Желание освободиться от хлорки, въедливого внимания матери, пьяных поэтов, лживых оптимистичных новостей и однообразно скучной советской пропаганды, ежедневно несущейся из радиоприемника, подспудно накапливалось и оформлялось в расплывчатую цель, все больше обретавшую конкретность. Я мечтала вырваться на волю, хотя прекрасно понимала, что до шестнадцати лет, когда выдают паспорт, это не удастся.
Влияние нашей мамы было беспредельно. Она неотступно следила за каждым нашим шагом, и, как мы с братом ни старались, угодить ей полностью было нельзя. В лучшем случае удавалось услышать: «Ну, скажем, ничего». Как ротный командир, желая добиться послушания, вселяет в зеленых новобранцев чувство вины, так и наша мама, без потуг на аналогию, умудрялась делать с нами нечто подобное, и, видит Бог, ей это удавалось. В арсенале её инструментов для воздействия чувство вины было основным рычагом контроля. Мы с братом были единственным «всем», чем она владела безраздельно. Наше послушание было смыслом её жизни и льстило её чувству собственного достоинства.
Недремлющее око нашей матери бдительно наблюдало за нами даже в её отсутствии. Её влияние на все наши помыслы и поступки сделалось нашим неотъемлемым бременем с рождения и до последних дней.
Я поняла довольно рано, что придется нести этот крест, даже когда её не станет.
Мой отец был эксцентрик. Его поведение и ход мыслей не вязались с принятыми нормами. Он катался на фигурных коньках, был акробатом, носил странную одежду – главное его требование к одежде было удобство – он часто шил её сам. Ко всему прочему, он был поэтом. Оригинальности ему было не занимать. Также, он что видел, то и говорил. Ход его мыслей шёл по прямой, минуя социальный лабиринт. Он был как бронепоезд без тормозов, неудержимый на ходу, чьи колеса мощно вращались, сметая всё на своём пути. Взрывные реплики, губительные шутки походили на обломки сломанной бритвы, невидимые, острые и болезненные. Он легко создавал социальную путаницу и страх повсюду; все чувствовали, что он готов ляпнуть в любой момент что-то невообразимое. Как следствие – он остался совершенно один. До конца своей жизни мой отец летал по своей собственной траектории, как птеродактиль в джунглях советского Мезозоя.
Вполне закономерно – жизнь моего брата оборвалась рано. Да и я сама, немало лет назад, лишь чудом не рассталась с этим миром.
Мой брат всегда, каким он видел идеал, стремился к совершенству. И находил для достижения его свои особо уникальные пути.
Однажды он подрезал острым ножом свои пальцы, чтобы сделать их миниатюрнее. Они должны были свободней бегать между черно-белых клавиш пианино, тем самым облегчая игру на инструменте его собственные джазовые композиции. По клавишам струилась кровь, а брат мой все играл, пока домашние не отвезли его к врачу.
Уже в сознательном, зрелом возрасте он собственноручно отрезал свой половой член, повинуясь беспрекословно командам злого голоса, который время от времени звучал у него в голове.
А еще через полгода он покончил жизнь самоубийством в сосновом парке на улице Кравченко, повесившись на бельевой веревке с паспортом в кармане и запиской: «Ухожу из жизни добровольно, так как она не оправдала моих надежд».
Мне до сих пор мерещится, что мы могли его спасти.
Со мной же ничего радикального и рокового не происходило. Правда, однажды я выпала в ластах из окна третьего этажа. Причиной было спиртное. Я выпала, но не разбилась до конца. Судьба подарила мне новый шанс, вторую жизнь.
Но возвратимся к первой моей жизни. Её начало состоялось в Октябре, одиннадцатого дня. Около пяти утра я неумолимо двигалась по тугому негибкому вагинальному каналу матери. Мой мозг, беспомощно хлюпавший при каждой схватке, принял овальную форму, когда я вдруг удосужилась застрять. При невозможности использовать руки или ноги, со ртом, полным белого липкого безвкусного вещества, я все боролась и боролась, не беря во внимание, что моя мать устала от этого процесса. Белая клейкая паста, изобретательно созданная природой, чтобы защитить меня от бессмысленного глотания околоплодных вод, все глубже и глубже проникала в мое горло. Акушерка наконец поняла, что схваток не было уже два часа.
В 6 часов утра её хриплый уверенный голос произнес: «Арест родов. Немедленно начните внутривенное вливание – Окситоцин 4 мг. Повторять каждые 4 часа, пока схватки не начнутся опять, пока не станут прогрессировать, и пока голова ребёнка не покажется в промежности».
Большое чудо, что в восемь часов пятнадцать минут на окситоциновом экспрессе я прибыла в этот мир. Первый мой вдох добровольно я категорически отказалась сделать. В 8:20 утра меня жестко отшлепала по моей синей заднице акушерка, крепко знавшая свое дело. «Никто не умирает, когда дежурю я», – сказала она убеждённо, свирепо скалясь златозубой улыбкой.
Действительно, я вдохнула воздух в мои спавшиеся легкие, и умудрилась выдохнуть без проблем к всеобщему удивлению. Меня не показывали моим родителям в течение 3 дней – обычная практика в России. Для блага моего, для блага моей матери, для блага государства.
Отец приехал в «стерильную атмосферу» родильного дома в пижамных штанах, тапочках и самодельной шубе из овечьей шкуры. Он только что проснулся. Медсестре он грозно сказал: «немедленно покажите мне мою дочь».
Неожиданное появление моего отца привело команду медсестёр в движение. Они стали лучше обо мне заботиться. Называли отца полным именем – Юрий Петрович каждый раз, когда он появлялся в палате. Одна из медсестер была особенно добра и предложила ему кофе с молоком.
Рутину он освоил очень быстро. Натягивал на рыжие свои усы стерильную маску, оставляя только щелочки для глаз – прожекторов, которые, с ярким сапфировым блеском, пристально, смотрели через стеклянное окно в мою кроватку.
Один глаз моего отца всегда подмигивал из-за тика, который он приобрел в результате взрыва мины, почти мгновенно убившей его первого фронтового друга Тростина. Шрапнель разворотила Тростину живот и кишки его стали выпадать. Несчастный пытался запихнуть их обратно. Доли секунды, ставшими веками, Тростин боролся со своими кишками на глазах моего отца, пока не упал на зеленую траву, и затих. Случилось это в начале немецкого вторжения и оставило в сердце отца глубокий рубец.
После того, как отец увидел меня в первый раз, он очень взволновался. От мысли, что я могла быть не его. Пытаясь найти ответ, он долго всматривался в моё сморщенное лицо. С тревогой он понял, что ответа пока нет. И испарился на пять дней.
О его местонахождении только гадали, когда он появился снова. Овечье пальто пропало без вести, руки его дрожали, но в мыслительном процессе была ясность. Из кармана его брюк, остатки пиршества, торчали огурец и сардина и, как вспоминала моя мать, они воняли.
Момент, однако, был бесспорно исторический. Отец твердо решил, что я его дочь, потому что у меня были огромные руки, точь-в-точь как у него. И тотчас в голове его родился план: если я чудесным образом выживу, со мной будут обращаться, как с солдатом в греческом городе Спарта в 650 году до рождества Христова. И я стану выносливой и непобедимой.
По свидетельствам очевидцев, выглядела я уродливо. Косая, от слабости глазных мышц, с овальной головой, покрытой, поверх моего мягкого пятна лысого черепа, желтыми пятнами защитной смазки. Из-за нелегких обстоятельств появления на свет, казалось, будто у меня неописуемый синдром, и что могу я стать умственно отсталой, а в жизни недотёпой. Кроме того, у меня была стойкая раздражающая привычка сосать свои и чужие пальцы, что в медицине на самом деле хороший знак. Один из необходимых рефлексов, по крайней мере, был налицо. Но это жутко напугало мою мать. Для нее это означало обретение кучи микробов, которые немедленно, куда больше, чем в геометрической прогрессии, начнут размножаться, и погубят сначала меня, а следом всех из моего окружения.
Обстоятельства моего рождения кто как хотел, так и толковал. Я провела длительное время в гипоксии в утробе, и последствия этого редко кто берет во внимание.
Кислородное голодание сделало меня медленной и молчаливой. Я пыталась сберечь кислород, проявляя явную апатию к окружающему миру.
Преодоление кислородного голодания мной еще не окончено. Едва родившись, я сразу начала стареть, продвигаясь с роковой необратимостью к моему завершительному этапу – смерти.
В наше время в генетике предпринимаются попытки объяснить смертность, которая кодируется в неизбежной потере теломеров (частичек хромосом): вначале теломеры выполняют защитную функцию – они удерживают свободные концы хромосом от слияния воедино, и защищают, таким образом, от бесконечных произвольных комбинаций, возможно – неправильных и непоправимых. Также теломеры мешают случайному слиянию с другими хромосомами наугад, без всяких правил (что может случиться – страшно подумать). Они напоминают бесконечные колбаски в «столичном салате», который советские граждане подают к столу каждый грёбаный праздник. В конце концов, теломеры убивают нас, отказываясь от собственного дальнейшего деления. Наша смертность предопределена и закодирована. До сих пор моё путешествие из ничего в ничто полно ухабов.
Мое рождение было поразительным событием для всей семьи, но не в хорошем смысле этого слова. Мало того что, я была ребёнком незапланированным, ещё я день и ночь орала. Виной тому была так называемая «колика». Необъясненный и поныне феномен. Диагноз ставился без каких-либо анализов и обследований. Колика была неизбежна. Кишки новорождённого коротки и не совершенны.
Противостоять моей колике, сдерживать мой вечный крик, вменилось в обязанность моему бедному брату. Фатально безнадежная попытка. Инфантильной колике 2,3 миллиона лет и до сегодняшнего дня она очень плохо изучена. Лекарств от колики нет. И брат мой, чтоб я как-то замолчала, стал бегать со мной на руках.
Во время пробежек вверх и вниз по улице Осипенко мой брат понял бесполезность этой акции, не могущей хоть что-то изменить. Он винил себя, что у матери депрессия, что она устала и печальна, больна, о чем она не уставала говорить. Мой брат энергией всех сил хотел её утешить, ей угодить, носясь со мной, как ненормальный. Но победить мою колику даже ради нашей матери было невозможно. Вскоре его силы истощились.
В конце концов, так как все мамино время было занято перепечатыванием на пишущей машинке стихов и переводов моего отца, а мой брат оказался ей не помощник, для меня срочно наняли няню. Но вскоре, к ужасу, моя мать заметила, что брат мой в эту няню влюбился. Потенциальная соперница в обладании душой моего брата нашей маме была не нужна, а также, со своим предупредительным мышлением, она справедливо испугалась рождения внуков, которых нужно будет прописывать на принадлежащую ей жилплощадь.
Опыт её собственных замужеств был тяжел. Она все еще злилась на отца моего брата, своего первого мужа, винила его за индиферентность. Он был музыкант, свободный духом алкоголик, который, как она говорила, не понимал простой разговорный язык. Он понимал только музыку, а мама музыкантом не была. Разногласия их были непримиримы, они разошлись.
Её второй промежуточный муж был, казалось, её идеалом. Он был инженером и не пил. Однако они тоже не сошлись, так как он пристально за ней наблюдал. Время от времени, он её спрашивал, поглаживая столовый нож за ужином, где она была и что делала. Детей у них не было. Развод был прост, без драм и алиментов.
Третий мамин муж, мой отец, был прекрасный собеседник и, к прочему, он был поэт. Мама поэтом не была, во всяком случае, номинально. Отец часто читал ей свои стихи, искал её одобрения. Критиком она была строгим, но справедливым. И, вообще, старалась быть человеком правильным, не пила вина и не курила сигареты. Мы, её дети, не унаследовали её силы. Мы унаследовали от прежних поколений внутреннюю тревогу, неуверенность и утрированное чувство хрупкости окружающего мира.
О проекте
О подписке