Ксения и думать забыла, что давно не показывалась дочерям без одежды: ее тело, вынырнувшее из клубов пара, было сплошь покрыто синяками разных мастей. Атлас насилия и бессилия. Говорят, советских медиков учили запоминать стадии развития кровоподтека по цветам купюр – от красного четвертака до желтого рубля. На ее коже были всякие. На любой вкус.
Голос у дочери словно заржавел за месяцы молчания:
– Вот тварь…
– Тише!
– Посмотри, посмотри, что он с тобой сделал!
Лиза подскочила, схватила материну руку, словно снулую рыбу. Ксения не вырывалась, только другую руку прижала к телу, чтобы скрыть след от удлинителя, пересекающий грудь, как портупея.
– Я не хотела. Он мне отвратителен, – бормотала, – но он сказал, что, если я ему откажу, он… возьмется за вас, – она в ужасе прижала ладонь ко рту, старая женщина с поникшими плечами, у которой в жизни не было ничего хорошего, только седина в волосах, не отличимая от хлопьев мыльной пены.
Дочь наконец отпустила ее.
– Он и взялся.
Не голос, а шелест. Ксения почувствовала, что вода в тазу стала холодной, как в проруби. Оглянулась проверить, не распахнута ли дверь. Горячий пар щипал глаза, а ноги словно ледяной коркой покрылись. Закудахтала беспомощно:
– Как? Как?
– Он меня трогал. В-везде. Говорил, что я особенная, что я быстро выросла и превратилась в развратную грязную ш… как ты. Он сказал: мать твоя такая же. Ходишь, говорил, тут, сверкаешь коленками, платье носишь – жопа торчит.
Перед глазами Ксении аккуратно отесанные бревна поползли вверх, как эскалатор. Она пошатнулась и чуть не упала на печь белым нетронутым животом – туда Светлов не бил, говорил, в армии у кого-то селезенка лопнула. Зачем ему проблемы, освидетельствования, допросы? А если она умрет, самая умная, красивая, сильная и выносливая тварь во всей его пуне?
– Мам, мам, ты что? Тебе плохо? – зашептала Лизка и чужим, глухим голосом добавила: – Мы его убьем.
– Нельзя такое говорить, что ты!
Ксения мелко трясла головой. Алюминиевый крестик со стертой фигурой Христа дрожал на истерзанной груди.
– Можно. Если он тебя убьет, мы с Динкой тоже подохнем. Он и на нее лапу наложит, дай только волю. Козел гнусный.
– Лучше я, – теперь и у Ксении был потусторонний скрипящий голос.
– Если ты решишься, я помогу.
Лиза обдала ее пугающей чернотой взгляда, переломилась в талии и стала горстями кидать в лицо холодную воду из обомшелой кадки.
Ксения одевалась в предбаннике долго, словно в бреду: пальцы плохо слушались, платок соскальзывал с влажных волос, от ватника оторвалась пуговица, мелькнула черным водоворотиком и закатилась в щель между досками пола.
Нет прощения. Нет прощения – ни ему, ни ей, Ксении.
Старые валенки соскользнули с обледенелой ступеньки. Еще немного и, потеряв равновесие, треснулась бы головой о край одного из блоков, на которых стоит баня. Надо было новые валенки надеть, на резине. Упадешь вот так, и никакая обувка тебе уже не понадобится – ни старая, ни «выходная».
Ой ты Коля, Коля, Николай,
Сиди дома, не гуляй,
Не ходи на тот конец,
Ох, не носи девкам колец.
Валенки да валенки,
Эх, не подшиты стареньки.
Кровавое солнце катилось за горизонт – луч вспыхнул на отполированной до белизны рукояти топора, врубленного в колоду.
Перст указующий.
Остановилась, поглядела. Выдернула топор без всякого усилия, как из масла. На холодном металле блестел иней, так и хотелось припасть к нему разгоряченным ртом. Ловушка детства. Тысячу жизней назад она лизнула турник во дворе: подружки побежали за бабушкой, и она скоро вышла с чайником теплой воды, но Ксения уже сидела на скамейке и делала вид, что ничего не произошло. Язык потом пару дней болел, и у всей еды был кислый металлический привкус.
Нельзя.
Нельзя ошибиться.
Топором ударишь его – обухом себя.
Что тогда будет с девочками?
Утром следующего дня Ксения появилась в дверях кухни, пошатываясь. Под глазом наливался синяк, в уголке рта запеклась кровь. Светлов провел веселую ночку.
Лиза помешивала кашу в одноухой закопченной кастрюле.
Ее бледные губы шевельнулись.
– Тварь.
Зашелестело в пуне, заскрипели половицы, завыло в трубе.
Тварррррр.
Ксения приложила палец к губам, и дом стих.
Светлов уехал в Староуральск по одному ему известным делам. Завтракать не стал.
Динка, отлынивая от занятий, сказалась больной или, может, действительно заболела. Зимой она и раньше простужалась после мытья.
Красный луч перебирал ножи в посудном ящике. Ксения со скрипом задвинула его до упора.
По-декабрьски быстро темнело.
– Ляжешь с нами? – спросила еле слышно Лизка.
– Нет.
Дом пел на разные голоса.
Лизка долго не может уснуть. Олень таращится глупыми вышитыми глазами. Сквозь сон она слышит тарахтение «нивы» – это приехал Светлов. Она хочет встать и прокрасться к лестнице, чтобы послушать, что будет, но не может заставить себя вылезти из-под одеяла. Ватный монстр придавливает ее к кровати. Пеленает тяжелый, как угар, сон.
– Просыпайся!
Лиза открывает глаза. Хмурое утро таращится в окна. Ксения стоит простоволосая, в расстегнутом ватнике. На месте верхней пуговицы торчат усики порванной нитки.
На нижней губе у Ксении кровь. Удивительно, как из такой белой губы может сочиться такое красное.
– Что?
Собираться, бежать в город, прочь, прочь, прочь?
– Папа пропал.
– Он же приезжал ночью.
Длинные фразы опять даются Лизе тяжело.
Ксения тараторит, как отличница у доски:
– Приехал пьяный, мы повздорили, он вышел во двор. Я слышала, заводил машину. Уехал – и нет его.
– Догоняется где-то?
– Может быть.
Лиза идет выносить помои. Обувается в сенях и видит мамины «парадные» валенки на резине. Они стоят не на полочке, а в стороне, и подошвы у них в рыжем песке. Такого песка нет ни во дворе, ни на огороде. Где это мама умудрилась?
Воровато оглянувшись на дверь пуни, где гремит о дно подойника молоко, Лиза обтирает подошвы маминых валенок тряпочкой. Зачем – сама не знает. Нужно. Вот и все.
На стол собирают молча. Динке относят еду в кровать – та даже не благодарит, с беспокойством поглядывая в окно. «А куда папа поехал?» За столом Ксения и Лиза молчат, не поднимают глаз, боятся брызнуть друг в друга выбродившей чернотой.
Крепчает мороз. Звеняще-чистое небо висит над безжизненным «Уралуглеродом».
Лиза знает: они одни, и никто не придет на помощь.
Светлов не возвращается и к обеду. Ксения разогревает суп, тушеную капусту, бросает в кипяток сосиски – они лопаются, выворачиваются мякотью наружу. Увидев это, она бежит в отхожее место, где сухие спазмы сотрясают ее с ног до головы.
Лизка шуршит у плиты, как мышь.
В углу скребется настоящая мышь, неуловимая, как мститель.
«Тут, дядя, мыши».
Завывания в трубе становятся громче.
«И вострубили в трубы, народ восклицал громким голосом, и от этого обрушилась стена до основания, и войско вошло в город, и взяли город».
К обеду никто не притрагивается.
Красный луч лопается внутри стеклянной сахарницы, и капли разлетаются по всей кухне.
В сумерках стучат у ворот. «Кого еще несет?» Светлов бы стучать не стал, это точно. Лиза приоткрывает тяжелую створку и видит участкового Петра Федоровича. В полинялом ватнике поверх форменной одежды он кажется еще круглее, и она не сразу узнает его.
– Пфуй, не проехать, всю ночь снег шел. Машину бросил на окружной, – бурчит он вместо приветствия, а потом, словно спохватившись, уже в сенях спрашивает: – Войти можно?
– Ой, Петр Федорович, здравствуйте, – частит Ксения. – Чайку? Мы как раз собирались.
– Не до чаю, Ксения, не до чаю, – мнется участковый.
– За пьянку, что ли, мой загремел?
Ксения умеет подстраиваться под собеседника. Секунда – и вот она уже заправская деревенская баба. «Мой». Лизу передергивает, она уходит на кухню и там садится в самый темный угол.
Улыбка делает ссадины на лице Ксении заметнее. Петр Федорович качает головой:
– Сильно он вчера нагрузился?
– Да, в дрезину. Уехал куда-то посреди ночи. Как видите, пыталась удержать – получила.
– Ладно, что вокруг да около ходить, – неожиданно зло говорит участковый, – в карьере Светлов. Доездился, прости Господи, – и добавляет тихо, чтобы Лиза не услышала: – Погиб он, Ксюш.
Но Лиза слышит, слышит. Не она даже, а грозное существо внутри. Она вскидывается, как лезвие на пружине. Ее как будто выключают в кухне и включают в коридоре – незаметная, неслышная, белые косы бьются за спиной.
Улыбка Ксении гаснет, лицо превращается в скорбную маску, но Лиза – только она! – успевает заметить, как на секунду, одну секунду, мелькает странное выражение…
Его не перепутаешь.
Она довольна.
Довольна.
Не рада случайности, а довольна – собой.
Собой?
А потом вместо черноты из глаз Ксении брызжут слезы.
– Надо опознавать, Ксюша, – мягко говорит участковый.
Он снимает с крючка ватник и набрасывает ей на плечи:
– Застегнись, там мороз.
Лиза бросается подавать валенки. Под ними остаются влажные следы, но в суете и полумраке сеней их никто не замечает. Никто ли? Ксения смотрит на нее в упор.
Скрипит половица.
Воет в трубе.
Тваррррррр.
Чернота, выплескиваясь из их глаз, затопляет дом.
– Я скоро, – Ксения клюет дочь в ухо холодными губами.
В совершенной черноте, которая теперь не кажется страшной, Лиза допивает остывший чай, машинально ополаскивает кружку и поднимается наверх. Дом умолкает, мирно сопит Динка.
Светлов в карьере. В песчаном карьере.
Фонарь над крыльцом очерчивает желтый круг посреди заваленного снегом двора. В окно видны баня, огород, высокий забор, а за ним – непроглядная тьма, в которой прячется зубчатый лес.
Он был пьян и съехал с дороги в карьер.
Еще и пару сигнальных столбиков сшиб – под снегом они совсем не видны, эти низенькие черно-белые столбики, похожие на сморчки.
Она не знает, куда он ездил.
Ночью шел снег и занес все следы.
Динка рыдает.
Лиза украдкой трет мокрым пальцем глаза, чтобы покраснели.
Ксения плачет сама.
Участковый говорит: «Горе-то какое, господи».
Ксения плачет горше.
Ксюха-непруха, вокруг которой все мрут.
О проекте
О подписке