На следующий день меня привели обратно в детский сад, который занимал второй этаж старого монументального здания в Комсомольском переулке, в центре Москвы. Оно было построено задолго до революции. Блестящие, бесконечные паркетные полы были полны опасности, как глубокие неизвестные воды. «Негде спрятаться», подумала я.
Страх и тревога разделённости с моей семьёй возникают в улитке моей миндалины Амигдалы. Сознание того, что я отделенный человек и разделена от других тонким слоем кожи, обжигает мою грудь. Детский сад-это идеологический подготовительный курс к коммунистическому будущему. Промытые и выжатые мозги, необходимы для будущего существования. Лозунг «Вперёд к победе коммунизма» был не понятен. Все остальные, как-будто понимали скрытый смысл этой шарады. Все кроме меня. Где этот самый коммунизм и как до него добраться?
Воспитательница-охранник читает рассказ в окружении крошечных стульчиков, в которых сидят крошечные люди и слушают советскую сказку о маленьком Ленине (полное враньё) и o мальчике Павлике Морозове – герое, который помог НКВД арестовать своего собственного отца – «кулака» – трудолюбивого независимого ни от кого фермера, который отказался подчиниться правительству, не от злобы, а от рассудительности. Кто лучше его будет обрабатывать его собственную землю кроме него самого?
Стучать на своих родителей, братьев, сестер и друзей было благородным делом. Один из детей, мальчик с темными вьющимися волосами поднимает руку. «Мой отец», сказал он, «делает дома книги». Учительница-охранница подняла бровь: «После чтения зайди ко мне в кабинет».
Павлики существуют везде, среди членов семьи, среди друзей, среди посторонних, которых мы не знаем, но они знают нас.
Воспитатель-охранник встает и подходит к моему маленькому стулу. Для нее очевидно, что я не слушаю. Я оказываюсь в углу комнаты у окна. Я теперь сама по себе, я не часть её аудиенции. Большие деревья за окном не обращают внимания на рассказ про Павлика Морозова. Я продолжаю смотреть на деревья. «Я уже знаю, что существую».
Воспитательница пытается изменить уникальный порядок моей генетической информации, закодированный в ДНК – тысячелетиями взаимоотношений разных индивидуумов между собой перед моим возникновением. Я сосуд полный таинственной смеси, которую она пытается разбавить коммунистической пропагандой и идеологией. Она хочет, чтобы я отреклась от своих предков, которые жили задолго до революции. Я часть длинной, нескончаемой цепи – вечности. Она не верит в вечность. Она верит в победу коммунизма.
Воспитатель-охранник старательно пытается сделать из меня картофельное пюре с подливкой или кашу, которые будут съедены ею и другими ответственными членами за обедом. Она кормит меня псевдолитературой день за днем, надеясь, что я проглочу эту коммунистическую белиберду. Она уверена, что белиберда превратит меня в ходячую агитку и я стану превращать остальных в картофельное пюре с подливкой или в кашу. Она чувствует моё внутреннее сопротивление. Она заставляет меня громко повторять: «Я такая как все, я такая как все, я такая как все». Она удовлетворена и думает, что выиграла. Она не знает, что думаю я. «Думай, но не говори» – учит меня отец. Я смотрю в окно. Надзирательница кричит: «Смотри мне в глаза бестолочь!» Я вижу её глаза. Они, как броня – чёрные, металлические, непроницаемые.
«В следующий раз, когда она попытается меня ухватить меня за воротник, я её укушу», – думаю я и мысленно добавляю: «стерву!».
Мы начинаем петь «Широка страна моя родная». Я хочу петь песню американских шахтёров «Шестнадцать тонн», которую я слышала под столом с пластинки моего брата. Я пою мотив про себя. Всем кажется, что я пою со всеми вместе.
Дома я снова вижу небо своими глазами-щелями. Оно безмятежное, торжественное и голубое. Я испытываю необъяснимое чувство, что являюсь частью этого неба. «Я эфир, я воздух, я звездная пыль». На Солнце больно смотреть. Я закрываю глаза. Появляются тёмные пятна, потом яркие радужные кольца поглощают меня. Мне кажется, что я теряю сознание.
Абстрактное мышление – ключ к искусству. Я формирую эмоциональную память своего присутствия в космосе. Я подвержена беспокойству и тревоге которые работают одновременно как защитники, так и разрушители. Я в огнедышащем кратере эмоций. Я слышу голос моего отца: «Учись передавать свои эмоции словам! Попробуй! Ну! На что они похожи? Кем ты себя чувствуешь? Богиней? Героиней? Жертвой? Предательницей? Садись, буду читать тебе мифы и сказки. Может, станешь психологом?». Я пытаюсь сосредоточиться, но не могу. Кто такой психолог? Прямо катастрофа!
У меня был брат. Теперь его нет. Мне было 15, когда в феврале 1972 года он покончил жизнь самоубийством. Он сознавал, что он был болен. И копался в советских анналах психиатрии, чтобы помочь самому себе.
Мой бедный брат никогда не понимал комплекса матери, который тяготел над ним и надо мной. Мать пыталась выжить сама и не знала или не хотела знать масштабы разрушений, которые она производила. Психика моего брата и моя психика были в её полном распоряжении, и брат мой не нашел иного выхода, как через смерть, чтоб стать счастливым и свободным. Он считал свою жизнь полным провалом.
Диагноз ему поставили в 17 лет. Безумные идеи у него появлялись задолго до того. Конкретно к нему кто-то обращался из телевизора, из радио, из космоса. Он генерировал эти невероятные мысли сознательно, ни у кого не находя понимания. Друзей, поддержки, ни каких-либо надежд у него не было. Будто проклятие какое тяготело.
Возникавшие в нем важные идеи были порядка того, что необходимо в жизни что-то «исправить». Все было не так в окружающем его мире. Однажды, во время стажировки в маленькой деревне, он перестал пить воду. Она была «заражена». Вместо этого он покупал в магазине бутылки пастеризованного молока или кефира.
Он придумывал множество необычных диет, ища оптимальное количество белка и фосфора для своего мозга, и питался тем, чего никто другой не смог бы есть.
Без особых соматических жалоб он обращался к врачам клиники с просьбой проверить уровень редких металлов и микроэлементов в его крови. Естественно, что получал отказ.
Меланхоличные стены психиатрической больницы «Соловьёвки», здания из желтой штукатурки, отделяли людей безумных от людей «нормальных». Правила посещения были строгими, исполнялись жестко. Посетители, как и больные, все время находились под неустанным наблюдением. Никто не исключал что члены семьи тоже люди сумасшедшие или могут сойти с ума в любой момент.
Чтобы навестить кого-то в сумасшедшем доме требовалась смелость и твердость духа. Безумие в тогдашней нашей стране воспринималось как почти антисоветчина. Советские граждане не имели права сходить с ума так как они жили в одной из самых благословенных стран мира. Поэтому тем, кто безумен, пощады не было. Точно так, как не было пощады слабым «дегенератам» во времена Третьего Рейха. Они оскверняли первосортную нацию, не могли быть полноценными членами общества, и их отправляли в лагеря уничтожения.
Коммунисты, как и нацисты, любили представлять себя чрезвычайно здоровыми, плодовитыми, красивыми людьми. Понятие красоты диктовалось государством. Скульптура Мухиной являла пример первосортных экземпляров тел советских женщин и мужчин. Наплевать на всем известный факт, что 1 % населения во всем мире рождаются шизофрениками, несмотря на политический строй и остальные предпосылки.
Знания нужно уметь использовать в контексте индивидуальности больного. Главное, научить больного, как с его заболеванием функционировать в жизни. Советской психиатрии было не до того. Она прозябала в зачаточном состоянии и была хороша только для изоляции неугодных. Судьба брата была предопределена. Побороть свой собственный невроз, поняв своё собственное подсознание хотя бы частично, удел гениев. Об этом говорил Карл Густав Юнг в своей лекции в 1938 году, которая была потом напечатана под названием «Четыре архетипа», том 9, Часть I.
Несмотря на болезнь, мой бедный брат к моменту своей смерти успел закончить Тимирязевскую академию, стал инженером системы водоснабжения, хорошо играл на фортепьяно, а на факультете геологической инженерии заканчивал последний курс.
В 1971 году он опять прокручивал свою старую идею – «исправить», и она приобрела новый безвозвратный курс. В тот день он кастрировал себя обычным хлебным ножом, заточенным до остроты испанского кинжала.
По рассказу моей одноклассницы, которая жила в нашем доме, милиция приехала по звонку из местной поликлиники, чтобы отыскать отрезанную часть тела. В это время мой брат, без сознания, уже был в машине скорой помощи по дороге в больницу.
Моя мама подходила к нашему дому, возвращаясь из кинотеатра. Вокруг подъезда и на лестнице, ведущей в нашу квартиру, была толпа соседей. Ей потребовалось некоторое время, чтобы понять, что объектом внимания толпы была именно наша квартира. Дверь в квартиру была взломана. В ней милиция, с привлечением понятых, вела обыск. Как оказалось, на предмет обнаружения части тела моего брата. Высокий офицер милиции подошел к моей маме и спросил, не она ли мать пострадавшего. Ещё откуда-то сбоку к маме двигался другой офицер. Он сильно потел, держа в руках мешок со льдом. На прозрачном льду лежало нечто, это был отрезанный пенис.
Пенис моего брата лежал неподвижно в мешке со льдом, а толпа вокруг моей матери сжималась все теснее. Матери удалось, наконец, протиснуться в квартиру. Лужа крови посреди комнаты уже потемнела. Кровавые следы вели на кухню, потом – к входной двери. И просматривались на лестничной площадке.
Толпа кипела разнотолками: почему, черт возьми, мой брат себя кастрировал? Но главный вопрос был в том: использовал ли он анестезию?
По-видимому, он был потрясен возникшим сразу столь обильным кровотечением. По следам было видно, что он пересек комнату, остановился на секунду на кухне, схватил полотенце, чтобы зажать хлеставшую кровь, и выбросил свой бывший член в помойку.
Такого сильного кровотечения он, конечно, не ожидал. Внезапно до него дошло, что теперь ему придется иметь дело с последствиями своего поступка, которые казались ему куда страшнее самого акта. Потеря крови вызвала головокружение и тошноту. С минуты на минуту могла вернуться мать – и это было самым страшным. Придавливая рану грязным кухонным полотенцем, он в панике на выбросе адреналина пробежал три квартала до ближайшей поликлиники. Ворвавшись туда, он потерял сознание. Персонал вызвал скорую помощь. Его отвезли в институт Склифосовского.
– Гражданка, мы нашли это в помойном ведре под раковиной, – продолжал офицер. – Хирурги в Институте Склифосовского ждут.
Мама смотрела, ничего не видя. Когда милиция начала спускаться по лестнице, она поспешила за ними и выскочила на улицу. Сирена заглушила просьбу моей матери – взять её с собой. Она пробежала пару метров за машиной, потом вернулась к подъезду и села на тротуар. Мысли её унеслись в 1941 год, когда мой брат умирал от дизентерии в поезде во время эвакуации из Москвы в Алма-Ату. Она шептала: «Мой мальчик всегда был очень болезненным ребенком».
Утешить друг друга мои родители не могли. Мама, казалось, не хотела, чтоб ее утешали. Она ненавидела всех, кто пытался ей помочь. Но как пережить это безумие она не имела понятия.
Я приехала из летнего лагеря через три дня после этой катастрофы. Лицо моей матери было опухшим, в глазах страх. Общаться со мною она не могла.
Отец прилетел из Азии на самолёте в тот же вечер и тут же ушел в запой. Он заснул непосредственно в ванной, заткнув верхний сток головой. Нижний сток был закрыт пробкой. В течение нескольких часов вода бежала через край. Наконец, он проснулся и выпрыгнул из ванны, будто в ней был аллигатор или бомба. Я слышала как он сквернословя пробежал через гостиную.
Утром деревянные полы нашей квартиры стали похожи на дюны пустыни Кара-Кум. Деревянные доски вздулись, образовав волны. С треском они падали на чёрную смолистую поверхность бетонного основания, когда я на них наступала. Журнальный столик поднялся в воздух. Я попыталась добраться до ванной и упала, защемив моё правое ухо между досок паркета. На карачках я добралась до ванны. Дома не было никого.
Когда мои родители вернулись, я спросила, где мой брат. Они мельком глянули друг на друга, и мой отец сказал, что произошел несчастный случай, и что у брата моего была травма нижней части живота. В воздухе чувствовалось, что происходит что-то непостижимое. То, что мой брат жив, и что теперь он «в безопасности» в больнице, не звучало обнадеживающе.
Выписали брата из Склифосовского через две недели в пятницу. Никаких вопросов мы ему не задавали. Говорили о погоде, о возможности уехать жить в деревню. Мой брат в разговорах участия не принимал.
Он заметно похудел, был бледен, и, повернувшись лицом к стене, подолгу лежал на софе. Первую ночь после выписки он спал. Я вглядывалась в тёмноту и прислушивалась к его дыханию.
В понедельник утром он ушёл на работу, но подозрительно долго не возвращался. Оказалось, что сослуживцы на работе от него шарахались, бросали косые взгляды, старались его избегать, или попросту игнорировали. Остаток дня он провёл в библиотеке. Во вторник он остался дома.
О проекте
О подписке