Санкт-Петербург, зима 1758 г.
И зачем он тогда выкрикнул «слово и дело»? Наверное, с перепугу. Да и подставлять спину под розги не хотелось. Ведь всего десять дней как был бит за непотребство, учиненное им в доме университетского ректора Крашенинникова.
Вообще же господам студиозусам частенько доставалось на орехи. А ему в особенности.
С того самого дня, когда в мае сорок восьмого года Иван, ученик Александро-Невской семинарии, а с ним еще четверо парней его возраста были зачислены в учрежденный при Академии университет, начались хождения по мукам.
В семинарии что? Зубрежка да молитвы. Шибко не побалуешь.
Университет – дело иное. Храм наук и учености. Вместо долгополой рубахи Ивана обрядили в штаны с камзолом, зеленый кафтан, чулки с башмаками, треугольную шляпу. А главное, дали шпагу с портупеей.
Он был вне себя от гордости. Видели б его тятенька с сестрицей (матушку к этому времени уже Господь забрал). Вольность! Вольность! Вот о чем мечтается в шестнадцать лет.
Однако не тут-то было. Видать, и университетское начальство помнило о своих молодых летах и многочисленных соблазнах, подстерегающих пылких юношей на каждом шагу. Потому и разработало для воспитанников иерархию наказаний – общим числом в десять разрядов.
За ослушание начальства подавался рапорт в канцелярию, которая решала дальнейшую судьбу нарушителя, а до тех пор он находился под караулом. За непослушание ректору студент водворялся на две недели в карцер на хлеб и воду. За ослушание профессоров – неделя карцера; учителей – три дня. За обиду товарища словом – один день карцера, а рукоприкладством – рапорт в канцелярию. За пьянство полагалось при первом уличении – неделя карцера; при втором – две недели; при третьем – рапорт в канцелярию. За отлучку из общежития без позволения ректора или адъюнкта: за первый раз – карцер (срок – по усмотрению господина ректора); за второй – вдвое дольше: за третий – рапорт в канцелярию. Ежели студент не ночевал в общежитии: за первый раз – неделя карцера; за второй – две недели; за третий – рапорт в канцелярию. За пропуск лекций: на первый раз – серый кафтан на день; на второй – его же на две недели; на третий – на три недели и т. д. За невыученный урок: впервой – серый кафтан на день; на второй раз – на два дня; третий – три дня и т. п. За кражу – рапорт в канцелярию, а до назначения оной наказания – под караул.
Само собой, это не отвращало юных воспитанников от разнообразных шалостей. То и дело в академическую канцелярию летели рапорта тревожного содержания, сообщавшие, что господа студиозусы «по ночам гуляют и пьянствуют, и в подозрительные дома ходят, и оттого опасные болезни получают». Однажды, чтобы усмирить два десятка разбушевавшихся юнцов, было даже вызвано восемь солдат!
В этих проказах Иван не был заводилой, но и задних не пас. Был как все. Озоровал и учился, учился и озоровал. Математика, российская и латинская элоквенция, Священная история… В слишком больших количествах всего этого ни один растущий ум не выдюжит. Надобно ж иногда и отвлечься, чтоб раньше времени не состариться да не одряхлеть.
А денег катастрофически не хватало. Студенческое жалованье – три с полтиной на месяц. Много не погуляешь. Тем более что за каждую провинность взимались штрафы.
В марте пятьдесят первого Ивана, что называется, допекло.
Его с товарищами отпустили в город, чтобы они сходили в церковь. Парни же вместо этого решили просто прогуляться по Невской першпективе, поглазеть на хорошеньких барышень. И надо же такой беде приключиться – нарвались на ректора. Убежать убежали, но Крашенинников стреляный воробей, хоть и профессор, его на мякине не проведешь. Такой глазастый и памятливый, что просто жуть. Всех до единого запомнил и, явившись в университет, велел посадить в карцер.
Довольный собой, Степан Петрович пошел домой обедать. Разумеется, не хлебом и водой, на кои обрек провинившихся воспитанников.
Только сел за стол, как в дом к нему ворвался разъяренный Иван и принялся кричать на ректора, осыпать его бранными словами, выговаривая за несправедливые наказания и штрафы. Бедный профессор, гоняемый из угла в угол, вынужден был слушать упреки и угрозы студента. Утомившись, Барков заявил, что будет рад отсидеть свое в карцере, однако будет писать жалобу академическому начальству. Хлопнул дверью так, что та слетела с петель, и убрался восвояси. Однако ж не в карцер, как обещал, а по квартирам других профессоров, в первую очередь заступника своего и ходатая Ломоносова, в свое время рассмотревшего в шестнадцатилетнем воспитаннике лаврской семинарии «острое понятие» и способность к учебе и ходатайствовавшего о зачислении Баркова в университет.
У Ломоносова он тоже поносил на чем свет стоит Крашенинникова и своих друзей-приятелей, не сумевших дать ректору должного отпора.
Понятное дело, Степан Петрович обозлился выше всяческой меры. Написал рапорт самому президенту Академии графу Кириллу Разумовскому, в коем заявил, что ежели сей проступок будет отпущен Баркову без штрафа, «то другим подастся повод к большим наглостям, а карцер и серый кафтан, чем они штрафуются, нимало их от того не удерживают».
Его высокографское сиятельство изволило рассудить, что господин ректор в этом споре, несомненно, прав, а потому велело означенного студента «за такую учиненную им предерзость, в страх другим, при собрании всех студентов, высечь розгами». Но в конце суровой резолюции все же приписало и для профессора Крашенинникова особый пунктик, чтоб он впредь «о являющихся в продерзостях, достойных таковому наказанию, студентах представлял канцелярии, отколе об учинении того наказания посылать ордеры, а без ведома канцелярии никого тем штрафом не наказывать».
Высекли.
Тут бы Ивану и уняться. Но уже неделю спустя после экзекуции он, отлучившись из Академии, вернулся в нетрезвом виде и произвел такой шум, что для усмирения его товарищи были вынуждены позвать состоявшего в университете для охранения порядка прапорщика Галла. Завидев приближающегося к нему дюжего цербера, поигрывавшего шпагой, Ваня и выкрикнул страшную фразу, означавшую, что ему ведомы некие преступные умыслы против особы государыни.
– Слово и дело!
И враз оплыло недоумением суровое лицо прапорщика. Охнули соученики. Нахмурился и схватился за сердце профессор Крашенинников, а потом с безнадежной тоской посмотрел на неразумного: авось еще одумается.
Однако тот уже закусил удила.
– Слово и дело!!
Делать нечего. Под караулом отправили крикуна в Тайную канцелярию розыскных дел.
На пороге страшного здания его с рук на руки сдали кряжистому высокому мужчине с хмурой физиономией, на которой самой примечательной деталью был косой шрам во всю левую щеку.
Отчего-то Иван сразу же прозвал его про себя Хароном – у древних греков лодочником, перевозившим души умерших в край вечного забвения и бравшим за это монету, которую специально для этого клали родные в рот покойному.
Сей грозный муж платы за перевоз требовать не стал. Без лишних разговоров схватил студента за шкирку, хорошенечко встряхнул и поволок куда-то вниз. Не иначе как сразу в самый Аид.
Юноша глаза зажмурил от страха, а когда отворил да глянул вокруг, так едва разума не лишился.
Приведен был в темный с высокими сводами подвал, освещаемый пламенем небольшой кузнецкой жаровни да неровным светом трех восковых свечей, криво стоявших в тяжелом бронзовом канделябре. Над угольями жаровни некто полуголый, облаченный в кожаный передник и с таким же кожаным, с прорезями для глаз, колпаком на голове, раскалял докрасна щипцы на длинных ручках. Поблизости от него стоял огромный дубовый стол, на котором были разложены всевозможные щипцы да щипчики, ножи да ножички, иглы с иголочками, шипастые нарукавники да ошейники и прочий инструмент для пыточного дела.
В двух шагах от сей мерзости в большом деревянном кресле с высокой «готической» резной спинкой восседал мужчина. Лет сорока, с несколько великоватой для тощего туловища головой, покрытой париком, из-под которого струился пот.
Заслышав скрип дверей, он обернулся и остро зыркнул на Ивана с его сопровождающим. Погрозил Харону кулаком и жестом показал: выметайтесь отсюда до времени. Не до вас, мол, сейчас. И вернулся к своему занятию.
Проводник снова обошелся со студентом тем же способом. За шкирку – да и с глаз головастого долой.
Оттащил недалече. В соседний покой, из которого в предыдущий вело небольшое зарешеченное окошечко. Втолкнув молодого человека внутрь, запер дверь и вернулся туда, к хозяину.
А Ваня прилепился к решетке, да и взглянул, как он это умел, по-особому.
Батюшки-светы!
Что ж это делается? Куда он попал?
В кресле вместо давешнего мужика в парике восседал, развалясь, сам бог плодородия и соития Приап. Обнаженный, жилистый, с огромной головою.
Перед ним, подвешенный за руки на дыбе, извивался жалкий плешивый старик, вся голова которого была покрыта уродливыми шрамами. Ивану почудилось, что он уже где-то видел этого старца. И даже голос его – скрипучий, с иноземным акцентом, казался знакомым.
– Ты что же это озоруешь? – устало вопрошало божество.
Пытуемый только тряс головою.
– Снать не снаю, ведать не ведаю!
– А кто на прошлой неделе занимался черной ворожбой? Вот, доносят, будто ты хвастался, что спускался в подземное царство. Виделся с Прозерпиною, вопрошал у Плутона…
Приап поднес к глазам какую-то бумагу. Харон услужливо присветил ему канделябром.
– Вопрошал о здоровье Ея Величества…
Старик дико взвыл:
– Клевета есть!
– Да? Положим, что и напраслина, – как-то уж больно скоро согласился бог и почесал затылок. – А может, ты просто запамятовал? Стар ведь, в обед сто лет стукнет. Я моложе, а и то порой забываю, что делал не то что на прошлой неделе – вчера. Освежим память кавалеру-то, а, Кутак?
Некто в кожаном колпаке и фартуке сунул под нос старцу раскаленные докрасна щипцы. Тот дернулся всем своим тщедушным телом.
Не обращая внимания на его рев и стоны, Приап достал из кармана изящную золотую табакерку. Открыв ее, подцепил изрядную порцию табака и отправил себе в нос, при этом беззаботно напевая:
Marlbrough s'en va-t-en guerre,
Mironton, mironton, mirontaine…
Громко чихнул, затем еще и еще раз. А затем вроде как вспомнил о своих не очень приятных и утомительных обязанностях.
– Ну что вы там противу здравия государыни замыслили? Каким таким колдовством лютым удумали извести самодержицу? Отвечай!!!
Отчетливый запах жареного.
И вопль:
– Плутон! Владык-ка-а! К тебе всываю-у-у-у!!!
Алое пламя до небес.
И темнота…
– Эй, отрок, очнись! – донеслось до студента сквозь небытие.
В лицо брызнули холодной водой.
– Сомлел, ваш сиясьство!
– Тащи его сюда, – отвечал усталый мужской голос.
Харон взял Ивана подмышки и поволок. Притащил куда-то, усадил на деревянный табурет и надавал по щекам.
– Давай, давай, очухивайся! Некогда тут с тобой возиться.
Сознание постепенно возвращалось к парню. Вот он вновь обрел способность соображать и опасливо глянул по сторонам. Зажмурился. Снова открыл очи.
– Чего зенками-то хлопаешь? – глумливо вопросил человек в кресле.
Никакого старика с израненной головой в каземате не было. Равно как и «колпака» со щипцами. Помстились они ему, что ли? Ведь и жаровни след простыл, а на столе накрыта скатерть и стоит кувшин с вином, со стаканами да закуской.
Он принюхался. Колбаса. Жареная.
При мысли о жареном чуть не стошнило.
– Ведаешь ли, кто перед тобой? – поинтересовался головастый.
– Приап… – ляпнул, не подумавши, и тут же прикусил язык.
– Ты чего, дурень?! – отвесил ему Харон тяжелый подзатыльник, от которого студент мало не сверзился с табурета. – Это ж его сиятельство граф Ляксандра Иваныч Шувалов! Уразумел?
Глава Тайной канцелярии! Вот угораздило же!
Античное прозвище, вероятно, показалось графу забавным. Возможно, даже лестным. Потому что растянул бледные губы в милостивой усмешке и жестом осадил излишнюю ретивость помощника.
– Я так чай, ничего полезного ты следствию сообщить не можешь? Ведь верно?
Пытливо уставился на Ваню.
Юноша склонил буйну голову и кивнул.
– Зачем слово и дело выкрикнул? Высечь хотели?
И опять кивнул студиозус. Все знает Александр Иванович. На то и поставлен государыней, чтобы знать обо всем, что только на Руси делается.
– Эх, Ваня, Ваня! Видел бы тебя покойный батюшка…
О проекте
О подписке