Читать книгу «США и борьба Латинской Америки за независимость, 1815—1830» онлайн полностью📖 — Андрея Исэрова — MyBook.
image




Определенное разочарование даже среди оптимистов вызвало сохранение официального католицизма в Мексике и Буэнос-Айресе после завоевания ими независимости[182]. Обращаясь за помощью к посланнику США в Мексике, агент Библейского общества Джон Ритчи называл Мехико «средоточием всего фанатизма Мексиканской республики». «Среди духовенства есть несколько очень либеральных людей, но большинство фанатиков», в силах которых задержать «прогресс либеральных мнений»[183]. Зато существование протестантского кладбища в Буэнос-Айресе было для североамериканцев символом гражданской и религиозной свободы[184].

Посланник в Сантьяго, вермонтский пуританин Хеман Аллен (1779–1852) жаловался Адамсу, что священники захватили всю власть в делах не только духовных, но и государственных. Он надеялся на антиклерикальные действия чилийского правительства и сравнивал церковь с инкубом, душащим рост страны[185].

Колонизатор Техаса Стивен Остин считал католическое духовенство «врагами свободы, человеческого счастья и всего рода человеческого». Их обиталища – «логова разврата, интриг, подлости, порока». Именно «предрассудки и фанатизм» держат мексиканцев во тьме заблуждений: «Духовенство буквально высосало кровь несчастного народа». В другом письме Остин признался брату, что если монахи появятся на территории их поселения, он будет готов их повесить[186].

Секретарь миссии мексиканского посланника Джоэля Пойнсета, выходец из знатной виргинской семьи Эдвард Торнтон Тэйло возмущался церемонией в честь патрона Мехико блаженного Фелипе де Хесуса: «Я наблюдал [событие] со смешанным презрением и сожалением… Конгресс – республиканский и свободный конгресс, прославляющий святого, и Президент страны, поклоняющийся ему!»[187]

Сочетание республиканских и религиозных лозунгов поразило и Генри Брэкенриджа, который, впрочем, стремился понять, а не осудить это зрелище. Несмотря на свое знание и уважение к иберийской культуре, он не мог скрыть впечатления о «мрачности (gloominess) колониальной католической веры»[188].

Открыто защитить католическую религию и даже столь чуждые англосаксам процессии попытался журналист Уильям Дуэйн, сам по происхождению католик-ирландец. Он подчеркивал патриотизм латиноамериканского духовенства и без предубеждения относился к пышным религиозным процессиям[189]. Впрочем, и Дуэйн считал монастыри противоестественным институтом и обвинял церковь в устройстве ложных чудес вокруг почитаемых образов[190].

Бэптис Ирвайн, еще один радикальный журналист-ирландец, также не видел противоречия между свободой и католицизмом. Он напоминает читателям, что «первые шаги к свободе» после «темных веков» сделали еще до Реформации католики Италии, Швейцарии, Англии, наконец, что в последние годы все революционные движения развивались именно в непротестантских странах – Латинской Америке, Неаполе, Испании, Португалии, Греции. Дело в том, что «священники не могут всегда диктовать политику», значит, религия не обязательно является определяющей общественной силой. Он указывает, что равно несвободны и католическая Австрия, и лютеранская Пруссия, и Россия с ее греческой церковью.

«Гражданская свобода и образование» преобразуют вероисповедания, так что недалек тот час, когда «…либерализована будет любая секта – даже иудейская и магометанская». По утверждению Ирвайна, никто в Латинской Америке не соблюдает 40 дней поста (sic!), а священники уже «не заняты сварами», а «изучают искусства, продвигают науки и пишут исторические сочинения»[191].

В общем, даже когда на общем «антипапистском» фоне звучали редкие попытки североамериканцев ирландского происхождения защитить католицизм, они были основаны не на утверждении внутренних достоинств традиционной церкви, а на апологии общего движения всех конфессий к религиозному либерализму.

Выросшая на классическом республиканизме идеология ранней республики во главу угла ставила добродетельного образованного гражданина, достойного участвовать в управлении своим селом/городом/ государством[192]. Существование различных избирательных цензов в ранней республике ясно давало понять: такими гражданами являются не все жители США. Отсутствие доблести/добродетели (virtue) в условиях гражданской свободы ведет к анархии, погубившей, как хорошо знали отцы-основатели, все древние республики. Любая ли страна, любой ли народ является достаточно подготовленным, чтобы грамотно воспользоваться «даром разумной свободы»? Террор Французской революции не позволял ответить на этот вопрос положительно. Только в 1820-е гг. пришедшее к власти второе поколение американских политиков забудет столь свойственную отцам-основателям «макиавеллиевскую тревогу» и сочтет эксперимент удачным. Действительно, Соединенные Штаты успешно преодолели испытания тяжелой англо-американской войны 1812–1815 гг., а до нуллификационного кризиса 1832–1833 гг. никто не хотел верить, что вопрос о рабстве может поставить под угрозу единство складывавшейся нации и федерального союза.

К тому времени североамериканцы уже твердо считали свою политическую систему наилучшей из возможных, но далеко не все изначально были уверены в возможности повторения успешного опыта. Следовательно, унаследованная «черная легенда» неизбежно воздействовала на оценку латиноамериканской революции в США.

Чтобы обсуждать влияние классического республиканизма и «черной легенды» на образ южных соседей в США, необходимо ввести понятие национального характера – одно из ключевых для интеллектуального поля эпохи, на котором разворачивались споры о перспективах Латинской Америки. В XVIII столетии рассказ об истории и современности народа обязательно включал обсуждение национального характера, причем к концу столетия понятие нации окончательно включило в себя весь народ, а не только его верхи. Как пишет современный исследователь, суть проблемы национального характера в англосаксонской традиции – это отношение между свободным правительством (и/или рыночной экономикой) и «качеством» граждан[193]. Что же определяет национальный характер? Здесь к началу XIX века сложились две основные традиции: Монтескье (вслед за Гиппократом, Платоном, другими античными мыслителями и Макиавелли) подчеркивал влияние климата и других постоянных факторов на общий дух (esprit general) народа. С Монтескье в «Общественном договоре» (1762) согласится Руссо. Споря с автором «Духа законов» (1748), Юм (а вслед за ним и Вольтер, Фенелон, Тюрго) утверждал господство других, переменчивых сил.

В очерке «О национальных характерах» (1748) Юм резко критикует взгляды Монтескье на роль климата в становлении национального характера, пишет о влиянии экономики, истории, правительства[194]. В статье «О суеверии и энтузиазме» (1741) Юм утверждал, что с «политической свободой» равно несовместимы как католический «предрассудок», так и пуританский «энтузиазм», например, времен Английской революции, уходя тем самым от примитивного антикатолицизма. Если Юм ставил во главу угла влияние политических институтов, то, скажем, Тюрго подчеркивал роль образования.

Упрощенно говоря, если Монтескье считал национальный характер в целом неизменным, то Юм подчеркивал его изменчивость под воздействием обстоятельств, в том числе политических. Символами двух подходов для современников были Солон и Ликург – первый строил законы, исходя из характера афинян, второй стремился законами изменить характер спартанцев.

Пользуясь введенным Мишелем Фуко термином, скажем, что идеи Монтескье и Юма о национальном характере были частью дискурса второй половины XVIII – первой половины XIX вв., попав, в частности, на страницы школьных учебников. Так, географ Уильям Вудбридж (1794–1845), следуя Юму, указывал на физические (климат, почва и др.) и моральные (правление, религия, состояние общества) причины национального характера, причем именно причины моральные определяли его в первую очередь[195].

Североамериканцы в целом, за исключением, может быть, Брэкенриджа, соглашались, что колониальное наследие Испании оказывает однозначно дурное воздействие на молодые республики и не содержит в себе ничего достойного сохранения. Пессимисты видели в этом безнадежность борьбы за свободу, оптимисты верили, что правильная политика и законодательство помогут гражданам порвать с пагубным прошлым. Имена Монтескье и Юма звучали в этой полемике не столь часто (хотя все же звучали!), но главное состояло в другом: эти авторы и другие просветители определили поле восприятия и борьбы идей. Североамериканцы первой трети XIX в. мыслили именно в таких категориях, именно к этим понятиям сводили виденное и испытанное в Латинской Америке. Если английские «вульгарные виги» (термин историка Дункана Форбса) во всем французском видели проявление «рабской сущности» этого народа[196], то, так сказать, «вульгарные республиканцы» Соединенных Штатов считали не-англосаксов, а в их числе – латиноамериканцев, неспособными к самоуправлению и подлинному республиканизму.

Так, комментируя планы Франсиско де Миранды по освобождению своей родины, Джон Адамс счел конфедерацию свободных республик Испанской Америки такой же химерой, что и «установление демократии среди птиц, зверей и рыб»[197]. Новоанглийский федералист, редактор “Columbian Centinel” Бенджамин Рассел верил в конечном итоге в успех патриотов-креолов (или скорее в поражение роялистов), но замечал: «Каждый американец естественно желает успеха борьбе за независимость народа, достойного этого дара (blessing), – но он знает, что личное тщеславие демагогов и жадность отчаянных авантюристов не должно мешать со святым духом Революции, пронизывающим всю нацию, которой Божественное Провидение повелевает быть свободной. Чтобы заслужить успеха, испанским революционерам нужно больше системы – больше организации и больше того самоотверженного Патриотизма, которым были вдохновлены Вашингтон и его современники, чем они показали в своих поступках»[198].

Подобные взгляды звучали не только в правом лагере. Например, Джефферсон сомневался, «оставят ли шоры изуверия, оковы священства, завораживающий блеск рангов и богатства право голоса (fair play) здравому смыслу народной массы [испаноамериканцев], чтобы они стали достойны самоуправления, – этого мы не знаем. Возможно, наши желания превосходят ожидания». Естественно, Джефферсон понимал республиканизм в демократическом ключе и, соответственно, желал, чтобы латиноамериканцы осознали его «основной закон» – «право большинства». Иначе, как в годы Французской революции, на смену придет право силы, ведущее к военному деспотизму[199].

В конце 1820-х гг. Джоэль Пойнсет, прямо споря с Юмом, указывал, что неизменный расслабляющий климат Мексики, который позволяет «ленивому креольскому купцу» целый день курить сигару под пересказ городских сплетен, оказывает пагубное воздействие на национальный характер[200]. В целом разочарованный дипломат думал, что ничто не может исправить мексиканцев. Его секретарь Уильям Брэдфорд Рид (1806–1876), напротив, в юмовском духе считал положительные изменения неизбежными: «Их обеспечат гений свободных институтов, более расширенное взаимодействие с иностранными государствами и растущий либерализм в отношении религии». Развитие образования сделает свое дело, и через поколение наблюдатель увидит «самые счастливые последствия» реформ[201].

Почти все авторы, описывая католический мир Латинской Америки, повторяли кем-то изобретенную триаду – «изуверство, предрассудки, праздность» (bigotry, prejudice, indolence). О первых двух чертах речь уже шла, теперь настал черед праздности, которая сама по себе признается всеми христианами тяжким грехом, ну а с точки зрения кальвинизма и буржуазного этоса может быть причислена к наитягчайшим порокам. Праздность считалась одной из основных черт испанского и португальского национального характера, усиленной в Новом Свете развращающим климатом и природными богатствами.

Четвертое издание «Британники», в целом с уважением описывавшее иберийский мир, все же отмечало, что среди испанцев «главным недостатком во всех слоях является отвращение к труду и прилежанию», характерное, впрочем, более всего для кастильцев и воинственных эстремадурцев. В Америке положение обстоит еще хуже: из-за праздности, жары и «легкомысленного наслаждения всем» мексиканские креолы полностью потеряли твердость и гордость. «Варварская роскошь, позорные удовольствия и романтические интриги истощили всю силу их добродетелей»[202]. «Британнике» вторил Иедидия Морзе: «Нравы обоих полов ужасно (deplorably) порочны. Праздность – общая черта»[203].

Энциклопедия Абрахама Риса писала о «праздности и ненависти [испанцев] к труду» как черте национального характера, ведущей за собой презрение к сельскому хозяйству и торговле. Тем не менее Рис шел глубже, отмечая, что «праздность» – следствие социально-экономических причин: в лишенных дорог, рек и каналов внутренних провинциях Испании бурная деятельность лишена практического смысла. А вот в приморских провинциях Пиренейского полуострова население трудолюбиво[204].

1
...