Мама посмотрела на нас, и две слезы страшно медленно выкатились из глаз.
– Не нужно плакать, – бабушка говорила с уверенностью диктора центрального канала. – Тебя немного подлечат, и всё будет хорошо. Ты просто устала. Кушай.
Мама послушно взяла пирожок и принялась вяло жевать.
– К доктору схожу, – бабушка оставила нас вдвоём.
Мы сидели молча. Я растерялась, маме было неуютно – она теребила распустившийся манжет халата. Вскоре бабушка вернулась:
– Доктор сказал, это всё ерунда. И недели не пройдёт, как тебя выпишут. Такое бывает у женщин твоего возраста…
Мама быстро утомилась и вернулась в палату. Мы молча оделись у дверей. Бабушка повязала на тонкой шее элегантный шарфик, поправила мне воротник. Медсестра движением фокусника достала из кармана халата дверную ручку и открыла нам.
Мы пробирались по сугробам к воротам больницы. Я обогнала бабушку и заглянула ей в лицо. По впалым морщинистым щекам текли слезы. На полпути они испарялись и поднимались к небу, как молитва.
Наступило странное безвременье: я вставала по утрам, шла в школу, сидела на уроках. Я отвечала, когда меня спрашивали, и отвечала хорошо, но все вокруг заметили произошедшие со мной перемены. Одноклассники оставили меня в покое, иногда я даже ловила на себе чей-то сочувственный взгляд. Они думали, что я влюбилась, и это было неправдой лишь отчасти.
Горе, придавившее меня в день, когда я узнала о мамином сумасшествии, не смогло вытеснить странного чувства болезненной привязанности, которое я испытывала к Новенькому. Он заговаривал с кем-то помимо меня – я злилась, улыбался и шутил – выходила из себя. Однажды я надерзила учительнице физики, которую, в общем, любила, только за то, что она снизила ему оценку.
Сдавленная этими двумя жерновами, я забывала поесть, а вместо сна лежала с открытыми глазами, задавая пустоте один и тот же вопрос: если это темное, злое, отдающее болотиной, называлось любовью, то она пугала меня.
Новенький же, словно почуяв, что я увязла и запаниковала, перестал обращать на меня внимание. Я ревновала и ненавидела себя, потому что мне нужно было думать о страшной больнице, о запахе капусты, о дверях без ручек. Но я не хотела думать.
Я не поехала к маме один раз, сказавшись больной, в другой раз мне, якобы, нужно было готовиться к контрольной, а на третий бабушка даже не предложила. Чтобы заглушить чувство вины, я позвонила Новенькому, но его не оказалось дома.
Заплаканная бабушка приехала позже обычного. Маму собирались выписывать, но у неё снова случился приступ. Мы сидели на кухне по разные стороны стола и цедили горький чай.
На следующий день я проспала в школу: бабушка уехала на работу рано, и я, нажав на кнопку отбоя, уснула. Прибежала ко второму уроку в мятой блузке и без жакета. Раньше все бытовые мелочи контролировала бабушка, то есть они решались сами собой, а теперь заниматься всем этим приходилось мне. И я, конечно, не успевала.
Англичанка, хмуро оглядев меня, разрешила войти. Я сделала задание, но, когда меня вызвали, сбилась и получила тройку, правда, «карандашную».
– Что с тобой происходит? – спросил меня Новенький, когда на перемене мы уселись в дальнем углу столовой.
Хотела соврать, придумать правдоподобное объяснение своим опозданиям и рассеянности, но вместо этого зачем-то рассказала ему все – и про маму, и про больницу, и про себя. Умолчала только о болотине.
К марту маме стало лучше. Она сильно располнела от таблеток, но страхи и навязчивые идеи исчезли. Мама улыбалась, с аппетитом ела пирожки и с иронией рассказывала о больничном житье-бытье.
Стоило одному жернову ослабить давление, как меня прижало другим: Новенький неожиданно совершенно переменил отношение ко мне. Он постоянно раздражался, срывал на мне злобу, а однажды после совершенно пустякового конфликта пересел к Лизе Кулинич – её соседка Оля Нерсесян сломала ногу и временно училась дома. Я снова осталась одна.
Правда, через неделю Новенький пришёл мириться с улыбкой и конфетами из ближайшего супермаркета. Новогодняя коробка была наспех заклеена отпечатанной на цветном принтере картинкой с букетом тюльпанов. Мне хотелось думать, что перемирие не связано с контрольной по английскому, но всё было слишком очевидно. Я оттолкнула коробку и она, скользнув по крышке парты, упала прямо ему в руки. После урока Новенький угощал конфетами Кулинич.
Это случилось в среду на биологии. Учительница рассказывала про наследственность, и речь зашла о заболеваниях, которые передаются детям от родителей. Класс, страдая от духоты, слушал вполуха, пуская зайчиков часами и зеркалами. Открыли форточку. Школьный двор, как рупор, усиливал журчание талой воды, уходившей в канализационный люк.
– Мария Евгеньевна, – вдруг приподнялся Новенький, и Кулинич как-то неприятно подхихикнула, – а правда, что сумасшествие передаётся по наследству?
Мне стало неуютно.
– Да, есть психические расстройства, которые могут передаваться из поколения в поколение, – начала биологичка, но он не дал ей закончить.
– Всё тогда понятно с нашей Птичницей-отличницей, это она в свою мамочку чокнутая.
Класс замер. Солнечные зайчики запрыгали со стен под парты. Я вскочила.
– Что? – переспросила биологичка.
Это в книгах легко – ударишь по лицу, и оно забьётся в ладони, как птица. В реальности всё по-другому. В абсолютной тишине я вышла из класса; никто не попытался меня остановить.
Предательница! Я предала маму, рассказав о её беде первой попавшейся скотине.
Я, без куртки и в замшевых туфлях, шагала через детскую площадку, залитую талой водой. «Цой жив!» – крикнул мне в лицо ржавый гараж. Я обогнула его и юркнула через дыру во двор детского сада.
Я не чувствовала холода и воды в туфлях – вообще ничего, кроме огромного, ширящегося внутри кома отчаяния. Я забралась в деревянный домик на детской площадке. «Господи, за что?» Холодное небо, видневшееся через выломанную доску крыши, промолчало.
Бабушки не было дома. Согреваясь под душем, я думала о том, что скажу ей по поводу куртки и рюкзака. Часов в пять в дверь позвонили, и я поплелась открывать. За дверью оказался мой рюкзак, рядом – куртка и пакет с ботинками. Мне было всё равно, кто принёс эти вещи.
Я прошла в комнату, легла на кровать и выключила свет.
Ни в четверг, ни в пятницу в школе я не была. Вставала рано, собиралась под гнётом тяжёлого бабушкиного взгляда, выходила на улицу и шла наугад. Чужие окна подслеповато глядели мне вслед.
Наверное, думала я, останься мы на Острове, все сложилось бы иначе. И мама была бы здорова, и я не совершила бы этот непростительно мерзкий поступок.
В субботу созрело решение. Я вышла из дома, коснувшись сухими губами бабушкиного виска. Седые пряди пахли духами «Пани Валевска».
Панельные дома пропустили меня сквозь строй, но я осталась жива.
Спускаясь в метро, я думала о том, что наклонный ход похож изнутри на пищеводные кольца – такой рисунок был в учебнике по анатомии.
Я ехала домой.
Васильевский встретил меня запахом талой воды. Я и забыла, каким Остров бывает по весне. Лиственницы осыпались не полностью, и хвоя висела на бородавчатых ветвях неопрятными колтунами.
Я легко нашла двор, в котором не бывала десять лет. Остался бетонный круг – не то песочница, не то клумба – и желтые стены в потеках и проплешинах, даже треснутое стекло на третьем этаже не заменили. Удивительно, сколько всего я помнила.
Не зная, жив папа или нет, я уселась на скамейку ждать. Он мог переехать, попасть в тюрьму, измениться до неузнаваемости… Но я почему-то была уверена, что встречу его – и встретила.
Сначала из парадной выскочила крошечная девчушка, вся в розовом, и запрыгала к детской площадке, как резиновый мячик. Потом вышел папа. Вместо линялой куртки со шнурком на талии – в моём детстве все папы такие носили – он был одет в стильную кожанку. Седины прибавилось, и стригся он теперь иначе.
– Алина, аккуратно! – крикнул папа девочке, и я вздрогнула. – Добрый день, – он поздоровался со мной и сел на скамейку.
Он не узнал меня. Разумеется, не узнал. Я нашла в себе силы пожелать ему доброго дня в ответ.
Девочка полезла на лесенку, и он вскочил, чтобы подстраховать её. Я сидела ни жива ни мертва, чувствуя, как пот стекает по спине. Что я могу сказать ему: «Привет, папа, я – твоя дочь?»
Алина мирно черпала ведёрком воду из лужи. Папа снова сел рядом и расстегнул куртку – показался пушистый белый свитер, совсем не такой, как тот, на который мама когда-то пришивала кожаные заплатки.
– Глаз да глаз за ней, – и он посмотрел на свою Алину с обожанием.
Так мы сидели несколько минут в тишине. Наверное, я казалась ему подозрительной: торчу одна на скамейке без наушников, телефона или книги, смотрю на него и на маленькую девочку…
Алина отбросила ведёрко и побежала к папе, но запнулась за бетонный бордюр и упала. Она расплакалась, некрасиво кривя розовый ротик, и папа метнулся на помощь.
Он поднял её, отряхнул комбинезончик и, встав на одно колено – прямо в лужу! – посадил на другое Алину.
– Ну-ну, – нараспев зашептал он, – не плачь, Алинёнок, не плачь. В жизни всякое случается…
Я судорожно вздохнула – кажется, даже папа услышал, поднял голову и вспомнил, что на площадке они не одни.
– Это не беда, всё пройдёт. Подую – и пройдёт, правда? Это, доченька, такая ерунда по сравнению с мировой революцией… у нашего дедушки такая поговорка была. Царь Соломон – жил такой в древности – говорил, что всё пройдёт…
Я сорвалась с места, не дослушав. Мутные василеостровские окна осуждающе глядели на меня, талая вода и ошмётки снега разлетались из-под каблуков. Я не плакала – выла. Люди оглядывались мне вслед: вот она, чокнутая, дочь чокнутой.
Я перебежала проезжую часть в потоке машин, и они подняли пронзительный вой. «Вот дура, жить надоело», – припечатал какой-то мужик, и я рассмеялась ему в лицо – чокнутая же.
«Всё пройдёт, доченька…» Выскочила на набережную – как из воды вынырнула. Нева уже вскрылась, и по её шёлковой черноте в Балтику лениво тянулись грязные льдины. Ветер дергал меня за волосы и толкал в спину.
«Всё пройдёт, папа». Это мог быть и не он – ведь я не видела его столько лет… «У царя Соломона, – повторяла я самой себе, – было кольцо с надписью «Всё пройдёт». Интересно, он думал о том, что всё пройдёт, когда на улицах Грозного пылали «коробочки»?
Я всегда оправдывала его, ведь это мама запрещала ему приезжать и видеться со мной, но это я так считала, а он мог думать по-другому, мог просто забыть обо мне… Почему у него нашлись слова утешения для Алинёнка, а для меня – нет?
Морские коньки на решётке разевали рты в безмолвном крике. У меня закончилось дыхание, и я остановилась, вцепившись в перила, посреди Благовещенского моста (бабушка по привычке называла его Мостом лейтенанта Шмидта). Краны в порту молитвенно воздевали суставчатые руки. Ростральные колонны поддерживали грузную серость, в которой плыл глобус Кунсткамеры.
… В конце концов, даже если у меня отнимут всё, чем я дорожу, останутся этот Остров и набрякшее от оттепели небо над ним.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке