Впрочем, ей, как всегда, повезло (это было в ее стиле). Когда она приехала, адресат был еще жив, хотя уже не совсем здоров, и совершенно не представлял, кому завещать квартиру. И кого полюбить последней, исступленной стариковской любовью, которая отдалит подступающую смерть или хотя бы сделает чуть теплее ее ледяное дыхание.
Правнучку он принял и полюбил. И успел еще записать на нее квартиру, и успел еще порадоваться, что больше не одинок, – прежде чем начал забывать, кто она, и называть ее то Лизой, то Валей, то Соней, а потом и вовсе перестал замечать ее присутствие, снова погрузившись в одиночество. В кромешное одиночество Начала и Конца.
Девчонка ухаживала за ним плохо, так что со стариком приходилось сидеть мне, почти круглыми сутками…
…Чтоб тебя. Чтоб тебя. Чтоб тебя. Я спускался все ниже и ниже, а Квазимодо все стоял у двери, за которой осталась она. Он стоял, охранял и сопел. Как собака. Как маленький зловредный мопс. Когда я спустился на первый этаж, он окликнул меня.
– Слушай, погоди! – Он перегнулся через перила и практически повис вниз головой (замысловатая геометрия его лица от этого, впрочем, не сильно изменилась). – Постой…
– В чем дело? – Я был холоден и корректен. – Мне пора.
– А ты это… куда ты пойдешь?
– Домой.
– У тебя есть дом? – На его чудовищной физиономии отражалось что-то вроде сожаления.
– Есть, конечно.
Достоинство. Главное – сохранить достоинство. У меня есть дом. Пустой дом. Но он у меня есть.
– Что, настоящий дом? – Два разных глаза уставились на меня с одинаковым изумлением.
– Ну… естественно. Настоящий. А какой еще может быть дом? Игрушечный, что ли?
– Они сказали, что дома перестали быть домами.
– Кто сказал?
– Папа и мама. Они сказали, что больше не могут так жить. Они сказали: когда дом горит, смелые выпрыгивают из окна – и иногда выживают, трусы остаются – и гибнут в пожаре.
– В каком пожаре? Что ты мелешь? – Я на всякий случай принюхался, но это было явно лишним. – Этот дом никогда не горел!
Я такие вещи нутром чую. Пожар, даже маленький, не проходит бесследно. Да, стены можно заново покрасить, потолок побелить… Но пожар оставляет на доме клеймо. После пожара дом, сколько ни ремонтируй его, меняется навсегда – как меняется человек, перенесший клиническую смерть или тяжелый инсульт. Запах гари со временем выветрится… Но запах страха, запах несчастья и боли впитают стены. Запах ада.
На таких домах остается адская метка. В таких домах лучше не жить.
Но здесь-то, слава богу, никакого пожара отродясь не было. Это уж точно.
– Ну, я не знаю. – Квазимодо наморщил свой лоскутный лоб и потянул носом. – Пожара действительно не было. Не знаю… – он явно был в замешательстве. – И все же они именно так сказали.
Мне вдруг стала совершенно безразлична вся эта история с его родителями. Неинтересно, куда они делись, от какого такого «пожара» спасались, как и зачем надругались над собственным естеством и что с ними сталось сейчас. Так бывает. Не понимаешь чего-то, не понимаешь, умираешь от любопытства, силишься понять – а потом, когда ты уже в полушаге от разгадки, вдруг устаешь. И уже не хочешь ничего знать.
Я больше не хотел знать.
Мы оба помолчали немного. Квазимодо, кажется, напряженно о чем-то размышлял. Я просто стоял, из вежливости или от усталости не решаясь уйти во второй раз… Впрочем, нет. Было еще кое-что, мешавшее мне сдвинуться с места. Муторное, сосущее ощущение чего-то некстати забытого. Очень важного – и упущенного. Оно у всех бывает такое ощущение.
Как правило, оно верное.
– А где твой дом? – спросил он.
– Козьи Болота…
– Чего?!
– Улица Спиридоновка, – поправился я. – Дом двадцать шесть, второй этаж, квартиру не скажу…
Еще произнося адрес, я с облегчением понял, что нащупал, поймал наконец это выскользнувшее, оставившее во мне тревожную пустоту «что-то». Да, я действительно упустил одну очень важную деталь: я ведь понятия не имел, как идти домой.
Я прекрасно помнил, как он выглядит снаружи – извилистый мой, несимметрично-гэобразный, грязно-желтый дом в шесть этажей. С аркой. Во внутреннем дворике, если войти в эту арку, – небольшой сад. Тропинки из камушков – зимой их не видно под снегом, малюсенькие клумбы – на зиму их прикрывают полиэтиленом и картоном, деревянные скворечники, в которых никогда не живут скворцы, нити засохшего плюща, тянущиеся от дерева к дереву… И по стене тоже вьется плющ, аж до третьего этажа…
Ту часть улицы, на которой стоит мой дом, я тоже прекрасно помнил. Я видел все это очень четко – как на фотографии… Только вот где искать эту фотографию, я не знал.
– Ты дорогу помнишь? – спросил он, точно прочтя мои мысли.
– Нет.
– Ты что, первый раз сегодня из дома вышел?
– Да, – соврал я.
На самом деле – второй. До этого я уже выходил – давно, очень давно… Но мне вовсе не улыбалось откровенничать на эту тему с первым встречным.
– Ну ты даешь! – Он оглядел меня с ног до головы с явным чувством превосходства. – Не-е, так нельзя. Как же без тренировок? Я вот делаю вылазки. Раз в неделю – обязательно. Волю в кулак – и… Свой район надо знать – я так считаю. Потом тогда, если что, не пропадешь. Если что, знаешь хотя бы куда…
– Если «что»? – переспросил я.
– А?
– Ты говоришь: «если что». Это ты о чем?
– Не, ну я так… Ну, мало ли… Вдруг что случится: выселят там или еще что… Всякое бывает – от сумы да от тюрьмы, как говорится… Ладно. Ты постой пока здесь, не уходи. Я тебе сейчас карту принесу. А то заблудишься.
Он скрылся в квартире, оставив входную дверь чуть приоткрытой. Из щели сочился слабый электрический свет – и еще неразборчивые голоса и смех. Я зажмурился, пытаясь различить в этом гомоне ее смех, ее голос, – но она молчала. У меня вдруг заныло сердце, так сильно, что стало трудно дышать. Хоть бы она что-нибудь говорила. Хоть бы услышать еще раз…
Он снова вышел ко мне с какой-то картонкой в одной руке и ключами – кажется, от машины – в другой. На картонке был нарисован паук с идеально круглым животом и спутанными разноцветными лапами.
– Так, держи… Это – карта подземелья. Карты города я не нашел, но у моего в машине должен быть атлас дорог… Да, атлас подойдет. Тем более там еще в конце список улиц – короче, все что хочешь можно найти. Я сейчас сбегаю принесу.
– На улицу?!
– Угу.
Он засеменил вниз по ступенькам. Хлопнула входная дверь – он действительно выскочил на улицу. Я как-то сразу простил ему побои и плохой прием. Я вот… Я бы никогда не вышел из дома, чтобы оказать кому-то услугу. А этот – из-за какой-то там карты…
– Тебе что, совсем не страшно выходить? – спросил я, когда он вернулся.
– Теперь уже нет. Просто слегка не по себе – ну, самую малость, и все.
Я еще раз внимательно на него посмотрел. Что за чертовщина? Он совсем не походил на отчаянного смельчака, усилием воли победившего свою природу. Он был туповат, хамоват, по подростковому неуравновешен, вернее, как-то неприятно разболтан: от вялого, сонливого оцепенения в считаные секунды переходил к нелепой, суетливой активности – и обратно. Словом, абсолютно ничего героического в нем не было. Но: он на моих глазах сделал то, что сделал, – совершенно спокойно, как ни в чем не бывало, без паники и дрожи, вышел на улицу и вернулся обратно. Что отличало его от меня?..
Любопытство вернулось.
В первую очередь его отличало от меня то, что он был страшен. Действительно страшен. Возможно, он таким и родился – рождаются же время от времени уроды! – и все же чутье подсказывало мне, что его внешность была, так сказать, благоприобретенной. И что она имела какое-то отношение к этому самому пожару, которого никогда не было.
Когда-то кто-то за что-то его изуродовал… Кто? За что?
Да, любопытство вернулось. Или я просто оттягивал свой уход?..
– Кто тебя так? – Я выразительно покосился на его лицо.
– Как?
– Я имею в виду – кто это с тобой сделал?
– Что «это»? – Он озадаченно заозирался, оглядел свои руки и ноги и непонимающе уставился на меня.
Неужели действительно не понимает?
– Твое лицо… – Я уже десять раз пожалел, что затеял это разговор, но идти на попятную тоже было неловко. – Оно такое… ну, ты ведь знаешь…
Он вдруг засмеялся. Веселым таким, искренним смехом. Как будто я удачно пошутил – нет, даже не так: как будто я поскользнулся на банановой кожуре.
– А ты… ты… на себя-то посмотри, – заливался он. – Красавец!.. Ты себя в зеркале вообще видел?
От его слов у меня вдруг с новой силой заныло лицо – как будто от удара.
– Не видел. У меня в доме все зеркала завешены. Человек умер.
– Старик?
– Старик. А ты откуда?..
– По тебе видно.
– А, ну да, конечно… Что, пока заметно?
– Заметно. Хочешь, зеркало притащу?
– Нет, – быстро сказал я. – Да.
– Так я не понял: нести зеркало?
– Неси.
Он сунул мне в руки атлас дорог и снова юркнул в квартиру. Практически тут же вернулся с аляповатой позолоченной пудреницей:
– На, глядись быстрей, пока девки искать не начали – они все время морды себе этим порошком мажут…
Открыл и протянул мне.
Я посмотрел в замусоленный, покрытый розоватой пудрой зеркальный круг.
Мое лицо все еще походило на лицо старика – но как-то в целом, приблизительно, точно это был набросок: огромный, исчерканный морщинами лоб, горбатый, точно в двух местах переломившийся, нос, седые кустистые брови, бесцветные пухлые губы… А женские черты, ее черты, уже явственно проступали – в мелочах и деталях. Рот приобрел свойственное Даше капризное выражение, на левой щеке, ближе к уху, появились две маленькие родинки, кожа стала гораздо розовее, чище и глаже, чем была у старика; пушистые, рыжеватые ресницы – ее, ну и главное – ее, уже совсем ее глаза. Большие, бархатисто-карие, но слишком уж близко посаженные и слишком глупые – как у веселой мартышки…
Одним словом, вид у меня был довольно нелепый – полудевка, полудед, – но все же не то чтобы отталкивающий и, главное, вполне объяснимый. Естественный переходный этап: старик умер, единственная правнучка осталась: я, соответственно, меняю свой облик. Это ведь нормально: новая хозяйка – новое лицо. Ее лицо…
Все еще любуясь на себя в зеркало, я вдруг обнаружил, что при этом излагаю все свои соображения вслух. А он тихо смеется. Пофыркивает.
– Что тут смешного?
– На самом деле – ничего. – Он вдруг стал серьезен. – Совершенно ничего смешного. Ты вот просто представь себе, ну, на минуточку, что хозяин – не один, не два и не три. Что их пять, десять, пятнадцать, семнадцать! Что они сменяются каждые две недели! Что одни приезжают, а другие уезжают, и кто-то кого-то приводит, а кто-то уводит, и неизвестно, надолго, навсегда или на пять минут, и что ведь черт ногу сломит, и не поймешь, кто здесь просто ночует, а кто живет, и какие у них между собой отношения: кто действительно главный, а кто так, под ногами болтается! Это все у них называется знаешь как? – С вопросительной интонацией его голос не справился, визгливо сорвался. – Это называется сквот. Такая очень модная коммуналка. Они тут все типа хозяева. – Он перевел дыхание и продолжил совсем уже пискляво: – И еще детей, гады, рожают! А у меня рожа не казенная – под каждого меняться! Вот дождусь потепления и уйду отсюда к чертям собачьим!
– Куда ж ты уйдешь? – сочувственно спросил я.
Он молча забрал у меня пудреницу и внимательно посмотрел на свою образину. Жутковато оскалился – не то улыбнулся, не то заинтересовался особенностями своего прикуса.
– К маме и папе уйду, – сказал он после долгой паузы. – На улицу.
Мне стало его совсем жалко.
– Говорят… – Квазимодо мечтательно уставился в пространство. – Говорят, на улице все становятся похожи сами на себя… И у всех на лице отрастает седая шерсть…
– Моя бабушка как-то рассказывала про седую шерсть, – ответил я, чтобы его подбодрить (она и вправду рассказывала, но мне казалось, что это просто легенда).
– Что? – заинтересовался Квазимодо.
– Она говорила, такая шерсть вырастает, если долго жить в доме одному. Без хозяина.
Квазимодо понимающе кивнул.
– Но вообще-то это чушь, – зачем-то брякнул я, разрушая тем самым весь психотерапевтический эффект. – Я жил дома один целых три года, и никакой шерсти у меня на лице не выросло.
– А когда это было?
– С сорок первого по сорок четвертый год.
– Кажется, была война?
– Да.
– И ты ждал кого-то с войны?
– Конечно, ждал.
– Может быть, ты очень ждал и поэтому не чувствовал, что один? Может, ты просто знал, что это временно? Что они вернутся? Может, поэтому шерсть не выросла? Может быть…
– Может, – покладисто прервал его я. – Все может быть. А теперь мне пора.
Ну конечно, я ждал, что они вернутся! Что все они вернутся – и Лев из своей Казани, куда эвакуировали Академию наук, и Лиза с Валей из своего Казахстана, и моя мать, которая уезжала вместе с Лизой и Валей с таким же обреченным лицом и так же молча, как за два года до этого, уходил мой отец…
Но вернулись не все. Вернулся Лев, худой, спокойный и безразличный днем, а ночью бредивший ураном, дейтерием, клопами и иногда Соней. Вернулась Валя – злая, жалкая, готовая к компромиссам. Некоторое время они еще склеивали, неловко и равнодушно, как аутисты аппликацию, свою разорванную совместную жизнь – пока я самолично не взял в руки ножницы…
А Лиза не вернулась, и моя мама тоже. Я старался себя убедить, что она просто осталась с Лизой и маленькой, а не сгинула в промозглом товарняке, еще по дороге туда – но проверить никак не мог, и поверить тоже. И, вспоминая о матери, всегда с ужасом ловил себя на том, что думаю о ней как о мертвой.
Он пошел провожать меня до подземелья, добрая душа. Всю дорогу я семенил, вцепившись ему в плечо и практически не открывая глаз. На улице страшно. У меня не было сил храбриться и притворяться. На улице страшно. Ну что я могу поделать? Страшно.
У входа в подземелье мы остановились. Он достал картонку.
– Так, значит, смотри. Мы сейчас здесь… – ткнул по-детски обкусанным ногтем в одно из сочленений рыжей паучьей лапы. – Станция «Новые Черемушки». А тебе нужно вот сюда. «Маяковская». На зелененькой лапке. Это значит, тебе нужно…
– А там очень глубоко? – Я кивнул на вход в подземелье.
– Очень, – без всякого сочувствия подтвердил Квазимодо. – Тебе нужно сделать пересадку на «Третьяковской», вот здесь, и перейти на… Эй, ты глаза-то открой, кому я показываю! …Перейти на «Новокузнецкую». И ехать до «Маяковской». Ты понял?
– Да. А там темно?
– Нет, там довольно светло. Электрическое освещение.
– А ты там был?!
– Был. Один раз. Да ты не бойся, там все довольно просто. Сейчас я тебе расскажу. Если будешь все делать по их законам – с тобой ничего не случится.
– А если случайно нарушу?
– Тогда… ну не знаю. Может случиться все что угодно. Так что ты уж лучше не нарушай. Значит, так… – Он наморщил лоб и затараторил каким-то бесцветным монотонным голосом: – Держись руками за поручни, стой справа, проходи слева, не беги, не сиди на ступеньках, нигде не задерживайся, придерживайся всегда правой стороны, не прислоняйся ни к каким дверям, при обнаружении бесхозных вещей немедленно убегай.
– Так бегать же нельзя?
– Ну, уходи быстрым шагом…
– Я все это не запомню.
– Ничего. Там есть такой специальный голос – он все время зачитывает законы вслух. И еще там все везде написано. Ты, главное, читай внимательно вывески – и не пропадешь. Всё понял?
– Да. Слушай… Скажи честно: там очень страшно?
– Страшно. Но вполне терпимо. Ты, главное, постарайся представить, что это просто такой большой дом. Не думай, что он под землей. Когда сильно грохочет, зажимай уши. Ни в коем случае ни к чему не прикасайся. Даже если очень красивая вещь, блестящая там, ну или, я не знаю, просто тебе понравилась – не трогай, это, скорее всего, приманка, она может взорваться. Там, говорят, все взрывается… Так, еще что… не думай про крыс. И на людей не смотри. Это не закон – в принципе смотреть можно, но я тебе просто очень не советую. У них там становятся такие лица… Такие… Ладно, не могу описать. Но ты лучше не смотри, и все… – он умолк и некоторое время деловито листал атлас Москвы. – Ага, нашел. Это уже если… то есть когда ты выйдешь наружу. План местности. Вот, смотри. Большая Садовая, поворот налево – Малая Бронная, та-а-ак. Большой Патриарший переулок… вот она, твоя Спиридоновка! Почему ты, кстати, про какие-то болота говорил? Пруды тут вот, да, вижу, на карте… Патриаршие пруды… А болот никаких нет.
– Раньше были, – одеревеневшими губами сказал я. – Раньше это место назвалось Козьи Болота.
– Когда раньше?
– Давно, – отрезал я. Подземелье наводило на меня ужас, и читать ему лекцию по истории настроения не было.
На «Маяковской», уже у выхода из подземелья, я ненадолго остановился, чтобы перевести дух. Кажется, там, внизу, я все сделал правильно… но очень устал. Шея, спина и лоб были мокрыми от пота, сердце колотилось с какими-то угрожающими всхлипами. Я прислонился к мраморному парапету и запрокинул голову.
Потолок был очень странный. Этакий купол, выстланный мелким желтым кафелем. В центре купола красовался большой круг с примитивной, точно сделанной умственно отсталым ребенком, мозаичной картинкой: грязно-бурые облака на грязно-синем фоне. В другом конце потолка из кружка поменьше вылезала радуга совершенно невообразимых цветов: с правилом «каждый охотник желает знать…» ребенка явно никто не ознакомил. Еще там был треугольник с каким-то совсем уж абстрактным сине-красным не то небом, не то извержением вулкана… Но самое странное – по потолку были разбросаны, абсолютно бессистемно, отрывки из стихов Маяковского и просто отдельные слова.
Маяковского я в свое время читал много – в домашней библиотеке имелось полное собрание сочинений, – так что цитаты узнал. На выходе из подземелья, кляксами разбрызганные по потолку, они смотрелись более чем странно.
«И небо, в дымах забывшее, что голубо», – гласила центральная надпись.
«Прочел я зовы новых губ» – чуть сбоку. Рядом с «зовами» разместилась почему-то аршинная буква «Я». «На чешуе жестяной рыбы» уехало в противоположный конец потолка. Гигантское «ХОРОШО!», вообще ни к чему, кажется, не относящееся, растянулось на несколько метров. Похоже, умственно отсталый ребенок, оформлявший здесь интерьер, поразвлекся на славу.
На самом видном месте располагались строки:
Серьезно.
Занятно.
Кто тучи чинит,
Кто жар надбавляет солнцу в печи…
И чуть ниже:
Все в страшном.
Этого стихотворения я не знал. Все в страшном? Как это понять – в страшном?..
Я пошарил глазами по потолку и наконец обнаружил одиноко висящее «порядке».
– Все в страшном, – повторил я про себя и выбрался наружу.
– …Мне страшно, страшно, когда ты так говоришь! – взвизгнула Валя. – И вообще, я не пойду теперь никуда! Плевала я на твою «Маяковскую», и на колонны, и на глубокое залежание!
– Не залежание, а заложение, – машинально поправил Лев.
– Хватит меня учить! Иди девку свою учи!
– Валя!..
Был сентябрь, тридцать восьмой год, выходной, листья, солнце и впервые за несколько дней тепло; они собирались прогуляться пешком до новой станции метро, но уже в дверях увязли в очередной ссоре.
– …Не пойду я с тобой!
– Не хочешь – не ходи, – сквозь стиснутые зубы прошипел Лев. – Только не вопи ты, ради бога, как резаная на весь подъезд. Соседи услышат, неудобно.
– Что тебе неудобно?! А по бабам бегать тебе удобно?
– Я сказал: не ори. Постыдилась бы – перед посторонними людьми…
– А мне стыдиться нечего! Стыдиться тебе надо! И не перед посторонними – плевала я на твоих посторонних! – а передо мной вот! И перед ребенком твоим!
– Да тише ты!
– А ты меня не утихомиривай, тоже мне, интеллигентный какой нашелся!
– Да уж поинтеллигентнее некоторых, с хлебозавода!
– Да как ты смеешь?…
– Между прочим, папочка, – противным голосом вклинилась в скандал двенадцатилетняя Лиза, – у нас в стране труд рабочих на заводе все уважают.
– А тебя не спрашивают, – отвернувшись, выдохнул Лев.
– Да уж, не спрашивают! – снова перехватила инициативу Валя. – Ни ее не спрашивают, ни меня! Действительно, зачем тебе нас спрашивать, кто мы такие?.. Лиза, иди в свою комнату… Нам можно просто сказать: «Домой ночевать не приду». А мне страшно, когда ты так говоришь! Мы что – совсем тебе не нужны? Мы что – тряпки какие-то? Ноги вытер – и пошел, да? С Ландау своего пример берешь?
– Господи, какие тряпки?.. – Лев устало опустился на табуретку в прихожей. – Какие тряпки? Какие ноги? И при чем здесь Дау?..
– А что, ни при чем, да? Думаешь, я не знаю, что он вытворяет, этот ваш Дау, – и вас, кобелей, за собой тянет? Я знаю. Мне эта его Кора Дробанцева все-е-е рассказывала. Он своих шлюх прямо в дом приводит, а ее заставляет чистое белье им стелить! Это у него называется «теория счастья»!
О проекте
О подписке