Санкт-Петербург, зима 1758 г.
Поэту с утра хотелось водки.
Прямо никакой мочи не было, чтоб терпеть муки адские.
Голова трещала, словно там поселился рой диких пчел. Глаза лезли прочь из зениц. Сохло во рту. Руки дрожали мелкой дрожью. Да что там руки, все тело ныло, как после доброй порции розог.
А в карманах, как на грех, пусто. Впрочем, как всегда.
На последние деньги вчера устроил разгуляй-поле с академической братией. Теперь вот мучься. Еще целых пять дней. Когда подоспеет Прохоров пенсион.
Что бы он делал без «птичьих» денег на свои-то пятьдесят целковых в год – жалованье копииста? Хорошо хоть еще Михаила Василич, добрая душа, не обижает. Даром что профессор и академик, а нужду молодых знает. Сам через это прошел. Поддерживает своего помощника, чем может.
Сходить к нему, что ли? Нет, совестно. Уже дважды за сей месяц наведывался к благодетелю.
Но пять дней! Этак и с голодухи окочуриться можно.
Гос-споди! Как же затылок-то ломит! Ударил бы кто кулаком, право. Прочистил мозги грешнику.
Пять ден! Но потом рай-житье. Шутка ли – двадцать семь, а то и все тридцать рубликов!
Год на год не припадало. Поначалу, двенадцать годков тому, когда в отцовский дом принесли клетку с ученым вороном, на его содержание было положено двадцать рублей в год. Так решил покойный граф Яков Вилимович Брюс, с которым поэт, будучи четырех лет от роду, случайно познакомился в церкви, где правил службу его батюшка. (Царствие небесное им обоим.) Но уже на следующий год прислано было двадцать с полтиной. Отец Семен еще удивился. Вот ведь как – жизнь вздорожала, и денег стало больше. Словно кто-то прикинул убыль. Так и пошло. Двадцать два, двадцать три с гривенником, двадцать четыре с четвертачком. А то снова двадцать три.
Последние две выплаты, ровно с начала войны с пруссаками, были особенно щедрыми: двадцать семь и двадцать восемь рублев!
– Кормилец ты мой! – умиленно взирал на Прохора поэт.
Ворон скромно отмалчивался. Что есть, то есть. Но обычно в молчанку не играл, так и сыпля чеканными фразами. Все больше латинскими, к которым его приохотил еще приснопамятный отец Семен. Но особенно любила вражья птица распевать похабные песенки сочинения своего молодого и непутевого хозяина. Ох, и пакостник!
Как-то поэт решил похвастаться питомцем самому профессору Ломоносову. Приволок клетку с Прохором в дом Михаилы Василича. Отобедали, чем Бог послал. Перешли в гостиную.
– Нуте-с, – ласково прищурился на Прохора академик. – Чем порадуешь старика?
– Федра, Августова отпущенника баснь «Волк и Ягненок»! – торжественно возгласил гость, протягивая руку к клетке.
Прохор отрицательно покачал головой.
– Никак, не желает латынских виршей сказывать? – подмигнул профессор дочери.
Лизавета Михайловна тихонько прыснула, глядючи, как раздосадованный поэт выделывает коленца вокруг непокорного ворона.
– Давай, ну, давай же! – шипел он. И даже пригрозил: – Котам скормлю!
Такого несуразного поведения Прохор от хозяина не ожидал. Не заслужил, можно сказать.
Посмотрел искоса на поэта желтым глазом. Набрал в грудь побольше воздуха.
Да и выдал:
О! Общая людей отр-рада,
П…а, веселостей всех мать!
Начало жизни и пр-рохлада,
Тебя хочу я пр-рославлять!
А вот это уж дудки! Никого прославлять Прохору не позволили. Схватив в охапку клетку и треуголку, поэт шампанской пробкой вылетел из дома благодетеля. Ему вослед несся здоровый мужской гогот великого гения России.
О конфузии господина копииста Ломоносов никогда не поминал. Только как-то раз, когда они вместе разбирали очередное трудное место из Несторовой летописи, вдруг хитро прищурился на помощника и поинтересовался:
– Ты это что ж, мою оду императрице сорок седьмого года имел в виду?
И тут же продекламировал для сравнения:
Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина…
А потом ни с того ни с сего продолжил с того места, где был прерван Прохор:
Тебе воздвигну храмы многи
И позлащенные чертоги
Созижду в честь твоих доброт.
– Ну-ну… – И непонятно было, что хотел этим сказать профессор: то ли осуждал дерзкого подражателя, то ли признавал его над собой превосходство.
Однако ж организм требовал опохмелиться. Поэт стоял на мосту и тупо поплевывал вниз, в покрытую льдом реку. В голове уже не пчелы гудели, а большей лаврский колокол бил. Мимо него пару раз прошелся блюститель порядка, но поначалу приставать к праздно шатающемуся парню, одетому хоть и неряшливо, но прилично, не стал. И только видя, что время идет, а господинчик убираться восвояси не намерен, слуга закона приблизился и громко кашлянул.
Молодой человек обернулся.
– Что тебе? – Вперил глаза, полные неизбывной муки.
– Не положено, – заявил олицетворенный порядок.
Поэт хотел было послать прилипалу куда подальше, но сдержался. Лишние неприятности ему сейчас были ни к чему.
– Что так?
– Потому как першпектива, – пояснили ему. – Сама государыня ездить изволят. Так что проходите-ка лучше, сударь.
Он еще что-то говорил. Нудное и правильное. Но слова его не доходили до сознания поэта, а только еще больше ранили больную голову, стуча назойливыми молоточками по вискам.
– У тебя алтына нет?
Заплывшие жиром глазки вояки часто захлопали.
– Ась?
– Спрашиваю: есть ли у тебя алтын?
Правоохранитель враз приосанился, подобрался и грозно надвинулся на попрошайку.
– А ну убирайся отседова!
Поэт плюнул ему под ноги, развернулся и побрел восвояси куда-то в сторону Васильевского острова.
– Ходют тут всякие! – ранил его спину рассерженно-змеиный шип стражника.
Александр Петрович еще раз окинул хозяйским глазом накрытый к завтраку стол и благодушно вздохнул.
Хоть и Великий пост да денежные неурядицы, а жить можно. Тем паче что особой рьяностью в соблюдении церковных традиций господин Сумароков, по моде нынешнего века, отнюдь не отличался.
А потому неудивительно, что среди блюд и блюдечек с тертой редькой, солеными огурцами, кислой капустой, мочеными груздочками и клюквой (под анисовую – самое то) стояли и тарелки с «запретными» плодами.
Ну там тройная уха с налимами и молоками не в счет (не суточные же щи, в самом деле?). Да и блинки с икоркой и снетком. Это ж не устерсы. Дорого и несытно. Не по-русски. Хотя когда кто угощал, Александр Петрович не отнекивался. Вот на нынешнюю Масленицу у его сиятельства Ивана Ивановича Шувалова съел за обедом две (или нет, кажись, три) дюжины этих самых «frutti di mare», нарочно из Италии доставленных. Ох, и маялся же потом животом! Два раза кровь отворяли. Уж, верно, несвежие попались. Знамо дело – из такой-то дали везли. Хоть и на курьерских.
Балычку что-то скуднехонько нарезано. А вот куренок вроде порядочный. Размером с хорошую утицу. Постаралась драгоценная супруга. С любовью выбирала. Жаль, что нет ее сейчас. Вчера к вечеру уехала вместе с детушками в деревню, проведать захворавшую тетушку.
С чего бы начать?
Знамо дело, с нее, со знаменитой «сумароковки».
Эта славная настойка была известна многим из столичной писательской братии. Даже и тем, кто не вхож в дом Александра Петровича. Бывало, посылал кому бутылочку-другую от хвори или к празднику. Тому же Василию Тредьяковскому, хоть и недруг.
Конечно, он не Ломоносов, химии не учился, но составить букет из российских трав и кореньев сумел не хуже любого академика. Чабрец, зверобой, душица, анисовые зернышки и… Нет, сие есть тайна великая. Еще три компонента никому не сказывал. И не записывал, чтоб не проведал кто часом.
Взяв в руки вилку, примерился к закуси. Вот, недурственный груздок. Или лучше огурчик? Этот, махонький, с мизинчик. Из Нежина привезен. Для самого гетмана Разумовского. А глава Академии Российской расщедрился да и подарил первому российскому драматургу и пииту мешок сих славных плодов.
Александр Петрович даже подумывал оду сочинить по этому случаю:
Малороссийская олива!
Под солнцем щедрым возросла
Ты в том краю, что осчастливлен
Великим мужем, чьи дела…
Ну и так далее в том же духе. Писать подобные вирши легко и прибыльно. Глядишь, не только адресату понравятся, но и самой его высочайшей покровительнице. Тогда не то что огурцами, деньжатами могут одарить. Или деревенькой. Хотя планида российского стихотворца тяжка и неприбыльна. Не то, что альковная служба… Вот там настоящие деньги и возможности.
Ну во здравие!
Ух, чтоб тебя. Чуть не подавился водкой.
– Тебе чего? – зло окрысился на не вовремя зашедшего слугу.
– Господин Расейской Академии копиист Иван Семеныч Барков пожаловали! – объявил тот. – Просить, что ли? Али сказать, что нету вас?
Знал, что хозяин всегда терял покой после визитов означенной персоны.
«Вот же принесла нелегкая! Или у него нюх на водку с закуской?»
Пока думал да гадал, в столовую, решительно отодвинув в сторону служителя, прошествовал злоязыкий буян. Не доходя до накрытого стола и не глядя на яства, а лишь на Александра Петровича, глаза в глаза, застыл и протянул руки вперед.
– Виват, Сумароков, первый российский стихотворец!
Сказав сие торжественным гласом, повернулся и пошел прочь.
У господина сочинителя от неожиданности отобрало речь. Он лишь мог что-то невнятно шипеть да скрипеть. Однако ж хватило сил показать знаками слуге, чтоб задержал визитера.
Рюмка «сумароковки» помогла прийти в память.
– Иван Семенович, любезнейший, да куда же ты так быстро?!
Вскочил на ноги и мигом очутился рядом с нечаянным гостем.
– А откушать? Чем Бог послал?!
Барков не стал долго, чиниться и упираться. Уселся за стол и сразу по-хозяйски налил себе водки. Да не в хрустальную рюмку, а в стакан. Хлобыстнул одним махом. Хакнул, не закусив. Посидел минуты две-три. Было видно, как перед тем зеленушное лицо его зарозовелось. В глазах заплясали веселые чертики.
– Чем новеньким порадуете читателя в ближайшее время? – благодушно поинтересовался у хозяина.
Тот словно ожидал позволения.
Приволок из кабинета пухлую рукопись и давай вдохновенно читать свежеоконченную трагедию. Чуть было о завтраке не забыл. Слава богу, гость напомнил. Разлил «сумароковку» (на сей раз уже в рюмки) и провозгласил тост за Ея Величество Поэзию Российскую. Александр Петрович охотно поддержал. Закусили. Потом горяченького. За ним курица-балычок.
И вирши, вирши.
Подлинное застолье духа.
Господин копиист по ходу чтения делал замечания, и драматург часто дивился, как же это ему самому в голову не пришло. Шкарябал тут же на полях, чтоб не забыть поправить при беловой переписке.
Наконец Барков с видом сытого кота откинулся в креслах и деликатно отрыгнул.
– Александр Петрович, не одолжишь ли рублем дней на пять?
Сумароков в душе закляк, но вида не подал. Рубль. Ведь не вернет, поди. А деньги немалые. Полведра водки купить можно.
– Э-э-э…
– Ежели нет, так нет. Без обид.
Как же, без обид. Не дашь, а потом так на весь Петербург ославит, как только один он и может. В своих срамных стишатах. Сколько раз сам Александр Петрович пробовал сочинять такие же. Не получалось. Вроде и слова те же, а бойкости да живости нет.
– Э-э-э… Ничего, коли будет мелочью? – Позвенел в кармане серебром да медью.
Помнится, завалялось там копеек восемьдесят семь или девяносто с позавчерашнего похода в книжную лавку. Не станет же нахал считать прямо здесь, на глазах заимодавца?
– Один черт! – заулыбался господин копиист.
Принял мелочь так, словно не ему, а он дает. Откланялся.
– А насчет конца третьего акта подумать надобно, – погрозил пальчиком. – Не гладко…
– Подумаем, подумаем, – согласился Сумароков, проворно выпроваживая гостя дорогого, пока еще чего не удумал присовокупить.
Не успел.
– Знаешь чего, Александр Петрович, – недобро прищурился гость, нахлобучивая на голову, треуголку.
Тревожно екнуло сердце.
– Я ведь, пошутил, – заговорщицки склонился Барков к уху драматурга. – Первый-то русский стихотворец – я. Второй – Ломоносов. А ты – разве что только третий!
И быстро вышмыгнул вон из дверей, провожаемый рыком смертельно раненного зверя.
Мост изогнул спину, словно кошка, поглаживаемая ласковой хозяйской рукою.
Народу об эту пору дня заметно поприбавилось.
И все равно этого прохожего слуга закона узнал. Тот, утренний грубиян. Снова стоит у перил и поплевывает. Чего, спрашивается, ему здесь надобно? Аль в другом каком месте плевать не может?
Подозрительно.
Чеканным шагом прошествовал к молодцу и кашлянул, грозно положив руку на рукоять сабли.
Молодой человек обернулся.
Ага, навеселе. Понятненько.
– Пройдите, сударь. Не положено.
– Как же, как же, – туманно улыбнулся грубиян. – Помню. Першпектива… Сама государыня…
– Вот-вот, – ответствовал стражник, а сам прикидывал, задержать разговорчивого субъекта до выяснения личности или нет.
– На вот тебе, – протянул к нему ладонь парень.
– Это чавой? – не понял вояка.
– Алтын. У тебя ведь нет алтына?
Стражник быстренько принял деньги и отошел. Чудной какой-то барин. Блаженный, что ли?
Жизнь заметно налаживалась. Теперь можно и домой. Прохор уже, чай, заждался. Полтора суток поэта не было дома. Надо бы купить носатому малый гостинчик. Восьмидесяти пяти копеек, полученных от Сумарокова (вот сквалыга!), должно хватить до пенсиона. В случае чего у Михаилы Василича когда заморит червячка. Лизавета Михайловна, опять же, сердце доброе, завсегда передает сухарь-другой озорной птице.
Внимание господина копииста привлекла странная группа, шествовавшая мимо него по мосту.
Двое солдат. А между ними – девка. Судя по наряду, из таковских. Что продают любовь за деньги.
Но что-то несуразное было в ее облике, что заставило поэта взглянуть на нее по-особому.
Странно.
В бедное тряпье была завернута… ожившая греческая статуя. Или нет.
Да ведь это же…
Богородица Дева, смилуйся!
Аристократический овал лица с впалыми щеками и чуточку высоковатыми скулами. Страдальчески стиснутые вишни-губы. И глаза… О, эти глаза. В них было столько муки, мольбы и вместе с тем всепрощения, что поэт чуть тут же не бухнулся коленями прямо на мостовую, в грязь, чтобы испросить прощения себе и тем, кто обрек ЕЕ на эти муки.
Мгновение… и видение исчезло. Только три спины. Две прямые, как палки, и одна согбенная, как от непосильной ноши…
– Водки мне! – едва сев за стол, велел поэт кабатчику. – И бумаги, чернил, перьев!..
Звякнул монетой по столу, чтоб дело пошло быстрее.
– Сей минут, господин копиист! – живо прибрал алтын подавальщик, пока посетитель не передумал.
Здесь поэта знали. Частенько хаживал и один, и с друзьями-приятелями. Вот как раз вчера и веселились. Живой деньгой расплачивался нечасто. Все больше брал в долг, Но отдавал всегда аккуратно. Потому и не отваживали.
Не глядя на малый графин и блюдо с соленой редькой и огурцами, он сразу схватился за перо и, разбрызгивая чернила, принялся писать.
Бранные, площадные слова марали белизну бумаги:
Как по мосту, по мосту
Повели в острог п…у.
Крепко скованную,
Ошельмованную.
Года три п…у судили,
По тюрьмам ее водили.
Присудили стерву, б…ь,
Чтоб в Сибирь ее сослать…
Гнев душил горло, рвал грудь свирепыми когтями льва. Вот вам, вот! Гады ползучие, звери лютые! Такую-то красоту – да в кандалы. Не может быть, чтоб она могла согрешить. Не может…
Хлоп – ударил кто-то рукой по плечу.
– А иди ты на…
И осекся.
– О-о, Харон! Снова по мою душу?
– Его сиятельство Ляксандра Иванович требуют тебя к себе, Иван Семеныч. Тотчас же…
О проекте
О подписке