Я? Софи поднесла согнутую в запястье руку к груди, я, мудрейшие господа, горжусь тем, что имею возможность вас слушать, поскольку ничто не окрыляет нас, женщин, так, верно ведь, дорогая? как возможность присутствовать на подобном пиршестве знаний. Я уверена, любая из нас готова дни напролет восхищаться этой истинно мужской дискуссией. И вдруг вы застаете меня врасплох, в таком восторженном расположении духа, и спрашиваете о Шопенгауэре, меня, еще такую несмышленую! признаться, я краснею, поскольку недостойна даже самого вопроса. Поэтому, уважаемые господа, прошу вас проявить снисхождение и простить мне скудость моих познаний, вы ведь знаете, как поверхностно мы, девушки, пролистываем труды великих мыслителей. А теперь позволю себе наконец углубиться в высокие материи и скажу, что, насколько мне удалось понять, а поняла я, бесспорно, мало, господин Шопенгауэр – один из самых презренных авторов, чьи воззрения мне приходилось искажать своей неумелой интерпретацией. Недавно я решилась прочесть его книгу, в которой он выглядит весьма неубедительным в своем отношении к женщинам и настаивает на том, что женщинам надлежит заниматься исключительно домашними делами и огородом, но ни в коем случае не лезть в литературу, и уж тем более в политику. Однако это, господа, парадоксально, потому что для успешной реализации его замысла, то есть для того, чтобы идеи господина Шопенгауэра не пропали зря, гораздо практичнее было бы рекомендовать всем дамам внимательно изучать философские труды, и его труды в особенности. Из-за слабой теоретической подготовки меня преследует ощущение, что все самые крупные философы нашего времени грешат одной противоречивой особенностью: страстно желая сказать нечто новое в области философской мысли о нас, женщинах, они тем не менее думают все одинаково. Не правда ли, забавно, господа? Я уверена, что у нас еще остались канапе с пальмовым кремом.
Они договорились встретиться в таверне «Центральная». Альваро ждал, локти на барной стойке, нога на выступе стены, поза опытного наездника. Через полчаса в таверну вошел, слегка пошатываясь, Ханс. Мое почтение и добро пожаловать на этот свет, скорее насмешливо, чем сердито, приветствовал его Альваро, заметив темные круги под глазами приятеля. Извини, объяснил Ханс, вечером я был в пещере, а когда вернулся, засел за чтение, который час? Разве ты не носишь часов? удивился Альваро. Сказать по правде, не вижу в них пользы, пожал плечами Ханс, все равно они никогда не показывают нужное мне время. Ну что ж, улыбнулся Альваро, это называется «скрещение культур»: я в этом похож на немца, а ты на испанца.
Мои предки, рассказывал, жевал и рассказывал Альваро, родом из Бискайи[23]. Я родился в Гипускоа, но стал приемным сыном Андалусии и вырос в Гранаде, знаешь этот город? да, он чудесный, в нем я провел все детство, мой отец получил работу в Королевской больнице, там мы и остались. Мне кажется, человек должен хоть однажды увидеть две вещи: весну в Хенералифе[24] и утро на площади Биб-Рамбла[25]. Ах, если бы ты поглядел на этих гранадских сеньор, разряженных в пух и прах для похода в рыбную лавку, и на их мужей, фланирующих с неизменно кислым видом, но симпатяг в душе. Иногда я открываю глаза, и мне кажется, что я проснулся в Гранаде. Ты-то небось даже не знаешь, где ты нынче пробудился, верно? могу себе представить, ну что ж, дай Бог тебе терпения. Никогда в жизни у меня не было таких друзей, как в Гранаде. В то же время Гранада город немного меланхоличный, этим она напоминает Вандернбург, но жители гордятся ее меланхолией. Если не считать первых лет, прожитых здесь с Ульрикой, я никогда, наверно, не был так счастлив, как в те времена. Возможно, все дело в возрасте, но тогда казалось, что самое важное в жизни ждет тебя буквально за порогом. Судьба Испании и впрямь достойна летописца: то нас оккупировали иностранные войска, то к нам вернулся король-предатель, то мы затеяли республику. Кадисские кортесы, это было так впечатляюще, ты знаешь, что такое Кадисские ко…? извини, я забыл, что немцам испанская политика до…, и что ж? ничтожной малости хватило, чтобы страна стала другой! Одним словом, когда король Фердинанд вернулся, чтобы ликвидировать нашу конституцию, восстановить инквизицию и перестрелять уйму народу, я решил уехать. Ты спрашиваешь, вынужденно ли? И да и нет. Конечно, любой человек мог впасть в немилость, потерять работу, угодить в тюрьму, все это происходило каждый день. Но основной причиной было разочарование, понимаешь? у нас отняли страну, которую мы защищали, мы победили для того, чтобы проиграть. Поэтому еще до отъезда у многих из нас возникло ощущение, что мы живем не в своей стране.
Да, спасибо, еще две, твое здоровье! Когда пришли люди Наполеона, я, признаться, почувствовал себя странно. Они нас захватили, да, но они принесли с собой культуру, которой мы восхищались, и законы, о которых мы мечтали. Зачем же было в них стрелять, защищая гнилое, средневековое государство? Разве не всю свою жизнь мы прожили при независимости, но без свободы? В конце концов я все же записался в ополчение и участвовал в боях в Андалусии и Эстремадуре. Потом меня перевели в гарнизоны Мадрида и Гвадалахары вместе с ополченцами со всей страны. И там, клянусь тебе, Ханс, слушая все эти споры и доводы соотечественников, я не раз подумывал о дезертирстве. Но, coño! это ведь была моя страна! Я разработал для себя такой план: принять врага, научиться у него всему, что можно, изгнать его и самим, своими силами совершить революцию. Я был в партизанских отрядах и внимательно присматривался к хунтам[26] и конституционным судам – они особенно меня интересовали. И не мог не спрашивать себя: где же, черт возьми, эта самая родина, что именно мы защищаем? Удалось ли мне это понять? а! в этом-то вся и штука. Ты удивишься, но, разговаривая с другими ополченцами, я понял, что защищаем мы свои воспоминания детства.
Во время оккупации, что меня больше всего…, хочешь еще по одной? это уж перебор! но, если ты платишь, шучу, больше всего меня бесило, как рьяно нас поддержала церковная братия, все эти мерзавцы, дрожавшие от страха, что дело закончится для них тем же, чем во Франции! До сих пор помню их тошнотворный катехизис, который они распространяли по приходам. «Кто ты, дитя? Испанец, благодаренье Богу. Кто такие французы? В прошлом христиане, ныне превратившиеся в еретиков. Откуда возник Наполеон? Из греха. Грешно ли убить француза? Нет, отец мой, убив презренного еретика, ты делаешь доброе дело». В них взыграл не патриотизм, а инстинкт самосохранения (это и есть патриотизм, заметил Ханс), не будь циничным. По ночам я не мог спать, меня снова мучили сомнения: а что, если мы перепутали врага? и сражаться за Испанию означает что-то совсем другое: то, что делают франкоманы, которых мы так ненавидим? какое предательство хуже? Короче, не буду тебя утомлять. Суть в том, что сразу после реставрации я покинул страну. Объездил пол-Европы, оказался в Сомерс-Тауне. В первый же день в Лондоне я обшарил свои карманы и нашел там суммарно один ёиго[27], знаешь, сколько это? один-единственный дуро для обмена на фунты, точнее, на шиллинги. Тогда я пошел к Темзе, полюбовался ею немного и выбросил монеты в воду (выбросил? удивился Ханс, но почему?), друг мой, такой кабальеро, как я, не может приехать в великую столицу с такими жалкими деньгами! Я предпочел начать с нуля, но не крохоборствовать. Я наладил контакты с испанской общиной, пожил некоторое время в долг, брался за любую работу из тех, которые грустно выполнять, но интересно описывать. Был ночным сторожем, официантом, чистильщиком рыбы, конюхом при скаковых лошадях, помощником переплетчика, подменным учителем фехтования (ты такой виртуозный фехтовальщик?), нет, поэтому был подменным! В конце концов, отчасти волею случая, я занялся текстильной промышленностью. Мне повезло: вложенные мной сбережения удвоились. Я снова их инвестировал, уже вместе с приятелем, дело пошло, и тогда я решил рискнуть и заняться только этим. И посмотри, куда меня привел удачный шаг! Кое-кто из моих родственников вошел со мной в долю, и несколько лет назад мы учредили компанию, наладившую торговлю между Англией и Германией. Мы обосновались в Лондоне, Ливерпуле, Бремене, Гамбурге, в Саксонии и ее приграничных областях – за этот регион как раз отвечаю я. Нельзя сказать, что работа меня сильно увлекает, но она приносит неплохие барыши, к тому же, как ты знаешь, в определенном возрасте, назовем его печальным, барыши прельщают больше, чем увлечения. И конечно, еще была Ульрика.
(Передашь мне фрикадельки? попросил Ханс, и ты больше не возвращался в Испанию?) Нет, то есть да, один раз съездил после амнистии восемнадцатого года. Хотел посмотреть, что там творится, сам не знаю зачем. Но обстановка показалась мне тревожной, и я сразу вернулся в Лондон. Приехав в Германию по делам, я познакомился с Ульрикой. Она была такая, такая! В ней было что-то, в ней было все. История очень… уникальная история. (На, выпей.) Она была здешняя и мечтала сюда вернуться, поэтому мы переехали в Вандернбург. Особенно мне больно, что она так и не смогла увидеть Испанию, понимаешь, я так и не показал ей родные места. Мы думали об этом, много раз обсуждали и всегда откладывали: «как-нибудь», «в это лето не получится» и так без конца. А потом заварилась эта мерзость с сыновьями Людовика Святого[28] и их Священным союзом, вогнавшим в краску самого дьявола, и ехать стало нельзя, какая тут, к черту, политика, какая конституция, какая родня. Тогда оставшаяся часть моей семьи переехала в Англию. Знаешь, Ханс, мы оба, ты и я, из стран с трагической судьбой. Обе были покорены Наполеоном, в обеих правили его братья, обе сражались за независимость, и обе, ее обретя, скатились в прошлое. Моя родина – Испания, однако не та, что есть, а та, о которой я мечтаю. Республиканская, космополитичная. Чем больше Испания старается быть испанской, тем хуже ей это удается. Да что говорить, такова родина, верно? что-то неопределимое, что определяет наш путь (не знаю, ответил Ханс, не думаю, что родина определяет наш путь, на действия нас подвигают любимые люди, а они могут быть откуда угодно), да, но многих любимых мы находим в своей стране, а не в чужой (не забывай еще про иностранные языки, которые можно выучить, продолжал Ханс, и упомянутые тобой воспоминания. А вот как быть, когда сами воспоминания подвижны? когда они меняют время и место? какие из них тогда в большей мере принадлежат тебе? именно так со мной и происходит, именно так), эй, послушай, ты в порядке?
Постепенно их плечи никли, как сложенные зонты. Таверну «Центральная» мало-помалу заполняла публика, компании собирались по углам, пар и запахи жаркого плыли к потолку, чужие рты жевали, смеялись, поглощали пищу. Лишившись даже условного уединения у барной стойки, Альваро и Ханс почувствовали себя немного странно: чужой смех отражался в их печальных душах, как в кривом зеркале. Что их так веселит? изумился Альваро. Ничего особенного, ответил Ханс, народ везде одинаков: смеется, потому что ест. Но ведь нам с тобой грустно? возразил Альваро. Возможно, это просто другой способ выразить то же самое, предположил Ханс. Оба рассмеялись, и к ним вернулась их разговорчивость. Приятели обсудили странные манеры вандернбуржцев, их неприветливое поведение в сочетании с фанатичной приверженностью нормам городской жизни. Попав в Вандернбург, рассказывал Ханс, я сначала не знал, как себя вести. Никто тебе не улыбнется, не поможет, но у всех наготове полдюжины вариантов поклонов и бесконечный репертуар приветствий. Конечно, при условии, что тебя разглядят в этом проклятом тумане. Интересно, как им удается заводить интрижки, если они даже не видят друг друга? как они размножаются? Наверно, подыскивают пару только летом, предположил Альваро. Здесь мужчины часами сидят, продолжал Ханс, не снимая шляпы, если хозяин дома не предложит им ее снять. А дамы ни за что не расстанутся с головным убором, поскольку не могут попросить разрешения пойти в туалетную комнату, чтобы поправить прическу. Здесь никогда не знаешь, нужно ли вести разговор сидя или лучше встать, потупить взор, ссутулить спину и поджать под себя зад. Одним словом, заключил Альваро, из-за нехватки воспитания им приходится строго соблюдать этикет.
Ханс заметил, что в зал вошли пятеро господ, чрезмерно нарядных, или чрезмерно расфуфыренных. К его удивлению, хотя в таверне негде было яблоку упасть, официант, работая локтями, пробрался через весь зал и согнал с места двоих молодых людей. Как только стол освободился и был тщательно протерт тряпкой, пятеро господ сели за него с таким царственным видом, словно дело происходило не в пропахшей колбасой таверне, а в зале парламентских заседаний. Трое из них раскурили огромные сигары, картинно зажав их в зубах. Официант принес им пять кружек черного пива и блюдо с клубникой. Альваро объяснил Хансу, что это господин Гелдинг и его компаньоны, хозяева текстильной фабрики Вандернбурга. На этой фабрике работает Ламберг, сказал Ханс. Кто? переспросил Альваро, а! тот парень, с которым меня познакомил на днях твой шарманщик? не позавидуешь ему с начальством. Но избавиться от них невозможно: в этом городе все дельцы, промышленники, подрядчики, акционеры и банкиры друг другу родня. Нюхом чуют друг друга. Женятся только на своих. Живут по соседству. Дружно плодятся. Держат круговую оборону. И ни на минуту не прекращают пить пиво. Все это великое семейство пользуется услугами других знатных семейств: семейств адвокатов, врачей, нотариусов, архитекторов и муниципальных советников. Если ты сложишь их вместе, то в сумме получишь все деньги местной буржуазии за исключением кое-какой мелочи. Возможно, часть этой мелочи принадлежит господину Готлибу. Другая кому-то еще. Словом, можно смело утверждать, что город держится на экономике организованного инцеста. Я вижу, рассмеялся Ханс, ты хорошо их знаешь. Я их очень хорошо знаю, кивнул Альваро, но это не самое худшее. А хуже всего то, что, когда они меня заметят, нам придется их поприветствовать. Поскольку среди прочего я существую за счет продажи их продукции.
Через пять минут Альваро и Ханс уже сидели за столом господина Гелдинга и его компаньонов. Ханса изумила деловитая сухость, которую сразу напустил на себя Альваро: придав властности своим интонациям, он гонял желваки по скулам и подпускал в свою речь воинственные нотки, столь непохожие на напевную испанскую просодию их приятельских бесед. Господин Гелдинг почти сразу заговорил о сроках взаиморасчетов, и Альваро, защищая свои интересы, сыпал на память цифрами, экономическими показателями и датами.
Что меня удручает, сетовал господин Гелдинг, посасывая сигару перепачканными клубникой губами, так это их привычка вечно ныть, ныть, несмотря на то что условия для тех, кто столько ноет, постоянно улучшаются. Хотя, конечно, улучшаются они лишь потому, что эти прохвосты ноют! Одним словом, я ведь не говорю, не утверждаю, что не существует тем для обсуждения, и даже могу понять, когда поденщики хотят получить, скажем, среднесрочный контракт. Я только хотел бы обратить ваше внимание, господа, что здесь, где вы меня сейчас видите, я работаю ежедневно гораздо больше часов, чем они на производстве. И, естественно, требую такой же отдачи от них. Они жалуются на контракты с изменяющимися условиями, те самые контракты, которые позволили населению этого чертова города ежегодно расти на семь процентов в течение двадцати последних лет, прекрасно, браво, господа, но только знаете ли вы, что происходит потом? вы даже не догадываетесь, что происходит, когда им уступаешь и переводишь их на постоянный контракт! вообразите, какая случайность! они начинают приносить меньше дохода! Но ведь работа требует отдачи! Чего им еще не хватает? остановить станки, чтобы маленько вздремнуть? Клянусь, господа, я не знаю, что делать, не знаю, просто не знаю. Посмотрите, к примеру, на ткачей. Ткачи приходят на фабрику на полчаса позже остальных, потому что должны разогреться котлы. Отлично, я молчу, котлы так котлы, пусть тогда кто-то придет раньше, чтобы их разогреть, тогда и ткачи придут раньше. Так ведь нет же! они тоже, тоже ноют! Неужели им и этого мало? Эти чертовы ткачи встают на полчаса позже меня и отрабатывают всего-то двенадцатичасовой рабочий день, а что это значит? это значит, господа, если я не забыл арифметику, что они работают только половину суток, половину! а вторую отдыхают. Разве это так уж изнурительно? Разве это причина для того, чтобы болтать бог весть что и болтать беспрерывно? или они желают бездельничать дольше, чем работать? В мои времена, господа, в мои времена! Поглядели бы эти ткачи на моего благочестивого батюшку, царство ему небесное, который отроду не жаловался на жизнь и один-одинешенек поставил на ноги всю эту фабрику! Ну вот! клубники больше не осталось, какая жалость. Мой отец действительно… да о чем тут говорить? Так мы не восстановим страну, так мы вообще ничего не восстановим!
Подстрекаемый гримасами Ханса, Альваро откашлялся и сказал: Дорогой господин Гелдинг, а не случалось ли вам обращать внимание на тот факт, что ваши рабочие основную часть свободного времени тратят на сон? Господин Гелдинг уставился на него, скривив губы с отвисшей вниз сигарой. Он казался не обиженным, а растерянным, словно Альваро неправильно понял его слова. А! но ведь мы, господин Уркио, не можем выполнять роль инспекторов, воскликнул господин Гелдинг, нет уж, увольте, в это я не лезу, каждый рабочий делает со своим свободным временем все, что ему заблагорассудится, этого еще не хватало! Не знаю, как такие дела решаются в вашей стране, но, да будет вам известно, одно из правил моего предприятия – полная свобода работника вне его рабочей смены. Надеюсь, что уж с этим точно никто не станет спорить!
Стук в дверь разбудил его и наконец выгнал из постели. Нити света пробивались сквозь закрытые ставни и ползли к замерзшим ступням Ханса. Он быстро нацепил на себя то, что нащупал на стуле, и открыл дверь, силясь разлепить веки: улыбающаяся Лиза протянула ему лиловую записку. Ханс хотел сказать спасибо, но в зевке промямлил нечто вроде «спасява!». Затем забрал из ободранных пальцев Лизы лиловую бумажку и снова закрыл дверь.
При том убогом освещении, которое пробивалось сквозь ставни, Ханс разглядел приложенную к письму визитную карточку и на ней имя: Софи Готлиб.
О проекте
О подписке