить женщину, сидящую внутри, и уверенное спокойствие, с которым он сжимает саблю и пистолет, не оставляет сомнений в том, что он сумеет ими воспользоваться. Из двоих академиков Рапосо лучше виден тот, что пониже и покруглее. Он явно не в своей тарелке: без сюртука, в камзоле и жилете, одной рукой вцепился в колесо, словно стараясь удержаться на ногах, другой сжимает пистолет, изо всех сил прицеливаясь, однако со стороны вид у него такой, словно он держит морковь. Второй академик переместился чуть в сторону, и объектив позволяет рассмотреть его лучше. Неподвижный, мрачный, серьезный, он защищает вторую дверцу берлинки, держа пистолет как самый обычный предмет: рука опущена, дуло смотрит в землю. Свободная рука аккуратно одергивает фрак, чьи длинные фалды падают на темные брюки и серые гольфы, зрительно еще больше удлиняя его долговязую худую фигуру.
– Ну-ну, – мурлычет Рапосо сквозь зубы. – Похоже, мои куропатки в обиду себя не дадут.
Он опустил подзорную трубу, чтобы хорошенько затянуться самокруткой, и в этот миг внизу гремит выстрел. Рапосо поспешно подносит трубу к правому глазу. Первое, что он видит, – лежащий на земле разбойник, тот самый, что поднимал руку. Гремят новые выстрелы, холмы отражают эхо, и пороховой дым окутывает облачком скалы урочища и дорогу. Рапосо быстро переводит объектив с одной фигуры на другую, наблюдая обрывочные фрагменты мизансцены: разбойники, палящие из ружей и мушкетов, возницы, защищающие сломанную карету, юный кабальеро стреляет, а затем невозмутимо перезаряжает пистолеты. Долговязого академика объектив позволяет рассмотреть в подробностях: прямой, напряженный, он делает три шага, хладнокровно вытягивает руку, как в тире во время упражнений, стреляет и, сохраняя спокойствие, отступает; затем делает шаг в сторону второго академика, забирает у него пистолет, который тот судорожно сжимает в руке, так и не произведя ни единого выстрела, делает несколько шагов по направлению к разбойникам и снова стреляет, не обращая внимания на свистящие вокруг пули.
Рапосо кладет подзорную трубу на землю и, зажав в пальцах дымящуюся сигару, с увлечением досматривает финальную сцену: лежащий на земле бандит внезапно вскакивает и, прихрамывая на одну ногу, бежит вдогонку за своими подельниками, которые что есть мочи удирают обратно к дубовой роще. Возчицы издают радостные вопли, юный кабальеро и толстенький академик заглядывают в берлинку, чтобы проверить, как чувствует себя сеньора. Чуть в стороне, на обочине дороги застыл долговязый, сжимая в руке разряженный пистолет и глядя, как улепетывают бандиты.
Повозка катится по скверной узкой колее вдоль бесконечных виноградников, оставив позади отвесные берега реки, которую они пересекли некоторое время назад. Кучер Самарра сидит на облучке, в берлинке едут четверо пассажиров. Адмирал и дон Эрмохенес из уважения к гостям занимают сиденья против движения экипажа; вдова Кирога и ее сын сидят на лучших местах. Все обсуждают подробности происшествия: сеньора то распахивает, то закрывает веер, непринужденно что-то рассказывая; несмотря на происшествие, она явно не утратила присутствия духа. Юный поручик также сохраняет отличное настроение, свойственное его возрасту и званию. В отличие от них дон Эрмохенес до сих пор находится под впечатлением: он еще не оправился от потрясений.
– Вот они, плоды неумелой политики, – рассуждает библиотекарь. – Законов, которые никто не соблюдает, завышенных налогов, отсутствия элементарной безопасности, из-за которых нам стыдно смотреть в лицо цивилизованного мира, отсутствия земельного статута, каковой помог бы привести в порядок всю эту Испанию латифундий, которой владеют четверо богачей, максимум – два десятка… Все это заставляет выходить на промысел огромное количество отчаявшихся, контрабандистов и всякого рода злоумышленников, которые ставят нашу жизнь под угрозу, как, например, сегодня.
– Испанская знать заслужила свои привилегии, – возражает юный Кирога. – Восемь веков борьбы с маврами, сражений в Европе и Америке вполне оправдывают ее существование… По моему мнению, заслуг достаточно.
– Заслуги, вы говорите? – вежливо осведомляется дон Эрмохенес. – В прежние времена знать собирала собственную армию, чтобы послужить королю, а сегодня ей самой прислуживает целая армия лакеев, цирюльников и портных… Да и сами вы пример противоположного, дорогой поручик. Ваш отец был достойным военным, так же, как и его сын, который только что доказал свою доблесть на деле. Но какое отношение, скажите, имеет тот или иной дворянин к подвигам, которые в одиннадцатом веке совершил какой-нибудь испанский гранд? Чем обязан своему прадеду герцог Такой-то, владелец бескрайних земель, притом что сам он не только не способен обращаться со своими угодьями как положено, но даже и знать про них ничего не желает и нужны они ему только лишь для того, чтобы оплачивать карету, запряженную четверкой лошадей, ложу в театре, почаще появляться в королевских загородных дворцах и прохлаждаться на бульваре Прадо, хорошенько выспавшись в сиесту?
– Пожалуй, вы правы, – подтверждает вдова Кирога.
На губах дона Эрмохенеса появляется кроткая, печальная улыбка.
– Прав, к сожалению. Потому что мне вовсе не хочется быть правым. Дело в том, что все это, моя госпожа, происходит в Испании, где землю все еще пашут доисторическим плугом, в котором нет ни лемеха, ни ножа, ни отвала, а без них сопротивляемость почвы сильно возрастает, и это затрудняет работу буйволов… Или ждут неделями ветра, чтобы провеивать пшеницу, понятия не имея о том, что Реиселиус давным-давно изобрел веялки и их вовсю используют в других странах.
– И осуждают некоторые наши церковники, – добавляет дон Педро Сарате.
Все переводят взгляд на него. До этой минуты он почти все время молчал, не участвуя в разговоре, словно находился где-то далеко.
– Не стоит возвращаться к этой теме, дорогой друг, – умоляет библиотекарь. – Не думаю, что в присутствии сеньоры…
– Ничего подобного, – перебивает его вдова, внимательно глядя на дона Педро. – Было бы очень интересно выслушать мнение сеньора адмирала.
– Мне нечего сказать, – отвечает тот. – Кроме того, что это современное изобретение, о котором говорит дон Эрмохенес, церковь раскритиковала.
– Неужели? А по какой же причине?
– Потому что это мешает людям терпеливо ждать, пока Божественное Провидение пошлет долгожданный ветер.
Молодой человек хохочет:
– Ничего себе! Как обычно, все дело в посредничестве. Кое-кто желает сохранить монополию.
– Луис, прошу тебя, – с упреком обращается к нему мать.
– Ваш сын прав, уважаемая сеньора, – произносит адмирал. – Не ругайте его из-за нас… Он сообразительный молодой человек и попал прямо в цель. К сожалению, проблема стара как мир.
Дон Педро осторожно рассматривает молодого офицера, обращая внимание на его сапоги из отлично выделанной испанской кожи, фиолетовый шелковый платок, повязанный на шею поверх ворота рубашки, замшевые брюки и замшевый же пояс, облегающий туловище под камзолом с дюжиной серебряных пуговиц. Как не похож, заключает адмирал, этот юноша на франтов и дамских угодников с нарисованными на щеке родинками и напудренными кудельками, напоминающими цыплячий пух, которые наводняют тертулии и театральные премьеры; не похож он и на тех, кто из глупого бахвальства братается с кем попало, разряжается в пух и прах, нацепляя сетку на голову, и сходится, пускаясь во все тяжкие, с темными людишками в цыганских трактирах и тавернах, где тореро устраивают гулянки до утра.
– Вероятно, вы много читаете, молодой человек?
– Так, кое-что. К сожалению, не столько, сколько хотелось бы.
– Надеюсь, вы не бросите это занятие. В вашем возрасте чтение означает будущее.
– Не уверена, что книги в большом количестве так уж полезны, – возражает мать.
– Ваши опасения напрасны, дорогая сеньора, – отзывается дон Эрмохенес. – Нынешний избыток чтения, который кое-кто в Испании по-прежнему считает пороком, даже женщинам и простолюдинам несет свет просвещения, каковой раньше доставался исключительно образованным людям. – Он поворачивается к дону Педро в поиске поддержки. – Вы так не считаете, адмирал?
– Это наша надежда, – отзывается тот, поразмыслив. – Просвещенные и отважные юноши – такие, как наш поручик. Читающие полезные книги. Это и есть те люди, которые рассеют церковный туман.
Услышав последнее, мать осеняет себя крестным знамением, однако сын лишь усмехается. Дон Эрмохенес снова вмешивается в разговор: ему хочется разрешить новое недоразумение.
– Церковь церкви рознь, дорогой адмирал…
Адмирал подмигивает ему с чуть заметным лукавством:
– Вы отлично знаете, что именно я имею в виду.
– Ради бога, адмирал… Не стоит снова затевать этот разговор.
– Не сердитесь, что я упомянул церковь, дорогая сеньора, – просит адмирал, обращаясь к вдове, которая перестает обмахиваться веером и смотрит прямо ему в глаза. – Я не собирался углубляться в эту тему. Когда я говорю с вашим сыном, я имею в виду прежде всего новых испанцев, которые не должны оставаться рабами старого мира… Или военных, таких как он, отважных и в то же время подкованных в различных светских дисциплинах, которые читают книги и разбираются в геометрии и истории.
– Или моряков, – великодушно уточняет молодой Кирога.
– Разумеется. Просвещенных моряков, которые содействуют развитию торговли, исследуют границы мира и занимаются различными науками. И открывают тем самым двери просвещению и будущему.
– Людей высоких духовных устремлений, которые при этом не перестают быть патриотами, – подытоживает дон Эрмохенес.
– Именно так… Одним словом, молодых испанцев, способных просветить свой век и призванных изучать предметы, которые бы удовлетворяли физические или моральные потребности своих соотечественников.
– Меня тронули ваши слова, сеньор адмирал, – признается молодой Кирога.
– И меня тоже, – вторит ему сеньора.
Дон Педро снисходительно машет рукой. Но он явно польщен.
– Именно так, по моему убеждению, выглядит патриотизм, необходимый юным офицерам, – продолжает он. – Это не тот патриотизм, что привычен салонным шутам, которые свято убеждены, что любовь к родине состоит исключительно в том, чтобы тщательно замалчивать ее пороки и с готовностью принимать любую ее низость, не различая при этом никакого иного света, кроме огонька своей сигары, таскать сабли по трактирам, громко вопить, плясать менуэт так, будто они берут приступом Маон, и презирать тех, кто усердствует днями и ночами, чтобы уяснить, как с помощью часов измерить долготу в открытом море или сочинить трактат по инженерному делу…
– Вы, вероятно, не знаете, – подсказывает дон Эрмохенес, – что именно адмиралу мы обязаны созданием прекрасного и очень практичного «Морского словаря». И это помимо его деятельности в Испанской королевской академии.
– Да что вы говорите, – восхищается вдова, переводя взгляд с одного академика на другого. – Вы состоите в ассамблее ученых, не так ли? Я имею в виду ту самую, которая занимается чистотой испанского языка.
– Язык мы скорее фиксируем, нежели очищаем, – уточняет библиотекарь. – Наша задача – по возможности отслеживать использование испанского языка его носителями и, приходя им на помощь с «Толковым словарем», «Орфографическим справочником» и «Академической грамматикой», разъяснять, какие пороки его уродуют… Но в конечном счете хозяин языка – это народ, который на нем говорит. Слова, которые сегодня кажутся неблагозвучными из-за своего иностранного или простонародного происхождения, со временем воспринимаются иначе, став принадлежностью обычного языка.
– А если это произойдет, что будете делать вы и ваши друзья?
– Разъяснять языковые нормы, опираясь на наших лучших авторов. Их безукоризненный испанский мы используем, чтобы фиксировать слова. Тем не менее, если неправильное использование языка распространяется повсеместно, нам остается лишь смириться со свершившимся фактом… В конце концов, всякий язык – это живое существо, находящееся в постоянном развитии.
Молодой Кирога слушает библиотекаря с большим интересом.
– Вы хотите сказать, что, если бы не усилия Академии, мы бы оказались в скверном театрике, который ставит Лопе де Вегу или Кальдерона?
– Ваше замечание доказывает, что у вас хороший вкус, – качает головой польщенный дон Эрмохенес. – И в целом вы правы. Однако лучше сказать, это была бы смесь архаичной бессмыслицы и вульгарных жаргонизмов.
– Вырождающийся язык, на котором говорят как попало, – уточняет адмирал.
– Вот почему, – продолжает библиотекарь, – мы в своей работе стараемся усовершенствовать кастильский язык и очистить его от всего дурного. Зафиксировать лучшие примеры использования, чтобы он звучал чище, красивее и точнее.
– А поездка во Францию как-то с этим связана? – интересуется вдова Кирога.
– В некотором роде. Мы должны изучить кое-какие книги… Раздобыть материалы, необходимые для нашего «Толкового словаря»…
Дон Эрмохенес внезапно умолкает, не зная, стоит ли вдаваться в подробности, и в конце концов в поисках поддержки поворачивается к адмиралу.
– Нас интересует этимология некоторых франконизмов, – уклончиво отвечает тот.
– Вот именно: этимология.
Сеньора обмахивается веером: ученая беседа пришлась ей по душе. Возможно, все дело в этом скромном доне Педро Сарате, на которого по-прежнему направлено ее внимание.
– Просто невероятно, – возражает вдова. – Ваша работа доказывает глубокую любовь к нашему языку… Должно быть, его величество всячески вам покровительствует.
Академики переглядываются: дон Эрмохенес – сконфуженно, адмирал – иронично.
– Определенная симпатия со стороны короля, вероятно, существует, – говорит адмирал, едва скрывая улыбку. – Что же до королевских денег, то это дело другое.
Молодой Кирога смеется, восхищенно качая головой:
– Ваша деятельность, господа, достойный пример служения родине.
– Что ж, я рад, что военный смотрит на это дело именно так.
Молодой человек ударяет себя ладонью по лбу, словно внезапно его осенила некая мысль.
– Как это я сразу не вспомнил, – говорит он. – Черт подери!
– Луис, прошу тебя, – останавливает его сеньора.
– Извините, матушка… Просто я только что сообразил, что видел в Военной академии «Морской словарь» сеньора адмирала. Я даже выписывал оттуда какие-то сведения; но до сих пор не связал книгу с именем автора.
Дон Педро Сарате уклончиво машет рукой: это жест благородного безразличия.
– Речь, дорогой мой поручик, идет прежде всего о книгах, – говорит он. – И мне важно, кем они написаны: мной или кем-то другим… Важно то, что благодаря нашей приятной беседе стало ясно, что вам они не чужды. А возвращаясь к прежнему разговору, можно утверждать лишь одно: никто не станет мудрецом, предварительно не посвятив чтению по крайней мере час в день, не имея своей собственной, пусть даже самой скромной библиотеки, не найдя учителей, которых уважает, и не умея быть достаточно смиренным, чтобы задавать вопрос и внимательно выслушивать ответ, а потом уметь воспользоваться этим ответом… И стараться, чтобы о нем никогда не говорили того, что Сократ сказал о Евтидеме и что применимо ко многим нашим соотечественникам: «Я никогда не утруждал себя поисками мудрого наставника и всю жизнь старался не только ни у кого ничему не учиться, но даже хвастался этим».
– Точно! Об этом предупреждал меня покойный отец.
– Даю слово: именно так все и было, – решительно кивает вдова Кирога.
– Приятно такое слышать, потому что это и означает «быть просвещенным». Кое-кто считает, что просвещенный человек – это тот, кто плохо отзывается о самой Испании, а не об ее истинных бедах: в недоумении выгибает брови, издевается над собственными дедами, делает вид, что начисто вдруг позабыл родной язык, нашпиговывая его итальянизмами и галлицизмами, превратившимися в подобие жаргонных словечек – toeleta, petiú, pitoyable у troppo sdegno, которых он нахватался от парикмахеров, учителей танцев, оперных певичек и поваров – всех тех, кого с некоторых пор сделалось модным усаживать с собой за один стол… И все это притом, что науки подвергаются преследованию, тех, кто ими занимается, презирают, а на философа, математика, серьезного поэта смотрят как на клоуна или балаганную обезьянку, которую любой удалец может забросать камнями.
– Сдается мне, мы подъезжаем к Аранда-де-Дуэро, – объявляет дон Эрмохенес, который приоткрыл окошко и высунул голову.
Все также переводят взгляд в окошко. Колеса берлинки внезапно начинают грохотать, словно экипаж въехал на мощеную мостовую центральной улицы города; а закатное небо, чей красноватый оттенок на глазах темнеет, заволакивают над крышами домов густые тучи. Городок небольшой: две или три тысячи обитателей, пара монастырей и церковных колоколен. На площади, где останавливается экипаж, обнаруживаются трактир и гостиница вполне приличного вида, возле которой путники высаживаются и делают несколько шагов, разминая затекшие ноги, пока кучер выгружает багаж. Дон Эрмохенес вызывается сопровождать вдову Кирога, а поручик и адмирал идут в аюнтамьенто, чтобы сообщить о нападении разбойников в дубовой роще. Когда они покидают аюнтамьенто, стоит уже глубокая ночь. Шагая вдоль крытой галереи в сторону фонаря, освещающего ворота гостиницы, – единственного в окрестностях источника света, – Кирога и адмирал встречают одинокого всадника: отпустив повод коня, всадник не спеша пересекает площадь и исчезает в густом, непроглядном сумраке.
О проекте
О подписке