Это была единственная и, к нашему огорчению, последняя неделя. Через две недели после отъезда Юли с тетей Глашей и дядей Саввой пришла к нам очень старенькая бабушка. Мама ее узнала, усадила за стол. Старушка отщипывала маленькими кусочками ржаную лепешку, жевала беззубым ртом, а руки ее ходили ходуном, когда подносила кружечку с молоком к своим дряблым губам.
Насытившись, Манеса Егоровна перевернула чашку вверх дном и начала рассказывать:
– Спозаранку подъехали к хутору твоих троюродных Саввы с Глафирой два конника с ружьями и трое коней с телегами. На них люди, кто в солдатских шинелях, а два цивильные. Объявили, будто бы они продотряды, и стали все подряд выгребать из дома: одежу, обувку, одеяла, подушки, белье – все подчистую из кладовых, из амбара, из хлева. Увели вороного жеребчика, двух дойных коров, кабана пристрелили, артелью заволокли на телегу. А Глашка с Саввой Юльку к себе прижали и стоят, будто окаменелые. Только собаки беснуются, от лая охрипли, пена изо рта. Один, видно старший, дает команду: «Да пристрели ты их, надоели. Что уставился? Стреляй, Холяк!» Ентот Холяк и стрельнул в одну, а тут же и в другую. Юлька рванулась: «Сволочь!» – кричит. Ну, тот, что собак пострелял, как заорет: «Цыц ты, рыжая, не то и ты пулю схватишь. Ишь, жируют на хуторе, а в городах рабочие, дети с голоду пухнут, пачками умирают…» Глашка схватила свою Юльку, к Савве с ней прильнула. Тут обоз с добром ваших троюродных и тронулся в дорогу. Остались стоять, будто живой памятник в опустевшем разграбленном дворе. Вот такая беда приключилась. – Старуха протянула руку, взяла яблочко. – Хороший дух от яблочка. Антоновка?
Мама, кивнув головой, краем рушника осушила слезы:
– А где ж они теперь?
– А кто ж это знает. – Старуха беззубым ртом высасывает мякоть печеного яблока. – Говорили, будто бы в пуне на отшибе, где хранилась выездная бричка с упряжью для коня, ночевал и конь – работяга, может, Бог подсказал Савве оставить этого коняку в пуне с сеном. Может, какой иной хозяйский резон был, а только конь с бричкой и конской упряжью там оказались как подарок судьбы. Глафира с дочкой собрали кое-что из одежки, уцелевшей при грабеже, и пришли в пуню. Савва запряг коня в бричку, а сам отлучился ненадолго. Это он прощался со своим хуторочком, созданным каторжным трудом. Над хуторком взвился черный дым, а тут и огонь загудел. А куды подались, никто не знает…
Чего ждали бабаедовцы и боялись, того и дождались. Дотянулась железная дорога до Бабаедова. Стороной обошла деревенские избы с их садами и баньками и уткнулась, как безголовый удав, в вековые липы, охранявшие сад пана Ростковского от северных ветров. У речушки Гулены обосновалась полевая кухня. Ежедневный рацион – щи и гречневая каша с салом и поджаренным луком. Яблоки с грушами и вишнями спилили. Недозрелые плоды пообрывали, а изуродованные деревья стаскивали в кучи и жгли в огромном костре.
Я плакала, а папа, когда стали уничтожать сад, ушел к знакомому паромщику. Уходя, сказал маме: «Пойду на недельку, сердце мое не вынесет гибели сада. Я каждое дерево растил, холил, как моего ребенка».
Подошел человек в военном френче, он хромал, опираясь на трость с бронзовым наконечником в виде львиной головы. Это судья. Евгений Михайлович появился в Бабаедове неделю тому назад.
– Ты что так горько плачешь, девочка?
– Сад жалко.
Судья закурил.
– А людей тебе жалко, какие в беду попали? Кого тебе жалко в вашей деревне больше всех?
– Наталью и ее детей.
– А еще кого?
Вспомнились пьяные мужики, что гнались за папой с топорами…
– Жалко тех мужиков со связанными руками. Когда их увозили конники в Сенно, за телегой бежали их дети и жены…
– Но они же могли убить твоего отца, а у него тоже дети.
– Вот видишь, трудно решить такой вопрос без суда. – Судья тяжело опирается на львиную голову трости. Морщится, у него болит покалеченная нога.
– А почему тебе жалко Наталью? Она будет работать в суде, получать деньги за свой труд. У нее в хозяйстве свой конь, телега, плуг, борона, коса, пила, топор…
– Скажите, она такая красивая… Тут, было, конюх Иван ввалился к ней в дом свататься, так она его так коромыслом по башке отсватала, что он выкатился с крыльца еле живой.
– Ну, вот сама поняла, что Наталья – сильная женщина и гордая, жалеть ее не надо, жалость унижает человека. А вот помочь такому человеку – милое дело. Наш суд – три мужика – решили купить корову Наталье, а она будет нам готовить еду и поить молоком, заодно и своих детей. Они у нее трудятся, как муравьи, все до единого, всем есть дело. Такие дети не пропадут, а их мама – счастливый человек.
В конце августа приехал Шафранский в Бабаедово, походил по тому обезображенному месту, где некогда цвел и царствовал сад – всем садам сад. Пришел отдохнуть к нам. Мама угостила его своим знаменитым квасом.
– Приехал я, пан Шунейко, по делу. Хочу попросить Наталью, чтоб отдала в нашу семью, на сколько сможет, свою Полю. Я, если будет на то ваша ласка, хотел бы с Натальей поговорить при вас.
– Пожалуйста, только вряд ли Наталья согласится.
– А я надеюсь, что согласится. Она разом с Лилей в школу будет ходить, дома уроки делать. Лиля да Соня будут учить ее игре на пианино. А Поля будет учить Лилю готовить еду, печь блинчики, делать салаты. Она все это, я видел, ловко делала, когда помогала Наталье. Я прошу Полю не в домработницы, а в подружки Лиле…
Папа послал меня за Натальей. Они пришли вдвоем с Полей. Беседа длилась долго. Наталья плакала и все же была склонная к отъезду дочери в Обольцы: «Может, в люди выбьется», – думала она. Последнее слово было за Полей:
– Поеду, мама, если что не так, вернусь домой – не за горами.
На рассвете следующего дня Шафранский увез Полину в Обольцы. «Господи! Помоги ей, Полюшке, кровиночке моей, в чужом доме, в чужой семье», – шептала Наталья и еще долго стояла на развилке дорог, не вытирая слез. И все смотрела в ту сторону, куда увела ее любимицу судьба. На радость ли, на горе ли какое.
Пришла пора осенняя – шевелись, Бабаедово: люд, уподобясь муравьям, запасай на зиму еду, не дай пропасть ни колосочку, ни картошинке, ни кочану капустному. Поплети лучок, пусть красуется на стене в кухне золотыми связками. Соли в кадушках огурцы пупыристые с дубовым да смородиновым листом, прикрой укропом – будет что зимушкой лопать. Не успела осень убраться на покой – зима тут как тут. Первый снег, первая пороша. С приходом холодов, с морозами пришла к бабаедовцам тревога. Страх. Нагрянет и к нам продотряд – считай, гибель. Хуторских раскурочили, пустили по миру, теперь за деревню возьмутся, того и гляди.
– Анюта, – успокаивал папа маму, – у нас запасов – кот наплакал. Да нас и не положено ни налогами обкладывать, ни продотрядам грабить. У нас охранная бумага – Павлик в эскадроне красных с басмачами воюет, а Андрей – рабочий, на отцовском месте у кипящего стекла поджаривается.
Папа молчит, думает… Я догадываюсь, о чем его мысли. Андрей из армии приехал в Бабаедово на побывку после ранения. На гуте обоих братьев Курсаковых уже давно не было. Они воевали в Красной армии. Андрей перед отъездом на гуту не появлялся домой до рассвета. Папа его ругал, называл жеребцом и лоботрясом. А потом стала приходить к маме Стефания. Сидела и плакала, сидела и плакала каждый вечер. Стефания приходилась племянницей Кандыбихе. Однажды принародно она заявила Андрею: «Я тебе, кобель горбоносый, такой приворот утворю, что отсохнут все твои причиндалы». Андрей испугался за «причиндалы» и укатил по новой железной дороге на гуту.
Зима выдалась хуже лютой мачехи. Снегу намело-навалило. Бабаедовских школьников когда подвезут, а когда и нет. Петр Звонцов всем ряснянским школьникам сгоношил бурки из кусков старого тряпья и выношенных огрызков овчиных кожушков. Павла с Касьяном сплели лапти. Бурки заправили в лапти и прошили дратвой. Радости было на весь белый свет.
Сейчас трудно себе представить этих ребятишек, во главе с Касьяном бредущих из школы в бешеной завирухе, в темени по снегу аж по пояс. И – диво! – никто за зиму не заболел, не закашлял. А щеки, носы и уши отмораживали. Тут уж Анухриха с банкой гусиного жира: намажет, пошепчет и на удивление всем – заживает все, что отморозили. А иному мальчугану скажет: «Что это ты морщишься? А ну-ко, лыцарь, спускай штаны. Спускай-спускай, а то отвалится кое-чего… Отморозил ведь. Я вот своей мазью помажу твой стручок, и будешь ты – жених женихом. Еще и лыбится, а то я не видела ваши причиндалики. О, видишь, как хорошо намазала – и заживет до свадьбы. Скажи своим товаришшам, нехай приходють».
Папа мой учил читать, писать Натальиных ребятишек, и еще трое бабаедовских приходили к нам, усаживались в кухне за столом и шуршали перышками номер 86 и «кобылками» по шероховатой бумаге тетрадей, сделанных Натальей из старых шпалер пана Ростковского. Чернила – из сажи и красной свеклы. Читали единственный букварь по очереди. И я помогала папе в качестве «учительницы».
А жить становилось все труднее и суровее. У людей кончились запасы соли, спичек, мыла.
Раза два Наталья приносила маме по полстакана соли и коробку спичек. Все же она «кормила суд». Продукты ей давали. А вот с мылом – большой дефицит.
Мама сидит на лавке у стола на кухне. Руки сцеплены на коленях. Лицо озабочено.
– В баню бы ребят, закоженели от грязи, да вот беда: где взять кусок мыла? – это мама спрашивала отца, а он ей не отвечал, может, потому что устал: глаза закрыл и сидит на лавке, опершись спиной о бревенчатую стену. Отец ездил в лес по дрова, он их еще по теплу заготовил: напилил, нарубил, в штабелек сложил. Я это хорошо знаю, потому, что вместе с отцом была в лесу и ему помогала. Мамин вопрос он не пропустил мимо ушей, понимал, что детям да взрослым давно пора вымыться в бане, только что же он мог ответить, когда и сам не знал, где же можно раздобыть хотя бы маленький кусок мыла.
А на следующий день произошло вот что. У старухи Михеихи околел кабанчик, за одну ночь околел. Что с ним приключилось, никто толком не мог понять. Думали, гадали и пришли к выводу, что подхватил он какую-то опасную свиную болезнь, раз околел за сутки. Теперь, того и гляди, пойдет эта зараза гулять по хлевам, все свиньи передохнут, а потому решили этого кабанчика из хлевушки выволочь, облить карболовой кислотой и отвезти подальше от греха – закопать на карьере, где когда-то брали песок на строительство железной дороги…
Когда старуха Михеиха утречком понесла корм своему кабанчику и увидела его бездыханным, она подняла такой крик и плач, что половина деревни сбежалась. Узнав, в чем дело, постояли люди у хлевушки, поохали, посочувствовали, поутешали:
«Бывает и похуже беда, да люди выдюживают… Человек – он на то и человек, чтоб все беды, которые валятся ему на голову, выдюжить…» Только все эти слова до сознания Михеихи не доходили, она погрузилась в свои переживания, как в омут: ничего не слышала и, неутешно плача и причитая, все смотрела и смотрела на своего околевшего кабанчика.
– Ну, чего ждем, мужики? Пора дело делать… Михеиху отстранили, кабанчика выволокли, полили вонючей жидкостью, а вот везти его и закапывать никому не хотелось: земля мерзлая, ее долбить надо, да опять же – лошадь запрягать… Обратились к моему отцу – мол, только что по первому снегу по дрова ездил: «У тебя и сани на ходу, свези, сделай уважение для обчества…»
– Свезу, авось мой коняка не надорвется.
– Ну, раз Гилярович согласен, то и я ему подмогу, – отозвался пастух Павла. – Не одному же человеку для всего обчества маету принимать.
– Могу и я помочь! – подал голос еще один мужик по прозвищу Алхимик.
Его недаром так прозвали: был он неравнодушен к химии, хотя нигде никакой такой специальной грамоте не обучался. И никому не было известно, где и как он добывал кой-какие диковинные товары, например, соду-поташ, купорос, карболовую и соляную кислоты, серу, деготь, скипидар и еще многое, чему он и сам не знал ни точного названия, ни назначения.
Народ стал расходиться: дело решено, нашлись люди, что свезут борова, закопают, а Михеиха поплачет, погорюет да купит малого поросеночка и снова станет кормить. Она последней отошла от околевшего кабанчика, не переставая плакать и сокрушаться: приедет сын Федька из города под Новый год за окороком, за колбасками, а нет ни того, ни другого. Попусту мужик приедет к матери, осерчает…
– А что, мужики, – весело сказал Алхимик, когда тяжелого кабана взвалили на сани, – давайте сварганим из него мыла. А то, что он заразный, так пущай и заразный: на огне да с химикатами самая что ни на есть заразная зараза не устоит – скукожится, такая-сякая…
Пастух Павла помолчал, почесал жидкую бороденку.
– Может, Алхимик и дело говорит… Без мыла ой как худо! Не больно-то ладно золой рубахи и портки стирать. А как бы сами-то в баньке отмылись, ребятишек обновили, а то знай скребутся – нет спасу…
– Во, Павла разумно скумекал. Нешто у нас мякина в голове, чтоб такое добро загубить. В етом кабанчике сала… А у меня, мужики, и посудина подходящая есть, и все остальное, что химии касаемо…
Отец молчал, а потому Алхимик взял вожжи из его рук и погнал лошадь к своему дому.
– Тебе, Гилярович, мыло, может, и не надо, ты, может, имеешь запасы, еще при царе Горохе подзапасся, – бубнил укоризненно Алхимик. – А у меня душа не позволит упустить такой шанс…
Алхимик подогнал лошадь к небольшой пристройке к сараю, куда доступа никому не было, ни один член его семьи не смел даже близко приближаться к двери с солидным замком, не то… «ка-ак пыхнет, ка-ак рванет, охнуть не успеете…» Ключ от замка Алхимик всегда носил с собой. Он скрылся за таинственной дверью и через малое время выкатил из пристройки чугунный котел, а потом вынес оттуда узел «химии», положил его в котел, а котел втроем водворили на сани рядом с кабаном.
– Теперь трогай, мужики! – дал команду Алхимик и пригрозил кнутом детям, высыпавшим на крыльцо:
– А ну, марш на печь! Вот я вас, голозадых… До карьера километра два с гаком. Алхимик деловито правил, а пастух Павла шагал рядом с санями, взвихривая неглубокий чистый снег огромными валенками, и улыбался. Ему не терпелось заняться новым неизведанным делом – превращением кабанчика в мыло. Отец шел за пастухом Павлом и думал. У него было пасмурно на душе: все же кабанчик – Михеихин, хоть и пропал, и общество решило, как с ним поступить, а все же… Как бы сраму на всю деревню не вышло! Но тут же всплывал в памяти вчерашний вечер, забота жены о куске мыла, без которого детей не вымыть, белье не выстирать, самим не вымыться… Нет, не хватило у него духа перечить Алхимику и Павлу, да и не послушают они его. «Что будет, то будет!»– решил он и, по-хозяйски взяв вожжи из рук Алхимика, пошагал рядом со своим рыжим коньком по направлению к карьеру.
… Мыловарщики вернулись только к утру. Не светились окна ни в одной деревенской избе. Когда отец вошел в избу, весь запорошенный снегом, я проснулась и увидела, как он подошел к столу и плохо слушающимися руками стал вытаскивать из мешка куски мыла и раскладывать их на разостланную льняную тряпицу. Он делал это медленно, и я считала про себя: один, два, три… Их было пятнадцать, пятнадцать кусков мыла! Такого мыла я после во всю свою жизнь никогда не видела: оно было белое, в ярко-голубые полосы и крапины, и от него шел непривычный, незнакомый дух. Сразу вся наша небольшая изба наполнилась этим духом. Мама стояла рядом с отцом, плотно сцепив руки на груди, и следила за каждым его движением.
– Анюта! – обратился отец к матери. – Испробуй, как оно?
Мама достала из печи чугунок с еще теплой со вчерашнего вечера водой, вылила ее в жестяной таз и сняла с гвоздя полотенце для рук, давно потерявшее свой настоящий цвет. Она намочила его в воде и намылила, а потом, бережно отложив мыло в сторону, стала тереть в руках это полотенце, оно хорошо отмывалось, белело!
– Ну, вот тебе и мыло, мойтесь, парьтесь, отстирывайтесь. Сегодня же и баню истопить надо, – устало проговорил отец. – Иди, Анюта, распрягай коня, подкинь ему сена, а я – спать, спать, ноги не держат…
К вечеру баня была готова, ее топили Алхимикова Файка, Павлова Гелька и моя мама. Им помогали дети, которые постарше. Дел было много, и всем находилась работа. Павлова Гелька прикатила из своего двора еще одну здоровую кадку: надо же нагреть воды столько, чтоб всем хватило, чтоб на три семьи… Одних ребят набиралось полтора десятка, да взрослых еще сколько. Баню топить было весело и интересно. Мы, мелюзга, здорово мешали, матери покрикивали на нас, но не гнали. Гелька сказала: «Пущай приучаются к жизни! «И мы, осмелев после таких ее добрых слов, старались: то норовили лишнее полено в топку затолкать, то, приоткрыв крышку на бочке, окунали озябшие ручонки в воду – почти кипяток – и норовили как можно дольше продержать их в этой воде. Но у нас полено отнимали, от бочки прогоняли и шлепали пониже поясницы, да не больно шлепали, и нам было очень весело: как же – баня! – радостное событие в нашей ребячьей жизни…
Когда мужчины и мальчишки вымылись, наступил черед женщин и нас, бесштанной мелюзги. На нашу долю оставались две полнехонькие кадки горячей воды и кадка студенки. Мы разделись в предбаннике, сбросив с себя незатейливую одежонку, и ввалились в баньку с таким восторженным визгом и шумом, что банька стала похожа на пчелиный улей перед ненастьем. Мы гудели на все голоса, брызгались водой и смеялись беззаботно и радостно до тех пор, пока наши матери не стали нас по очереди вылавливать, подтаскивать к тазу с водой и, намочив наши лохматые головы, намыливать их диковинным бело-полосатым мылом. Дикий ор, который мы устраивали, когда мыло попадало в глаза, ни у одной из матерей не вызывал снисхождения и жалости: они с азартом скребли головенки детей жесткими крепкими пальцами, смывали теплой водой, намыливали еще раз, и процедура повторялась. Не меньше досталось и нашим телам. В ход шла вехотка-рогожка, от которой кожа горела огнем. Но вот – ушат воды на голову, и марш в предбанник! Ага, как бы не так! – в предбанник: это для того, чтобы, натянув на себя чистые рубашки, сидеть там и ждать, ждать, ждать… Но нам не хотелось ждать. Изгнанная в предбанник мелюзга вывалилась из бани и ныряла в сугробы чистого белого снега, каталась и купалась в этом снегу, не чувствуя ни страха, ни холода, до тех пор, пока одна из матерей, выскочив из бани с безлистым березовым веником в руках, не загоняла нас, изрядно похлестывая, опять в баню и там вновь окатывала горячей водой всех подряд – и своих, и чужих…
За нами приехал отец на своем коньке, запряженном в сани. Мы, напялив на себя чистые рубашки, попрыгали на шуршащее сено, прикрытое рябушкой – самотканым покрывалом, сбивались в комок, и отец, накрыв всех разом своим большим дорожным тулупом, вез нас домой. У избенки Михеихи он остановил коня. Приподняв тулуп, отец окликнул меня и велел сбегать к бабке Михеихе, позвать ее в баню да отдать ей малый сверточек: я его ощупала и поняла, что в тряпицу завернут кусок мыла.
– Если спросит, где взяла мыло, скажи: «Это еще при царе Горохе у отца было, сберег…»
Я мигом шмыгнула на крыльцо, пробежала сени и, влетев в избу, громко позвала:
– Бабка Михеиха! Тебя в баню мыться зовут, вот тебе и мыло от царя Гороха…
В ответ – ни звука.
О проекте
О подписке