Русская философия в России и мире: коллективная монография, М. 2019, с. 187
Человек проигрывает. Это правда. Христос не спас. Лишь немногие ушли в монастырь. Остальные – остались. Верить в одно, делать совсем другое. Верить искренне, и делать наоборот тоже искренне. Сказать миру «нет» нельзя? Сказать миру «да» можно? Опять же – для немногих. Для тех, для кого человек – мост над пропастью, как говорил Заратустра. Кто стремится к своей гибели как человек. Кто знает, что только на пределе открывается, кто ты есть на самом деле. На что ты способен. А ты способен на многое, человек. Риск и граница риска определяют тебя. Безумие рядом. Рядом и смерть. Непонятная «конечность». Что скоро все кончится. Не успеешь оглянуться. Как же так? Почему я? Не успел это. Не успел то. Хотел добиться того-то, старался. И… на тебе. Где же справедливость? Да нет же никакой справедливости. Есть случайность, судьба. Просто ты часть природы, человек, где гибнет все, чтобы дать место идущему следом. Жизнь движется смертью. Смерть освобождает новые возможности. И потому умри сейчас, умри хотя бы символически, ты же знаешь, что закован в условности и знаешь им цену. Театр и его двойник. Ну, да – Арто. Освободить в себе жизнь. Дать ей возможность. И даже, если осталось совсем немного, радоваться. Да посетит тебя твоя последняя любовь, о, человек. К самому себе. Откройся, забудь о тщеславии. Не лги. Не лги самому себе. А если уж тебе нужны костыли, то стань пародией на самого себя, стань пародией на человека, смейся над своим уделом. Напряги связки и хохочи. Так, быть может, ты станешь и сверхчеловеком.
Вот с этого бы и начать. Начать со сверхчеловека, прежде чем говорить о кремниевом сердце, о протезах. Интернет и мобильная связь не сделали нас всемогущими, антидепрессанты – счастливыми. Никакая техника не сделает нас лучше. Мы можем быть глубже или шире. Но догадываться о своей судьбе, можем только благодаря поэтам, философам. Я верю Новалису:
искусство – это последняя антропология. Наше призвание – бесконечно разбираться с самими собой. Не с кремнием, не с силиконом. Компьютеры – это всего лишь шахматы. Пусть мы проигрываем, но мы еще не проиграли. В любви нас не обыграет никто. Странное «быть». Знает ли об этом процессор? Разве что как род камня. Но даже природная вода отличается от «аш-два-о». Также, как и все живое от всего искусственного.
Человек изобретает, придумывает, идет дальше самого себя, бежит перед собой. Рождает технические устройства, опирается на автоматы, синтезирует вещества, управляет виртуальной реальностью, ускоряет бег знаков, заглядывает в генный путь. И это хорошо! Человек когда-то взял в руки палку, выдолбил пирогу и придумал колесо. От колеса до фейсбука катится эта способность человека творить дальше себя. И это замечательно! Монахи пользуются лампочками, выходят в интернет и проповедуют слово Божье. И слава Богу! В конце концов, кто кого выдумал, Бог человека или человек Бога, может быть и не так важно. Нам важен сам этот предел. Вот эта граница важна нам. На ней мы разыгрываем себя как человека. Вот эта бесконечность и эта раскрытость важны. Ясное утро, небо, голубизна – не хватает слов. Но я чувствую. И этим утром мне ничего больше не надо. Все хорошо! Почему так? Ученый смотрит глубже. Разлагает в спектр голубизну, открывает дофамины, следит за изменчивостью, за бесконечными изменениями находит постоянство. Не отрицает порой и Бога, как, например, Альберт Эйнштейн. На всякий случай прибивает подкову над порогом дома, как Нильс Бор. Смеется, как Стивен Хокинг – а что делал Господь Бог до Большого Взрыва? Или, как Юнг и Каммерер, размышляет над странными совпадениями, над тем, почему события идут сериями и почему не все в этой жизни связано причинно-следственной связью. С последней, кстати, разбирались еще и эпикурейцы, и стоики. Все они задавали вопросы, их мучала приходящая из неизвестности мысль. Они не нажимали кнопок и не принимали пилюли, чтобы получить нужный ответ. Они думали и работали. И поэты тоже работали, во все времена, и художники. Искали слова, краски – для выражения жизни. Искали смысл.
И теперь обо всем об этом забыть?
Как хорошо ходить на костылях, перемалывать силиконовый обед пластмассовыми челюстями и вставлять искусственной жене искусственный член. Крохотный приборчик впрыскивает эндорфины и по прорезиненным мышцам разливается электрическая истома. Я счастлив, я все знаю о любви, мне триста семьдесят пять лет, и я еще в самом соку. На меня заглядываются искусственные девочки, которым по двести семьдесят. Нет-нет! Я не педофил! Мой пра-пра-и-так-далее-дедушка был комсоргом, у него был свой идеал. В конце концов, он хотел лучшего будущего. И я за него его получил. Его заботами. Да здравствует вековая мечта человечества – долголетие! Думать больше не надо – просто долго, бесконечно долго жить. Бессмертие не потребует мысли. Не надо будет и спать. Поглощать пищу и имитировать половой акт, разве что – как ходить в церковь, из уважения к предкам. В конце концов, – признаюсь! – я всего лишь программа. Я родилась из комсомольской гордости, что я знаю ответ. Наплевать мне на ваше искусство, на метафизику. Когда-то я принимала таблетку. Вы спросите: «А как программа может принять таблетку?» Отвечаю – не важно! Это все промежуточные шаги. А важен лишь результат. Все проблемы решаются сами собой, все складывается в пробирку, а пробирка – в карман идеала. Есть программа под названием «карман идеала». Надо платить за свою веру! Программу изобрела… Ну хорошо, не, не… а как там ее, а ну да, Фейнман, Ричард Фейнман. Ричард – она, женское имя, это знает каждый дурак. Ричард впервые заговорила о технологической сингулярности. Наша галактика – карман Вселенной! Да при чем здесь философия абсурда? В солнечной системе отмывается символический капитал. А вы, что, не знали? Узнаете через тысячу лет. Криогеньтесь, ребята, пока не поздно. Замораживайтесь сразу до минус ста сорока (хотя это выйдет немного дороже). Какой еще, блин, Федоров? Чего, воскресение из мертвых? Да здравствует замораживание и размораживание живых! Даешь очиповление! Да вы все всего лишь симуляция нашего дискурса! Запомните: мы – оригинал. Это мы вас породили, собрали из атомов и молекул, а вы даже и не догадались. Все блеете про какую-то там онтологию, про размыкание по отношению к Иному. Да мы, блин, с Валерией и есть ваше иное!
Мне приснился дурной сон. Мне приснился какой-то круглый стол, где философы зачем-то сели за одну поверхность с высокомерными комсомольцами. Я видел пластмассовые значки. Слышал бахвальство и беспричинный смех. Силиконовые языки шуршали о резиновые челюсти. И безжалостно бились кремниевые сердца. Философы же в недоумении не могли раскрыть рта. Только один попробовал было что-то сказать о чудовищном невероятном упрощении. Разве эволюция человека не означает усложнения мышления, осознания, чувств, да и самого организма под действием сложных мыслей? Так зачем же выбрасывать вместе с грязной водой и ребенка? Но чудесные комсомольцы сразу дали ему красивый ответ – разумеется, во имя бессмертия. Остальные же философы не знали, что тут и сказать-то, а все дивились да переглядывались, как их сюда занесло. Кто и как посмел их посадить за один стол, пусть и круглый, с такими невероятно интересными транс-ква-ква-гуманистами? Неужели сам Господь Бог – круглый дурак?
Из воспоминаний о Юрии Мамлееве, НГ Ex Libris, 08.12.21
Мамлеев любил борщи. Ходил он в черном драповом пальто. По улицам передвигался медленно, шаркал. И даже если оглядывался по сторонам, то улицы были не главное. Передвигался он где-то в себе. Улицы были в нем. В разговорах он много молчал, часто даже поддакивал, кивал, поощряя рассказывать, и казалось, что он где-то не здесь, только одной частью, малой какой-то, и присутствует. А в основном – отсутствует. Вдруг он начинал говорить – нет, он был, он был с вами – он начинал говорить, это была чистейшая, ясная мысль.
Был у него пушистый персиковый кот Васька, оставлял волосинки на брюках. И даже когда сидели мы как-то с Мамлеевым в ресторане, видел я эти ворсинки на брюках. Рассказывал я тогда Мамлееву про Шварцкоглера, венского акциониста, как он отрезал от члена кусочки и посылал сам себе по почте. Чрезвычайно Мамлеев и заинтересовано слушал, кивал, нарезал, придерживая вилкой на тарелке мясцо, хмыкал, посмеивался. Шутили, помню, мы над Шварцкоглером.
Быт и бытие были стихиями. Из комнаты в комнату простирались они. Переходил Мамлеев из комнаты в комнату. Звал: «Маша! Маша! Ты где?» Маша рассказывала нам про жизнь в Америке, показывала фотографии. Слава богу, что это еще можно увидеть, вспомнить, почувствовать заново эту мамлеевскую вещность и вечность, метафизику быта его, есть замечательный документальный фильм Валентины Бек – «Вести с того света». Обязательно посмотрите.
Невероятно притягательный был это человек. Удержаться от его притяжения метафизического и не завращаться вокруг него, не затанцевать на краю его бездн было невозможно. В его произведения я буквально провалился тогда, читал их запоем, читал «Шатуны», не дыша. Я ненавидел весь этот уродливый, навязанный нам кем-то мир, и в русских рассказах и романах Мамлеева находил отдушину для своей ненависти. Значит еще есть художники подлинного мира, думал я, а теперь уже и знал наверняка, и значит литература – дело не совсем потерянное. Сошлись мы с Мамлеевым на нашей проклятой русскости. Дотягивалась она от Адвайта-веданты до складок Делеза, я тогда только вернулся из Индии. Кружил вокруг мамлеевского метафизического ядра как бодрийяровский электрон, кружил на околопостмодернистской (или скорее – анти) орбите. Я был отчасти уже патафизик, а он был классический традиционалист. Притягивал он «высшим Я», отвечал на кружения мои на «рене-геноновском» языке. Познакомился я с ним в начале двухтысячных.
У меня был индуистский роман – «Дипендра» и несколько новых рассказов, также и повесть «Пхова», о прохождении буддийской практики смерти, я попросил его почитать. Маша зачитала ему вслух мой «Русский рассказ» (сам он уже не мог, не позволяли глаза). И он сразу позвонил мне и сказал, что рассказ очень его впечатлил, что я, конечно же, сильный писатель и свое видение у меня есть. И попросил, чтобы я записал «Дипендру» ему на аудиокассету. Прослушав, согласился с радостью написать предисловие. Написал, что я уникальный писатель. В каком-то смысле Мамлеев крестил меня на русскую литературу во второй раз. Безмерно благодарен я Юрию Витальевичу. Разумеется, я стал приезжать к нему в гости все чаще. Были такие дни рождения его, которые мы отмечали в узком кругу – Юрий Витальевич, Маша, один из старейшин дзогчен-общины Сергей Рябов, друг его близкий Женя Лукьянов и я, метапататеорфизик со своей любимой Юлечкой. Славные были времена! Где они?
Мамлеев выявил и обозначил фундаментальный горизонт. Он угадал эпоху. У нас отнимали реальность. И дух захотел снова восстать, как до этого в последний раз пытался восстать он в Серебряном веке. Обнажилась вдруг метафизика, он угадал. Это было бронзовое восстание, засвистели откровенно мамлеевские бездны. От бездн стало радостно, свежо и хорошо на душе. Хотелось пить и веселиться, хотелось жизнию играть!
Мне иногда становилось страшно, насколько Мамлеев велик, с каким неудержимым благоговением к нему все стремятся, и я удивлялся про себя, как это так получилось, что судьба свела меня с таким великим писателем? И что я его друг!
Он мне помогал не раз. В 2015 он выступил на презентации моей книги «На золотых дождях» в магазине «Циолковский». Это было последнее его публичное выступление на людях. Я не знал, что дела его уже очень плохи, и попросил его выступить. Он сказал мне в телефонную трубку: «Ой, Андрюша, я, конечно, обязательно приеду». Я слышал, как там, в комнате, рядом с ним Маша воскликнула – ну куда ты поедешь, ты же из дома уже выйти не можешь? Но он снова упрямо повторил: «Я приеду!». Маша перехватила наш разговор, стала говорить, что Юра очень болен… Я, конечно, и не надеялся, что Мамлеев приедет. Но он приехал! Мы заносили его на руках на третий этаж, где находится книжный магазин. Это был его последний – при жизни – подарок мне. Выступление было опубликовано, по его же желанию, «Шаги будущего» – так оно называлось. А через месяц Мамлеев уже был в больнице, откуда не вышел…
Я навещал его в последние недели его жизни. Это было страшно, как быстро сгорел он, какая это страшная болезнь. Я почти не узнал его, когда увидел, как его выкатывают в холл на кресле-каталке. Но он улыбался, он был рад меня видеть и стал с жадностью расспрашивать, что в жизни нового, кто и как живет из наших друзей-приятелей, что происходит в мире. Я рассказывал, кто и как, и куда спешит. «Куда спешить-то, – усмехнулся он. – Впереди вечность». В какой-то момент, когда возникла одна из неловких пауз, я попытался что-то сказать из тех слов, которые всегда так трудно, так невозможно говорить, когда видишь, что человек умирает, и знает, что он умирает. Мамлеев сурово меня пресек: «Не хочу об этом». И снова стал расспрашивать о России… И я увидел в нем воина, он был настоящий воин, и не только духа. Он терпел адскую боль, он переносил ее молча, мне рассказывала Маша. Вместо него плакала она. В последние недели я приходил к нему почти через день, и Мамлеев был неизменно бодр и даже весел. Когда уже оставалось совсем немного, он сказал мне, как смертельно раненный герой: «Я сделал все, что мог». Сидя на кровати, он бронзово видел сквозь стены.
О проекте
О подписке